Брал сантехнику тут, в восторге 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

да, исчезает, унося бумагу в свою комнату и оставляя меня с носом. Я остолбенел, словно столкнулся с призраком, не зная, что и сказать. Да и что тут было говорить? Перед абсурдом человек беспомощен. В вещах нормальных, обычных прекрасно знаешь, что делать: тут ты в своем мире, стоишь на твердой почве реальности, здесь каждая вещь есть то, что она есть, и ничего больше, у нее своя оболочка, объем, вес и форма, температура и цвет, и она спокойно ждет на своем месте, пока тебе не вздумается переставить ее куда-нибудь. Но вдруг начинаешь замечать, что уже не стоишь ногами на твердой почве, хочешь коснуться чего-то и там, где думал наткнуться на поверхность, не находишь ее; то, что ты считал горячим, оказывается холодным, мягкое оборачивается упругим, тянешь руку, чтоб схватить какую-то вещь, а она ускользает… И тогда уже не знаешь, что тебе делать… И ничего не делаешь! Стоишь как в столбняке. Именно это со мной тогда и случилось, да и сейчас продолжается. Ей-богу, порой мою сестру вообще не понять; я даже спрашиваю себя: «Неужели это моя Хуанита?» Короче: она забрала бумагу, и та по сей день у нее! Когда я снова ее увидел, спросил осторожненько: «Хуанита, значит, это будет у тебя?» «Что – это?» – «Как что? Бумажка». А она мне: «Естественно!» Как тебе – «естественно»?! Раза два или три потом я пытался забросить удочку, спрашивал, например, ее мнение о записке, но она только смотрела на меня, то с насмешкой, то с раздражением, и ничего не отвечала. Не устраивать же было тарарам по такому поводу…
– Теперь ясно, – сказал я тогда своему братцу, – теперь понятно, почему ты не хочешь сейчас же сходить за ней: ты просто боишься свою сестру. Что ж, надо было так и говорить!
– Да не в страхе дело, а в уважении, – возразил он, краснея, уж не знаю – от стыда или обиды: что-то ведь должно было остаться в нем от былого самолюбия, да и я, откровенно говоря, слегка перегнул: какое я имел право… А кроме того, что мне-то до этой дурацкой деревенской истории?! Да ничего! Но все дело в том, что, когда ты уже взвинчен, поддаешься на любую глупость. Тут Севериано прав: от абсурда человек теряет голову, он притягивает, как пропасть. Я сам поражался нетерпению, которое меня охватило; так жаждал увидеть послание, что был уверен: не успокоюсь, пока не подержу в руках. Боялся – именно так: боялся! – что мне придется уехать, так и не увидав его, и даже решил завладеть им, пусть хоть в последнюю минуту, и увезти; уж потом бы я вернул бумагу братцу заказным письмом, коли он за нее так держится. Но вдруг пора уже будет на поезд, а я, со всем этим хождением вокруг да около, так еще и не увижу записку? Я порешил, коль придется, пропустить поезд в шесть тридцать пять и уехать одиннадцатичасовым, несмотря на все неудобство, невыгодность и даже – кто знает? – неприятности, которые это могло принести. Потому как подобное опоздание на несколько часов могло всерьез спутать мне карты. Я не рассказывал Севериано этих деталей (да и какое ему дело до них!), но суть в том, что управляющий «Мелеро и К°» назначил мне встречу в дирекции «Фабриль Манчега», чтобы решить наконец вопрос о недобросовестных поставках; речь шла о том, чтоб захватить этих молодчиков врасплох и провести хорошо скомбинированную атаку, делая вид, что мы совпали случайно: он должен был прибыть на своей машине, а я – вроде как проездом, с обычным визитом; короче, целая история, и если б я оставил его в дураках… А он вовсе не какой-нибудь кичливый хам, чтобы сыграть с ним подобную шутку! Ведь именно для удобства его дела я устроил все так, чтобы провести эту лишнюю ночь в доме брата, которого к тому же я так хотел повидать… Но теперь этот приезд грозил мне серьезными осложнениями, поскольку невероятно, но я уже чувствовал крайнюю потребность увидеть чертову записку и даже склонен был ехать одиннадцатичасовым поездом, к чему бы оно ни привело. К счастью, этого не потребовалось.
– Ладно, Севериано, прости; с тобой уж и пошутить нельзя, – сказал я, чтобы сгладить скверное впечатление от моей неумеренной иронии. – Но в любом случае Хуана ведь встает рано, не так ли? Сдается мне, не надо бы нам ложиться – не дай бог, она уйдет к службе, и мы останемся…
– Не беспокойся, Роке, ведь еще глухая ночь, – ответил мне, умиротворенный, этот добряк.
– Ну что ты; спорю, уже светает, – уперся я.
– Да где там, и в помине нету.
– Говорят тебе; вон уже телеги слышны…
Слышно было, как проезжают телеги: снаружи доносился скрип осей, поступь мулов, иногда – щелканье бича, брань…
– Эти телеги выезжают задолго до солнца.
Между тем я поднялся и подошел к балкону, открыл створку: так и есть, глухая ночь. Но по селу разносилось все больше звуков – пение петухов, лай… Неужели Севериано, на протяжении всей ночи не дававший мне заснуть своей бестолковой историей, сам собирался еще спать? А он лежал не шелохнувшись: повернулся лицом к стене и даже не двинется. Только если он надеется, что я погашу свет… Я встал посмотреть на часы, лежавшие в кармане жилетки, висевшей на спинке стула вместе с другой моей одеждой: всего лишь полпятого! «Севериано, уже без двадцати пяти пять, – окликнул я его. – Вставай, лентяй, пойдем!»
Он, зевая, поднялся. А все ж таки он добряк, этот бедняга. Я добавил: «Думаю, твоя сестра вот-вот выйдет из комнаты». Он улыбнулся приветливо и грустно, согласился: «Да, и, может, мы наконец избавимся от этой загадки».
Эх, Севериано… Как сказывались в эту минуту его годы: редкие, всклокоченные белесые волосы; а уши-то!… Он показался мне совсем старым – старик стариком. Я подошел к умывальнику и посмотрелся в зеркало: как же выматывает бессонная ночь, да еще после целого дня в дороге! И ведь сколько лет меня уже носит по свету, черт возьми! Но стоит побриться, умыться, причесаться – и ты как новенький! Я принялся намыливать лицо, пока он потягивался, разводя руки в стороны. Вскоре мы убедились, насколько я был прав: едва мы вышли из комнаты (Севериано потребовалось на сборы меньше времени, чем я боялся), как столкнулись с Хуанитой, намеревавшейся уже улизнуть и слегка опешившей при встрече с нами у дверей столовой, куда мы направлялись в поисках чего-нибудь съестного. Она посмотрела на меня так, словно не узнала или не припомнила, и я в свою очередь подметил в ней что-то странное: нечто лишнее, нелепое и даже комичное в торжественности ее черной накидки, в жесте затянутой в перчатку руки, державшей книгу и четки. Это была все та же Хуанита, но наряженная богомольной старухой… Севериано остановил ее:
– Вот хорошо, что ты еще не ушла (но как же ты рано встаешь, однако!). Послушай, знаешь, что нам нужно?
– Не мешало бы поздороваться.
– Знаешь, что нам нужно?
– Да, знаю, – неожиданно ответила она. – Знаю!
Она стояла спиной к двери, немного скованно, с опущенными руками, и мне показалось, что голос ее, слишком торопливый, от напряжения дрожал в бесцветных губах.
Я глянул на Севериано. Он тоже был бледен.
– Знаешь? – переспросил он, моргая. И добавил с улыбкой (жалкой, вымученно радостной улыбкой): – Да ты, наверное, думаешь, что мы попросим у тебя завтрак?
– Ты попросишь у меня послание, – не колеблясь, ответила она и замолчала.
Севериано моргал так, словно ему что-то попало в глаз. Уверенный, что теперь он рта не откроет, и стремясь отрезать ему пути к отступлению, я спросил:
– Как ты угадала, сестричка?
Хуанита скривила губы в какой-то потешной гримасе, но тут же снова стала серьезной, старой; потом испустила вздох; потом сглотнула слюну… Севериано, думаю, был в ужасе от ее молчания. Я вновь почувствовал, что мне нужно вмешаться.
– Так ты, сестричка, дашь нам его?
Но произнес я это с каким-то даже чувством неловкости. Пугливость Севериано передалась и мне, и я говорил теперь с некоторой робостью, что, с другой стороны, вполне объяснимо, если принять во внимание более чем странное поведение Хуаниты. Все же я повторил:
– Ты отдашь нам его?
Хуана с мольбой подняла глаза к потолку и, обращаясь не ко мне, а к брату, с горечью упрекнула:
– И ты решился на это! На подобную подлость! А ведь я знала! Я была уверена, что ты воспользуешься первой же возможностью… Наедине со мной, лицом к лицу и без свидетелей, ты бы не осмелился… Но всегда, лишь только ты бросал намек или пялился на меня с желанием что-то сказать и уж особенно когда я заставала тебя (потому что верь или нет, но я заставала тебя не раз) кружащим вокруг моих бумаг, я уже знала и была вполне уверена, что, едва тебе представится возможность, ты не упустишь случая нанести мне подобный удар. И возможность представилась – приезд Роке… Если только ты сам, как мне сдается, не вызвал его на подмогу; иначе чем объяснить его приезд именно теперь, нежданно-негаданно, когда он столько лет даже имени нашего не вспоминал!… Но это тебе не поможет. Нет уж! Я теперь не та, что была! Со мной у тебя это не пройдет! Нет, нет…
Она распрямилась, произнося эту невразумительную тираду, ее впалые щеки окрасились притворным румянцем, обшитый агатами лиф колыхался от тревоги и гнева… Севериано казался уничтоженным этим взрывом. Уничтоженным, но – на мой взгляд – не очень-то удивленным. Кто был изумлен, так это я, и настолько, что даже не знал, что сказать (да-да, признаюсь, не знал, что сказать; а чтоб я не нашел слов…). А эта фурия никак не могла остановиться. Причем распаляла себя сама, никто ей больше повода не давал (Севериано, несчастный, даже не шелохнулся, а что до меня, повторяю, я совсем обалдел и не знал, что сказать), рвала и метала и знай накручивала одну нелепицу на другую без конца и без краю. Отведя душу, Хуана наконец умолкла; казалось, она готова удариться в слезы: подбородок ее задрожал, глаза потухли; страдая от оскорбления, она пробормотала, всхлипывая, что мы, коль нам угодно, можем осмотреть ее бумаги. И, вновь приходя в бешенство, заключила:
– Держите, вот вам ключ от ящика, чтоб не взламывать стол; ройтесь, крушите, можете все там разнести, ни перед чем не останавливайтесь, чего вам бояться?!
Она швырнула ключик на стол и умчалась к мессе с таким видом, словно в ней сам черт сидел.
– Нет, ты видел? – воскликнул, оробевший и пристыженный, мой братец, когда мы остались одни.
– Да что все это значит? – только и смог произнести я.
Ничего все это не значило. Я убедился, что никакой неизвестной мне подоплеки здесь не было, удостоверился, что Севериано ни в чем меня не обманывал и ничего не скрыл, стоило на него поглядеть, униженного, несчастного, с помятой от бессонной ночи физиономией и собачьим взглядом. Не могу сказать, считал ли он, что его сестра тронулась умом, но в чем я не сомневаюсь, так это что он, бедняга, был жертвой ее капризов и держала она его под каблуком.
– Ну так вот, знаешь, что я тебе скажу? – спросил я его, когда мы покончили с восклицаниями вроде «Какой ужас!», «Поверить трудно!» и тому подобных. – Знаешь, что я тебе скажу, Севериано? Мы сейчас же пойдем и осмотрим ее стол.
Мне казалось, что сделать так было моим долгом. Во-первых, эта женщина не в своем уме, и кто знает, что еще – вплоть до оружия – могла она держать под ключом. За всем этим – не так ли? – скрывалась настоящая опасность. А кроме того, разве не она сама сказала, позволила нам, пусть даже в приступе гнева? Без меня Севериано никогда бы не решился на это. И осталась бы пресловутая бумажка per saecula saeculorum под охраной этого домашнего дракона… Братец встретил мое предложение удивленным взглядом, но не стал упираться, когда я повторил: «Ну пойдем!…» С ним главное – держаться порешительней. Он лишь попросил немного встревоженно: «Только осторожнее, без шума, не дай бог, Агеда проснется».
Я взял ключ, и он на цыпочках провел меня в комнату Хуаниты – обычную комнату старой девы, с закрытыми окнами, еще хранящую ночные запахи. Я раскрыл ставни – уже светало – и, оглядевшись, направился к небольшому бюро, стоявшему под крашеным позолотой гипсовым барельефом Девы. Вставляю ключ в замок (осквернение тайны, сеньоры!), открываю… и – ничего! Похоже на глупый розыгрыш, на дурную шутку, но в столе не было ничего – ни в боковых ящичках, ни в остальных отделениях… как есть ничего! К моему собственному удивлению, должен признаться, я понял, что взвинчен до предела: сердце обмирало, в горле застрял ком. Я стоял перед бюро и не знал, что мне делать. Поглядел на Севериано, но его лицо ничего не выражало, сохраняя прежний грустный и безразличный вид. «Что скажешь на это?» – спросил я. «А что тут говорить?» В голосе его чувствовалось какое-то неприятие, некая ироничная уклончивость, казалось, он слегка посмеивается надо мной, но на этот раз его безучастие не задело меня – настолько я был сбит с толку. Признаюсь, я задыхался, я был потрясен, смущен, что, впрочем, вполне понятно после бессонной ночи и волнения от встречи со своим поселком и близкими, с которыми ты рос, – такое выбивает из колеи после рутины гостиничной жизни и всегда одних и тех же разговоров, заполняющих поездки разъездного агента… Все же я еще спросил Севериано: «Так что будем делать?» «А что тут сделаешь?» И я уже не стал настаивать на том, чтоб обыскать всю комнату, и не потому, что мне это не приходило в голову (я с удовольствием перевернул бы все, что там было, – стулья, одежду, картины), а из сочувствия к брату и даже, пожалуй, от скуки. Мое возбуждение перешло в отвращение, в желание сбежать.
Я поглядел на часы. Сказал: «Я еще вполне успею на поезд в шесть тридцать пять». «Да, конечно, успеешь. – (Уже не терпится меня спровадить, а?). – Вполне успеваешь, у тебя даже есть время спокойно перекусить, – подтвердил Севериано, но все же добавил: – Но завтракать лучше пойти в бар к Бельидо Гомесу».
– Нет, завтрак я могу сготовить вам в два счета.
Мы обернулись: в дверях стояла Агеда, с заплетенными в косы жирными волосами.
– Спасибо, сестричка, спасибо. Но лучше распростимся сейчас. Мы перекусим в баре, а оттуда я сразу на поезд. Очень некстати было бы опоздать на него, я, кажется, уже говорил Севериано об этом.
Так мы и сделали. Севериано вышел со мной, мы позавтракали в баре, а потом он проводил меня до поезда.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я