На этом сайте Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ведь она дурочка… А вот будет забавно, если она-то вас и расстреляет?
— Уж чего забавнее.
— Только вы мне до того, Александр Михайлович, расскажите историю этой вашей дружбы, — сказал Федосьев. — С ней и с ее отцом, — небрежно добавил он.
— Отчего же?.. Скажите, Сергей Васильевич… — он опять взглянул на термометр. — Ого!.. — Браун быстро закрыл кран и добавил льда в кадку. — Двадцать восемь градусов.
— Взорвемся?
— Нет, зачем же…
— Вы о чем-то спрашивали?
— Да… Я хотел спросить: у вас, верно, всегда были навязчивые идеи?
— Навязчивые идеи? Почему?
— Да так. Мне иногда кажется, что у вас должна быть склонность к навязчивым идеям, притом к весьма странным.
— Не замечал в себе… Не замечал…
— А то надо бы лечиться, это опасно… Двадцать пять градусов, теперь все в порядке.
— Превосходные у вас нервы, Александр Михайлович, — сказал, помолчав, Федосьев.
— Нервы плохие, задерживающие центры хорошие.
— Как все это, однако, странно! Все пошло шиворот навыворот. Вы работаете со мной, с матерым опричником, против революционеров.
— Что ж делать? Если революционеры оказались главными опричниками.
— Значит «освободительное движение» продолжается?
— Ну да… Это ничего, что я теперь с вами. Потом, в случае надобности, и вас можно будет взорвать.
— Разумеется. Все дело, чтоб это вошло в привычку… А я объяснял вам по-иному, мудренее. Мне казалось, что для вас эта работа — бегство.
— Какое бегство? Куда?
— Да от себя, от своих мыслей, от своей тоски.
— О Господи! — сказал, смеясь, Браун. — Как же было не погибнуть России, если даже в начальнике полиции сидел изысканный литератор.
Федосьев тоже засмеялся.
— Все-таки я надеюсь сговориться с вами и об освободительном движении в будущем. Уж будто вы такой фанатик демократии?
— Нет, не фанатик. Демократия недурной выход из нетрудных положений.
— А положение России еще очень долго будет трудным, — подхватил Федосьев. — Для вашего успокоения мы отведем демократии место в самом конце пьесы. Вроде, как у Гоголя: когда автору больше ничего не нужно, появляется ревизор. Не Хлестаков, а настоящий.
— И всех отдает под суд.
— Это неизвестно: я уверен, городничий сговорился и с настоящим ревизором. Поднес, верно, ему какого-нибудь щенка… Вот мы и демократии в конце что-нибудь поднесем: два-три портфеля, что ли… Так не забудьте же, пожалуйста, сказать Клервиллю и князьку. До свиданья, Александр Михайлович.
— До свиданья… Извините, не провожаю.
— Не взорвитесь только. Это было бы бестактно.
— Постараюсь, чтобы вас не огорчать.
— Значит, послезавтра, в шесть часов, там же.
— Послезавтра, в шесть часов, там же, — повторил Браун.
XI
«…Нитроглицерин, символ мудрости, которая раскрывает последнюю загадку и лишает значения остальные… Я пытался основать жизнь на творчестве. На этом я построил философскую систему „Ключа“. В минуты самообмана я думал, что новые ценности положат конец историческому недоразумению, затянувшемуся на тысячелетья. Теперь я занят разрушением, — им, вероятно, и кончу жизнь. Наивные люди прошлого века верили в созидающую силу разрушения. Зачем мне теперь его созидающая сила?
— Затем, что она спасет Россию. Затем, что она принесет свободу.
— Да, может быть. Я надеюсь. Я поэтому рискую головой. Однако — что это означает? Означает лишь те условия, в которых я за границей едва мог жить без всякой войны, без всякой революции. Вот что гложет меня ждать в лучшем случае: то, что было. Я говорил себе в утешение: задача нашего времени — создать основу творчества, внешнее, материальное благополучие людей. Я не понимал, что при осуществлении этой задачи погибнет то, для чего она осуществлялась. Все было обманом… Теперь я всему знаю цену. Чем же я буду жить? После мифа той свободы, после соблазнительной мистики творчества, какие еще ценности я введу в систему «Ключа»?
— Будешь жить, потому, что ты стал свободен по-другому. Новую свободу ты нашел тогда, когда, казалось тебе, ты все растерял со старой. Вслед за миром А опустел у тебя мир В. Твой опыт теперь достаточно богат. Что было суждено, ты испытал, и больше ничего не ждешь от жизни. Это и есть ключ, твой философский камень, твой occultum secretum. Он очищает и освобождает, — вот как эта желтая смерть!..»
Браун вздрогнул и, сорвавшись с кресла, бросился к аппарату, над которым вились красноватые пары. Он задохнулся, повернул края воронки и взглянул на термометр. Опустившись на колени перед ведром, он быстро стал бросать в кадку лед. «Сию минуту дом взлетит на воздух!.. Сию секунду!.. — успел подумать Браун, глядя расширенными глазами на стенки сосуда. — Вылить все в кадку?.. Нет, поздно!.. Бежать? Тоже поздно…»
Мелкие куски льда резали и жгли его руки, забирались в рукава, падали на пол. Браун схватил ведро и, приподнявшись, стал лить в кадку ледяную воду. Так в согнутом положении, не спуская глаз с аппарата, он стоял несколько минут. Затем поставил ведро на пол и не сразу протянул руку к термометру.
Он перевел дух. На дне пустого ведра оставались большие куски льда. Браун бросил их в кадку и еще подождал. Лицо его дергалось. «Да, пронесло!» — подумал он и, шатаясь, отошел от аппарата.
XII
С первым представлением фильма, в котором играла Сонечка, у нее была связана драма: Муся, Глаша, Витя решительно отказались пойти на это представление.
Березин теперь имел в правящих кругах очень влиятельных покровителей. Его имя не раз отмечалось в большевистской печати с похвалами таланту, с признанием заслуг. В других газетах, еще кое-как тогда выходивших, Березина продернули с язвительной насмешкой. Это и озлобило его, и окончательно толкнуло к большевикам: он почувствовал, что зашел слишком далеко, что ему не простят, что терять ему больше нечего, и открыто порвал со старыми друзьями.

Сценарий фильма был составлен давно. Березин только поправил еще не сыгранные сцены. Кинематографом в ту пору мало интересовались в советских кругах. Однако покровители Березина признали, что в фильме хорошо разоблачено духовное убожество старых правящих классов и в надлежащем свете показана их жизнь. На первый спектакль обещал явиться важный представитель Народного Комиссариата. Ожидались речи. Билеты были именные, по приглашениям.
— Надо выбирать, Сонечка, мы или они, — твердо говорила Глаша.
— Но чем же я виновата? — вытирая слезы, спрашивала Сонечка.
— Вы ничем не виноваты, виноват только этот господин (Глафира Генриховна, вслед за Горенским, так называла теперь Березина). Скажу больше, — смягчившись, прибавила она, — вы, Сонечка, по-моему, можете идти на первое представление, так как вы играете в пьесе. Но на нас, пожалуйста, не рассчитывайте.
— Да, это верно, Сонечка, — сказала Муся, смягчая тоном смысл своих слов. Ей очень не хотелось окончательно рвать с Березиным. Она знала, однако, что теперь это дело конченое.
— Я вас понимаю, Глаша… Но клянусь вам!.. Я говорю, Мусенька, в нашей фильме ничего такого нет… Разве я стала бы?.. И неужели ты думаешь, что Сергей Сергеевич… — Сонечка совсем расплакалась.
— Да я ничего такого не думаю, я отлично понимаю, — смущенно и бестолково говорила Муся.
— Главное, дальше не идите, а то с этим господином Бог знает до чего дойдешь, — добавила Глаша. Муся с укором и раздражением на нее взглянула, хотя была с ней согласна.
Сонечка не пошла на первое представление фильма: она принесла эту жертву своим друзьям, инстинктом чувствуя, что жертва даст ей некоторые права в будущем. Березину она, краснея, сказала, что была нездорова.
— Страшная мигрень!.. Пролежала целый день в постели… Ужас, как болела голова!..
Березин снисходительно потрепал ее по щечке: во время работы над фильмом они очень сблизились. Сонечка, впрочем, с огорчением видела, что Сергей Сергеевич вообще не церемонится с подчиненными ему актерами. Березина не любили в мастерской, мелкие служащие втихомолку ругали его самыми грубыми словами.
— Знаю я эту мигрень. Милые друзья не пустили, а?
— Клянусь вам, Сергей Сергеевич…
— Не клянитесь, курочка, а скажите мадмуазель Кременецкой (Березин иронически подчеркнул эти слова, он был очень зол на Мусю), скажите вы ей, чтобы она приберегла гражданскую строгость для своего папаши. Служить искусству нельзя, да? Строить новую жизнь нельзя? А продавать Россию можно? А за копейку продаваться всяким плутократам Нещеретовым можно?.. И о господине Клервилле тоже ей не мешало бы подумать… Внушить бы ему, например, чтоб он бросил свою шпионскую работу.
— Сергей Сергеевич, что вы! Бог с вами!..
— Не кудахтайте, Сонечка, я правду говорю. Мне известно, что он шпион. Как бы только не лопнуло терпение у русского народа. Да!

После первого спектакля, который сошел очень торжественно, фильм был перенесен в районы. Глаша и Муся первые заявили Сонечке, что непременно хотят ее увидеть на экране. Обещал пойти на районный спектакль и Горенский, которого тоже умилила жертва Сонечки (он очень ее любил, как все). Сонечка радостно благодарила друзей. Ей удалось достать пять билетов: это было нелегко, так как почти все места раздавались по рабочим организациям, клубам и просветительным кружкам. Билеты были взяты на субботнее дневное представление, начинавшееся в два часа: по (вечерам выходить было опасно.

Накануне районного спектакля, утром в пятницу, 30 августа, в Петербурге был убит народный комиссар Урицкий. Известие это мгновенно облетело столицу, вызывая смятение и панику. Мрачные слухи поползли по городу. Говорили, что на улицах патрули обыскивают прохожих, что по домам идут массовые обыски, что на вокзалах давка: люди бегут куда попало.
— Теперь опять с Сонечкой будет история, — сказала Мусе Глафира Генриховна, когда первое волнение от известия несколько улеглось.
— Что еще?
— Да не идти же завтра в этот ее кинематограф!
— В самом деле, я и не подумала… Бедная Сонечка!
Мусе тоже было не до кинематографа. Она беспокоилась, впрочем, не о себе: Муся была уверена, что против нее никто ничего не может иметь; а если б к ним и нагрянули с обыском, то, как невесту английского офицера из военной миссии, ее тотчас отпустили бы на свободу: Клервилль, конечно, этого немедленно добился бы. Что-то в такой возможности — Вивиан спасет ее жизнь — даже ласкало воображение Муси. Но она волновалась из-за других, из-за Брауна, Горенского, Никонова, в особенности из-за Вити: Муся сердцем чувствовала, что с ним происходит что-то неладное. Очень беспокоило ее и то, как родители узнают о петербургских событиях.
— Воображаю ужас папы и мамы, когда они в Киеве прочтут! — сказала она Глаше. — Мама от страха за меня с ума сойдет.
— Не от страха, а от угрызений совести, что оставила тебя здесь… А Сонечке уж ты как-нибудь объясни, что теперь неудобно и даже неприлично идти на спектакль.
Объяснить это Санечке оказалось трудно.
— Ну, да, конечно, это не так интересно, — сказала она после первых же слов Муси, и слезы полились у нее из глаз.
— Сонечка, пойми же, я говорю: отложим на несколько дней.
— Нет, я прекрасно понимаю, что вам неинтересно смотреть эту фильму… И даже, может быть, неприятно: ведь я тоже большевичка, правда?
— Не говори глупостей!.. Я тебе повторяю: отложим на несколько дней, всего на несколько дней.
— Ах, оставь, пожалуйста! Вы обе меня, кажется, считаете дурой… Ты отлично знаешь, чего мне стоило достать места… Разве мне опять дадут пять билетов? Никогда!.. Это ты, вероятно, думаешь, что я у них первое лицо…
— Сонечка, милая, не плачь, я тебе объясню…
— Оставь, пожалуйста, я тебя прошу. Мне только жаль, что я так хотела тебе это показать… Чем я виновата, что кого-то убили! Потом еще кого-нибудь убьют…
Она зарыдала и убежала к себе в комнату. Муся не решилась туда за ней последовать, да ее немного и раздражил детский эгоизм Сонечки.
Позднее пришли мужчины — Горенский и Витя — с запасом свежих новостей и слухов. Новости и слухи были страшные. Однако оба они были очень возбуждены грозной победой террора.
Узнав о горе Сонечки, князь решительно принял ее сторону.
— Отчего же нельзя пойти в кинематограф? — сказал он. — Если вы говорите с точки зрения безопасности, то теперь, право, везде, а в кинематографе в особенности, гораздо безопаснее, чем дома.
— Да мы совсем не в этом смысле, — сказала поспешно Глаша, — а потому, что если случилось такое дело, то нам не до развлечений.
— Этому делу надо радоваться, а юношей этим народ русский должен гордиться.
— Я с вами согласна.
— Вот я это самое им все время доказываю, — радостно говорила Сонечка.
Князь остался ужинать. После ужина он шутливо объявил, что остался бы и ночевать, если б его пригласили. Это вызвало общую радость. Глаша побежала устраивать для Алексея Андреевича постель. Муся обещала достать пижаму из шкапа Семена Исидоровича. Витя усиленно предлагал свою комнату.
— Зачем в вашу комнату? Ни за что!
— Мы вас устроим в спальной папы…
— И в спальную Семена Сидоровича тоже не хочу, зачем нарушать порядок? Вот здесь в столовой поставим какой-нибудь диван, если есть свободный… Нет, правда, я не очень вас всех стесню?
— Страшно всех стесните! Как вам не совестно?
— Сегодня верно половина Петербурга ночует у другой половины.
— И так приятно теперь быть вместе… Значит, завтра все вместе и пойдем в кинематограф? — сказала Сонечка.
— Нет, я завтра рано утром должен буду уйти: дела.
— Какие это теперь могут быть у вас дела, Алексей Андреевич? — спросила вскользь Муся. И она, и Глаша выжидательно смотрели с минуту на князя. — Где же мы встретимся? В зале?
— Да, в зале. И заранее прошу меня извинить: я, может быть, уйду до конца спектакля.
— Ах, нет! Моя последняя сцена перед самым концом… Впрочем, это, конечно, неважно.
— Напротив, Сонечка, это очень важно. В таком случае я останусь до конца, — сказал, смеясь, князь, — но уж вас домой проводить никак не смогу.
— Что за церемонии, ведь это днем… Нас проводит Витя.
— Я тоже не уверен, что буду свободен, — сказал Витя. — Мне нужно в лабораторию.
— Ты уж молчи, — набросилась на него Муся, — надоела мне твоя лаборатория!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я