душевой уголок 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Приезжаю в Лоскутную. Думаю: подзакушу, да и айда к невесте.
Не успел я отдохнуть, как стук в дверь и входит Александр Иванович с каким-то расстроенным лицом.
– Что невесело глядите? – спрашиваю.
– Какое тут веселье? – отвечает. – Эдакая беда стряслась.
– А что такое? – испугался я.
– Да как же, сегодня на заре поссорившиеся князь и граф выехали за Бутырскую заставу со свидетелями и доктором. Отмерили им на полянке 10 шагов друг от друга, дали по пистолету в руки, подали сигнал, и оба враз пальнули и оба же упали. Подбежал доктор и, представьте, оба убиты. У князя прострелено сердце, а у графа печенка. Повезли убитых к родным, те, конечно, в горе, сейчас же дали телеграмму в Питер, и последовало государево распоряжение: «Наложить 48-часовой придворный траур – 24 часа за одного покойника и 24 за другого».
– Вот так штука, – говорю, – жили, веселились люди, и нет их больше. Царство им небесное. Но а невесту свою все навестить нужно.
– Что вы, что вы, – замахал на меня руками Александр Иванович, – да разве это возможно сейчас?
– А почему бы нет? – спрашиваю.
– Я же говорю вам, что наложен придворный траур, и пока не истечет срок, графиня не только никого не может видеть, а обязана сидеть взаперти, шторы на окнах у нее спущены, на зеркалах кисея, а сама она сидит, грустит да постное кушает. Если вы вздумаете к ней сейчас поехать, то глубоко оскорбите всех ваших будущих родственников, а то, того и гляди, дядюшка вернут вам деньги и слово, т. е. не видать вам тогда графини как своих ушей. Впрочем, делайте как хотите, я вас предупредил, а там как знаете. Я отправлюсь сейчас к себе, запираюсь в номере и не увижусь с вами до послезавтра, т. е. до конца траура.
И он ушел.
– Что же мне теперича делать? – подумал я. – Экая, в самом деле, оказия. Неужто тоже запереться в номере на 48 часов?
А, пожалуй, следовает. Хошь я и не граф, а все-таки, можно сказать, почти что графского происхождения.
Подумав еще маленько, я спустил шторку в окне, завесил простыней на шкафу зеркало и, усевшись в кресле, вздремнул. Скучища страшная была за весь день. Вечерком съел холодной осетринки, маринованных грибков, киселя, вспомнил покойничков, выпил стаканчиков пять чаю, да и на боковую.
27 июня.
Продрал глаза и испугался. В комнате тьма египетская. Уж не ослеп ли? Но затем припомнил траур! И шторка на окне наглухо завешана. Зажег электричество. Весь день не одевался, ни к чему, все равно в трауре, даже рожи не вымыл. Для занятия перечитывал свой дневник. Бойко, можно сказать, написано: со вкусом и с выражением.
Опасаюсь, что описание времяпрепровождения в каюте с Вяльцевой больно по-похабному вышло, ну да наплевать – правда для писателя прежде всего! Днем поел блинчиков с икоркой, опять же кисель (упокой душу родственничков!). Тощища смертная!
Завтра увижу Вандочку, поди, похвалит за этикетность.
28 июня.
Караул!… Ограбили!… Ах, они, чтоб им… Вот уж опростоволосился.
И князья, и графья, и сам Александр Иванович – все оказались жуликами первосортными. А я-то, дурак, десять тысяч отвалил, ложки заказал, вот тебе и Веди-Слово, вот тебе и графская корона!
Ровно в 12 подкатываю по Скатертному переулку к 12 номеру Дома, бегу через двор в подъездок, звоню во 2-м этаже к графине.
Звоню раз, звоню другой – не открывают. Стал стучаться громче, громче – никого. А тут на площадку открывается дверь насупротив, высовывается бабья голова:
– Вам кого, господин, надобно?
– Как кого? – говорю. – Невесту, графиню Подгурскую.
– Никаких здесь графинь нет и не было.
– Что же вы, с ума спятили? Говорю вам, невеста моя здесь живет, графиня Подгурская.
Баба покачала головой и говорит:
– Нет, жила здесь девица Николаева, да только вчера утром выехала. Я сама видела, как дворник пожитки выносил. А коль не верите, справьтесь сами у него.
Сперло у меня дыхание, а в голове промелькнуло: уж не обчекрыжили ли меня? Полетел к дворнику.
– Да, действительно, – говорит, – в четвертом номере проживала по паспорту девица Николаева, а только вчерашний день от нас уехали. – И, подумав, добавил: – Да только это не жилица была – прожили у нас четыре месяца, за квартиру деньги задерживали, домой водили разных мужчин, одним словом, гулящая.
Вижу, дело плохо. Раз дворник, посторонний человек, и так карикатурно о ней выражается, значит птица не Бог весть какая.
Испугался я, обозлился я, да и денег жалко. Экий мерзавец Александр Иванович, ведь это он свел меня с графиней. Хоть денег с него и не получу, конечно, а все же за евонные пакости личность ему разобью.
Прыгнул на извозчика, помчался обратно в Лоскутную. На душе кипит, кулаки сжимаются, быдто сам не свой. Приехал. Влетел по лестнице и прямо к Александру Иванычу в номер. В комнате пусто.
– Что? Дрыхнешь еще, мошенник? – вскричал я и рванул полог на кольцах, закрывавший кровать. Что за черт! В кровати растрепанная женщина с искривленным от страха лицом прямо на меня смотрит, а потом как завизжит:
– Помогите! Спасите! Убивают…
– И чего вы орете, мадам? – сердито сказал я. – Ну, ошибся номером, пардон, велика штука.
Она не унималась:
– Вон, негодяй, да как вы смеете? Я честная женщина!
Тут я вовсе обозлился:
– Плевать бы я хотел на вашу честность, тоже графиня Подгурская, много о себе воображаете, вы хоть озолотите меня, а мне и то вас не надобно.
– Сумасшедший, караул! – завизжала она пуще прежнего.
Сгреб я со стола коробку раскупоренных сардинок, запустил ими ей в морду и выбежал в коридор. Кричу, требую управляющего.
Прибежал.
– Куда у вас здесь девался мошенник Рыков из 27 номера?
– Да он еще вчера к ночи расплатился, потребовал паспорт и уехал.
– Куда уехал?
– Этого мы знать не можем.
Я рассказал управляющему, как обмошенничал меня этот самый Рыков со всей своей шайкой. Управляющий развел руками, пожал плечами да и посоветовал обратиться в сыскную полицию.
Я конечно, туда отправился немедля, повидал начальника г. Кошкина, обещал принести ему эту тетрадь и, вернувшись от него, скорее записал все, что произошло со мной сегодня. Теперь бегу к нему с тетрадью. Что-то будет! Эх, Синюхин, дал маху ты, братец!…»


***

Этим заканчивается дневник Синюхина. Уже шел 4-й час ночи.
Глаза мои слипались, но, засыпая, я невольно обдумывал синю хинское дело. Не подлежало сомнению, что елабужский донжуан налетел на шайку ловких мошенников. Это явствовало хотя бы из той предусмотрительности «графини», каковую она проявила перед знакомством с Синюхиным. Она потребовала от него фотографию и письмо с подробным «жизнеописанием». И то, и другое ей были нужны для того, чтобы составить себе точное представление о миросозерцании и, так сказать, культурном уровне Синюхина.
Последний постарался блеснуть образованностью и наворотил ей такое письмо, ознакомившись с которым «графиня» нашла возможным применить, не стесняясь, грубую тактику и повела игру хотя и не тонкую, но достаточно убедительную для Синюхина. Я решил было заняться этим делом лично, но мне это не удалось, так как на следующий день я совершенно неожиданно получил срочную телеграмму от министра юстиции Щегловитова, вызывающего меня в Петербург. Я предполагал истратить на эту поездку не более 3-4 дней, но просидел в Петербурге более месяца, так как министр поручил мне подробно ознакомиться с огромным материалом, накопившимся по громкому делу Бейлиса и дать по этому делу мое заключение, что я и исполнил. Таким образом, всю текущую работу в Москве (в том числе и синюхинское дело) мне пришлось передать на это время моему помощнику В. Е. Андрееву. Вот почему я не знаю, вернее, не помню, чем закончилась эпопея елабужского простофили. Я не знаю также, дул ли «сирокко» при возвращении последнего в Елабугу, но знаю наверное, что вернулся он туда в блестящем одиночестве – «без нежного бутона, увенчанного девятиглавой короной».


ТЯЖЕЛОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

Как– то ко мне в кабинет вбежал взволнованный надзиратель и доложил:
– Господин начальник, сейчас какой-то негодяй выстрелом из револьвера уложил на месте нашего постового городового Алексеева. Он схвачен, обезоружен и приведен сюда. Как прикажете быть?
Убийство было, очевидно, политического характера. Расследования по этим преступлениям были вне моей компетенции, но раз арестованный уже при полиции, я счел необходимым снять с него первый допрос.
Убийцей оказался весьма благообразный господин, элегантно одетый, лет под пятьдесят, с сильной проседью, с усталым болезненным лицом. Он, не торопясь, подошел к письменному столу, взглянул на меня и тихо спросил:
– С кем имею честь разговаривать?
– С кем? – сердито отвечал я. – С начальником Московской сыскной полиции.
Он вежливо поклонился.
– Что побудило вас совершить это гнусное злодейство?
– Ну, знаете, – отвечал он, – этого в двух словах не расскажешь.
– Я не требую от вас лаконичности и по долгу службы готов выслушать ваше полное показание.
– Хорошо, но позвольте предварительно узнать, какая кара мне угрожает за совершенное преступление.
– Надеюсь – бессрочная каторга, а еще вернее – виселица.
– Как каторга?! – взволновался он. – Позвольте, ведь Москва объявлена на положении усиленной охраны: я с заранее обдуманным намерением убил должностное лицо при исполнении им служебных обязанностей, а вы говорите – каторга! Не может этого быть, вы ошибаетесь!
– Следовательно, вы настаиваете на смертной казни?
– Именно, именно! – убежденно и радостно сказал он.
Я удивленно вскинул глазами.
– Вы удивлены? Но вы все поймете, выслушав меня.
– Говорите!
– Я очень утомлен, разрешите сесть.
– Садитесь.
Мой странный субъект уселся в кресло, устало провел руками по лицу и начал:
– Мне было 25 лет, когда я блестяще окончил юридический факультет N-ского университета и был оставлен при нем. В 28 лет я получил доцентуру, в тридцать был назначен экстраординарным профессором по кафедре энциклопедии права. К этому же времени я написал замечательное исследование «Эмоциональность правосознания».
Я сказал совершенно новое слово и имел все основания полагать, что мой труд явится капитальным вкладом в науку.
– Положим, судя по теме, тут ничего нового нет, так как профессор Петражицкий создал уже подобную теорию.
– Петражицкий?! – и он презрительно усмехнулся. – Нет-с!
Моя теория ничего общего с ним не имеет. Впрочем – все это не важно и не в этом теперь дело. Однако для последовательности изложения должен вам сказать, что свой труд я перевел на иностранные языки и разослал всем монархам, президентам и университетам мира. Я не сомневался ни минуты, что Кембриджский, Оксфордский, Берлинский, Парижский и другие университеты не замедлят поднести мне свои почетные дипломы. Но прошел месяц другой, третий, монархи не отозвались, школы не откликнулись.
Надо думать, что главы правительств научно недостаточно подготовлены, а моим иностранным коллегам просто зависть помешала оценить мой труд. Так или иначе, но этот страшный удар сокрушил меня. Я с горечью оглянулся на прожитую жизнь и вновь пережил в воспоминаниях сотни бессонных ночей, проведенных мною за пыльными фолиантами. В будущем ничего не мог ждать, кроме одинокой, бесплодной, немощной старости. «Безумец и тысячу раз безумец! – подумал я, – так-то ты распорядился тем кратким промежутком времени, что отмежеван судьбой каждому из нас от вечности?!» Какой нелепостью, непроходимой глупостью показались мне гуманизм, альтруизм, работа на благо человечества, – словом, все то, чем я жил доселе! «Конечно, – сказал я себе, – время упущено, тридцать лет пропали даром, старость не за горами.
Но все же, быть может, мне удастся еще наверстать потерянное и пережить всю сумму удовольствий и наслаждений, что рассеяны на житейском пути людей богатых, независимых и счастливых! Я ненавижу и боюсь старости – этой медленной агонии, этого постепенного увядания организма, сопряженного зачастую с физическими страданиями. Старости у меня не будет, как, в сущности, не было и молодости. Я вырву из своей жизни десятилетний период от 30 до 40 лет и посвящу его себе и только себе». К этому времени мое состояние определялось в пятьсот тысяч рублей. Я разбил его на десять равных частей, обеспечил себе, таким образом, 50 тысяч в год, не считая процентов. Я был одинок, и этой суммы мне было достаточно. Я был свободен, как ветер. Общественное мнение отныне для меня не существовало. О сохранении здоровья заботиться не приходилось, а к конечному сроку (21 ноября 19… года) я надеялся, что жизнь успеет для меня потерять всякую привлекательность, что я буду пресыщен ею. И в этом отношении я не ошибся.
Свою новую эру земного существования я начал с путешествий: я исколесил земной шар вдоль и поперек, принимал участие в полярных экспедициях, бороздил моря на подводных лодках, перенес одно из очередных землетрясений в Японии; привязанный ремнями к седлу, я проделывал на аэроплане самые рискованные полеты. Наконец, микроб туризма и авантюр, гнездившийся во мне, понизил свою вирулентность, и я вернулся на родину. В своих долгих скитаньях я утратил последнюю человеческую черту – пытливость и превратился, в сущности, в животное. Я широко пошел навстречу всем своим низменным инстинктам и нет тех «содомских» грехов, которыми бы я не был замаран. В диких оргиях проводил я время, обзаведясь для этой цели целыми гаремами.
Однако, быстро пресытившись всем, я вскоре почувствовал тяготение к наркотикам. Окутываемый голубыми клубами опиума, я витал в царстве теней и полутонов. Так я дотянул, наконец, до вчерашнего дня, т. е. до положенного срока. Вчера я вынул револьвер, но здесь приключилось со мной совершенно непредвиденное: меня обуял дикий ужас. Не смерти желанной страшился я, конечно, а того неизбежного болевого мига, что связан с нею. Тут я понял впервые, что желать и стремиться не то же, что мочь. «О если бы нашелся друг или враг, кто согласился бы взять на себя роль палача!» – воскликнул я громко, и вместе с этим звуком мой мозг пронзила мысль: в Москве усиленная охрана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я