Проверенный сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В коробке лежали шпаги, длинные красные чулки, красная шляпа, под ними красный кафтан. «Некрасивое слово „кафтан“, что-то с ним связывается широкое, приземистое. И еще что-то касающееся табака, что бы такое?.. „При шпаге я, и шляпа с пером…“ Мефистофельские штаны непременно на мне лопнут, что тогда?» Он надел шляпу и подошел к зеркалу в золоченой раме, новенькому как все в этой гостинице. Николаю Сергеевичу стало и смешно, и совестно. «Пошел четвертый десяток, мысли одна хуже и мрачнее другой, но сколько еще осталось глупой, чисто-телячьей жизнерадостности! Правда, гораздо меньше, чем было прежде… Как же пройти по вестибюлю гостиницы, если из-под пальто будут торчать красные чулки? Меня примут за сумасшедшего и будут совершенно правы. Уж лучше было выбрать костюм Валленштейна или маркиза Позы. У этого „гофлиферанта“ был весь шиллеровский гардероб… Да, Герцен так восхищался Шиллером и уж ему-то это никак не идет: в герценовский «идеализм» я поверю только тогда, когда поверю в свой собственный. Его «идеалистические» страницы производят такое впечатление, будто тут по ошибке пропущены кавычки или будто ему под идеалистическим соусом почему-то удобнее высмеять еще кого-либо из добрых знакомых, особенно из бедных эмигрантов. Так он и «благословлял» Шиллера… Где это я читал, что Шиллер был лицом и фигурой необыкновенно похож на верблюда?»
У Мамонтова был тяжелый день, — день тех мыслей, которые он называл удобными. Обычно это бывало при неудачах. Жизнь его не налаживалась, работа шла нехорошо, дело с Софьей Яковлевной не подвигалось. «Собственно и дела никакого нет… Да, объясняй жизнь и действия людей в худшую сторону, — объясняется если не все, то по крайней мере девяносто процентов. А будешь объяснять иначе, не объяснишь почти ничего…» Он приписывал свои новые настроения зрелищу Берлинского конгресса, постоянному общению с журналистами и особенно «атмосфере Кайзергофа». Николай Сергеевич на каждом новом месте пытался уловить то, что называл атмосферой. В этой огромной роскошной гостинице никто никого не знал и никто никем не интересовался, незнакомые люди, садясь рядом в кофейне или в салоне, вежливо говорили «Mahlzeit» или «Tn’Abend», охотно помогали друг другу зажечь сигару, пили хорошие ликеры, слушали прекрасную музыку, иногда обменивались соображениями о погоде, о наружности проходивших дам, о «Тристане» или о князе Бисмарке. Что-то еще добавляло обилие иностранцев, слышавшаяся везде французская и английская речь, даже уходившая медленно вверх подъемная машина, в которую еще не без опаски входили иные из вновь прибывших гостей. Здесь стыдно было только одно: не иметь денег. Николаю Сергеевичу казалось, что каждому из живущих в «Кайзергофе» людей было бы неприятно оказаться в обществе нуждающегося человека, — никак не потому, что перед ним было бы совестно (такое чувство он иногда замечал у богатых русских), а именно неприятно, как человеку высокой касты в Индии мучительно находиться поблизости от париев. Атмосфера «Кайзергофа» говорила , что жизнь во всех отношениях прекрасна, что здесь для каждого будет сделано решительно все, что нужно только каждую неделю или за полчаса до отъезда платить по счету, который подавался на тарелочке почтительным человеком в новеньком мундире с натертыми до блеска пуговицами, — «столько приятного за одну неприятную минуту». Порою Николай Сергеевич, преодолевая смущение, отвечал атмосфере «Кайзергофа», что через год-другой ему, вероятно, будет нечем платить по этим беленьким бумажкам с красивой печатью и с росчерком. Но это было возражение изнутри . — «Разумеется, это ваше дело, сударь, — учтиво говорила атмосфера, — но вы как-нибудь устройтесь, достаньте, а мы всегда будем вам чрезвычайно рады». Иногда же Николай Сергеевич возражал атмосфере извне : — «Все это, конечно, так, но вот в Париже, лет семь тому назад, в пору Коммуны люди ели крыс, даже в „Гранд-Отеле“. — „Ах, в „Гранд-Отеле“ едва ли ели крыс, едва ли“, — недоверчиво вставляла атмосфера „Кайзергофа“. — „Теперь только что кончилась другая кровавая война…“ — „Да ведь Бог знает где, на каких-то Балканах!“ — „В России начинается кровавая революция“. — „Неужели? Как это неприятно! Но не у нас… Да что же хваленая русская полиция унд ди Козакен? Мы очень, очень надеемся, что и в России ничего такого не будет…“
«Будет, ох, будет, — и теперь подумал Николай Сергеевич. — Не может быть, чтобы те еще долго все это терпели, когда их в тысячу раз больше, чем этих кайзергофских…» И сразу он почувствовал, что именно здесь , а не в мыслях о Кате, о Софье Яковлевне, о предстоящем разорении, было самое важное, даже самое тревожное. «В России начинается кровавая революция, которая, быть может, распространится на весь мир. И не может быть ничего глупее и постыднее, чем заниматься вздором, писать картинки, ездить по балам в такое страшное и ответственное время… Но опять-таки что здесь „объективная правда“, и что субъективное вранье любующегося собой — без всякого основания — человека? Собственно… Меня губит слово „собственно“… Собственно, всякое время в истории было страшное и ответственное, и верно ни в какое время никакие ужасы, происходившие на расстоянии пятисот верст, никому не мешали веселиться, дурачиться, жить так, точно нигде ничего не происходит…»
Где-то часы пробили пять. Николай Сергеевич никак не мог выяснить, где именно находятся эти часы, в бессонные ночи нагонявшие на него тоску. Он жил в Берлине уже несколько недель, из них почти месяц жил один: Катя была на море. Она поставила себе целью потерять десять фунтов в весе. Алексей Иванович прямо ей заявил: либо похудеть, либо бросить цирк. Об измене цирку Катя не хотела слышать. По ее требованию, Николай Сергеевич вел переговоры с труппами Ренца и Саломонского. Впрочем, он надеялся, что из дела ничего не выйдет. Кроме выстрела, Катя ничего не знала. После первой недели в Герингсдорфе от нее пришло восторженное письмо: потеряла три фунта. Затем восторг у нее ослабел. Вторая неделя дала фунт, — Катя объясняла это происками рыжей ведьмы, хозяйки пансиона, которая кормила их не тем, чем следует (на полях была приписка Рыжкова: «все неправда, она жрет пирожные, хоть бы вы повлияли, Николай Сергеевич!»).
В конце июня Николай Сергеевич навестил их в Герингсдорфе, не предупредив о своем приезде. С вокзала он отправился в пансион, оставил там, к неудовольствию хозяйки, свой чемодан и пошел на берег их разыскивать. Еще издали он услышал восторженный звонкий смех Кати. «Прежде этот смех, как говорится, сводил меня с ума … Нет, я и теперь люблю его, он меня раздражает только, когда я и без того раздражен», — подумал Николай Сергеевич, тут же себя выругавший: место и время были неподходящие для самоанализа. Катя издали его увидела. В первую секунду она остолбенела. Потом начались восторженный визг, хохот, вопросы, заботы, негодованье, — он вечером хотел уехать. Катя потребовала, чтобы он тут же раздобыл костюм и пошел с ней купаться. «Да я сам об этом мечтал всю дорогу!» — сказал весело Мамонтов, глядя на нее и держа ее обеими руками за руки. Он не видел ее в купальном костюме.
— …Они дают напрокат, и всего за ихний четвертак… И чистый костюм, совсем не противно. Я тоже в первый день взяла напрокат, мы тут встретили одного русского, старичка, и он для меня купил этот. Правда, очень красивый? Ах, как жаль, что здесь нельзя целоваться!.. Мы прямо отсюда пойдем домой… Ты знаешь, мы теперь не завтракаем, а рано пьем чай! Я чтоб похудеть, а Алешенька за компанию. Сами чай варим, покупаем ветчину, колбасу, яйца. Ветчина здесь чудная! Хотя у нас лучше, если от Елисеева… Иногда я и варенье ем, но редко и немного, боюсь Алешеньки. Нет, ты не смеешь сегодня уезжать, это просто безобразие, я тебя не отпущу! — говорила она после купанья. — Просто возьму и не отпущу!
— Катенька, что делать, этот конгресс. Завтра очень важное заседание, я и то едва мог уехать.
— Проклятый конгресс! Но как же было с рыжей ведьмой? Ты ей все сказал?
— То есть, что я должен был сказать? Какое «все»?.. Догадалась ли? Может быть, и догадалась, не знаю. Я просил поставить мой чемодан у Алексея Ивановича. Его комната далеко от твоей?
— На другом конце коридора! — радостным шепотом сообщила Катя. — Ты знаешь, у него позавчера опять был припадок сумасшествия!
— Что?.. Ах, да, — вспомнил Николай Сергеевич. Ему было известно, что раза два в год солидный, рассудительный, ласковый Алексей Иванович жестоко обижался, без понятной причины, из-за какого-либо пустяка, на самых близких ему людей, — при жизни Карло обычно на него. В этих случаях Рыжков дрожащим голосом, но стараясь быть совершенно спокойным, объявлял, что навсегда покидает их семью, и начинал чрезвычайно деловито обсуждать денежную сторону разрыва. Никаких договоров у них никогда не было. Алексей Иванович «принимал на себя всю вину», требовал, чтобы весь материальный ущерб был отнесен на его долю, и даже предлагал «заплатить неустойку». Карло слушал его хладнокровно, не спорил, не возражал, соглашался и на возмещение ущерба, и на неустойку, и на все, что угодно, зная, что к вечеру сумасшедший русский успокоится. Договорившись обо всем, Алексей Иванович уходил к себе, начинал укладывать вещи и плакал от горя и обиды. Затем к нему приходила Катя и шепотом сообщала, что Карло «вне себя», что она за него очень боится: «Еще может покончить самоубийством!» — говорила Катя, широко раскрыв глаза. Касалась она происшествия и по существу и доказывала Рыжкову, что никто его не обижал, а, напротив, он сам жестоко обидел их обоих. Еще немного позднее появлялся Карло и происходило взаимное объяснение в любви. Эти периодические происшествия Катя и называла припадками сумасшествия Алексея Ивановича. Николай Сергеевич, сам их несколько раз наблюдавший, говорил, что тут «общечеловеческая физиологическая потребность обижаться». На Катю Алексей Иванович обижался реже. В таких случаях примирителем бывал Мамонтов. Теперь они, очевидно, помирились и без него.
— Да, да, был припадок и очень долгий! Можешь себе представить, он к рыжей ведьме пошел и начал ей знаками объяснять, что уезжает! Хорошо, что она не понимает ни одного слова. Что ж ты думаешь, он позвал старичка для перевода! Но тот до вечера не мог прийти, а мы до того помирились. Такого припадка у Алешеньки не было с Нью-Йорка! — испуганно говорила Катя, совершенно как о падучей болезни.
— Из-за чего же это вышло?
— Из-за того, что я его не послушалась и купила себе сладкий пирог… Один раз и совсем маленький! А кроме того, из-за тебя! — сказала она и опять залилась смехом. — Он требует, чтобы я уговорила тебя жениться на мне! Такой глупый!.. Ты не озяб? Сегодня вода холодная, вчера был первый холодный день, а то просто рай земной. Просто возвращаться жаль!
— Катенька, да сиди здесь сколько захочешь! Ведь ты говоришь, что тебе надо похудеть.
— А разве я не похудела? — возмущенно спросила она. — Вот ты увидишь!
К чаю они вышли в четвертом часу. Алексей Иванович, раскладывавший пасьянс, как будто и не заметил их отсутствия. «Кажется, к вечеру будет дождь, — сказал он (всегда верно угадывал, какая будет погода), — садитесь, Николай Сергеевич, гостем будете». В последнее время Мамонтову бывало с ним неловко, хотя он был так же благодушен, как прежде. Алексей Иванович несколько сдал после несчастья с Карло. У него появились морщины. Он усиленно тренировался в своем деле. — «Надо, надо работать, Катенька! — бодро говорил он, — чтобы нам с тобой не остаться без куска хлеба». — «Что вы, что вы, Алешенька, я вас всю жизнь буду кормить, а вы только живите до ста лет», — отвечала Катя взволнованно. — «Ты прокормишь! — говорил он, смеясь уже почти по-стариковски, — за тобой не пропадешь». Речь и манеры у Алексея Ивановича становились все более степенными. Ничего умного или интересного он не говорил, но Мамонтову иногда бывало приятно его слушать. Что-то необыкновенно успокоительное всегда было в его рассудительных словах. Николай Сергеевич не знал (все забывал спросить), откуда родом Рыжков; ему почему-то казалось, что верно Алексей Иванович родился где-нибудь в Костромской Ипатьевской слободе или в какой-либо избе рыбака на берегу Камы.
Через полчаса все было сказано о цирке, о погоде, о море, о герингсдорфских ресторанах и о худении Кати. Николай Сергеевич даже заговорил о политических событиях. Больше от скуки он стал развивать свои республиканские взгляды. Катя его не слушала. Алексей Иванович слушал, разинув рот, и смотрел на Мамонтова так, как, вероятно, инка Орехон смотрел на Пизарро, когда тот ему объявил, что приехал из неведомой страны и намерен обратить их в свою веру.
— Да как же можно без царя, Николай Сергеевич?
— Вы видели, как. Живут же в Америке люди без царя и лучше живут, чем мы.
— Так то в Америке!
— У нас еда гораздо лучше, чем в Америке, — сказала Катя, украдкой добавляя себе варенья (Алексей Иванович смотрел на Мамонтова). Из-за худения у нее мысли были особенно заняты едой. — У них даже нет селянки на сковороде! Я больше всего люблю селянку на сковороде… Нет, поросенка с хреном и со сметаной, пожалуй, не меньше люблю. А больше всего на свете гурьевскую кашу… Да, больше всего на свете! — подтвердила она, немного подумав. — И ничего этого у них нет, а еще говорят, будто они все выдумали! И никакой обезьяны немец тоже не выдумал. У них только колбаса хорошая, это правда. Да еще мне нравится, что они к мясу подают компот, а больше, ей-Богу, ничего здесь нет.
— Да чего же и требовалось от Селедочной Деревни? — сказал Алексей Иванович, которому русский знакомый перевел слово «Герингсдорф». Мамонтов перестал говорить о политике. Он недолюбливал то, что называл елисеевскими разговорами русских за границей; но от Алексея Ивановича и при этих разговорах, как всегда, веяло приятной успокоительной скукой. «Может быть, и им со мной скучновато», — подумал Мамонтов.
После второго купанья в море и ужина, он простился с ними на вокзале, — они с Катей давно целовались при Алексее Ивановиче, который, впрочем, отворачивался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115


А-П

П-Я