https://wodolei.ru/catalog/drains/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Zmiy (zmiy@inbox.ru, 12.04.2004
«Джон Ле Карре. Команда Смайли»: Вагриус; Москва; 1998
Оригинал: John Le Carre, “Smiley's People”
Перевод: Т. Кудрявцев
Джон Ле Карре
Команда Смайли
Моим сыновьям –
Саймону, Стивену,
Тимоти и Николасу
с любовью
ГЛАВА 1
Два, казалось бы, не связанных между собою события предшествовали отзыву мистера Джорджа Смайли из его весьма относительного ухода от дел. Первое произошло в Париже, в знойном августе, когда парижане по традиции отдают свой город во власть немилосердного солнца и автобусов, набитых туристами.
В один из таких августовских дней – четвертого числа и ровно в двенадцать, ибо на церкви как раз пробили часы и им предшествовал фабричный гудок, в квартале, некогда славившемся большим количеством обитателей из наиболее бедных слоев русской эмиграции, из темноты старого склада вышла женщина лет пятидесяти с продуктовой сумкой в руке и, по обыкновению, энергичной походкой решительно направилась к автобусной остановке. Улица была серая, узкая, с домами, где окна закрыты ставнями, с парочкой hotels de passe и множеством кошек. Почему-то здесь было удивительно тихо. Склад, где хранился скоропортящийся товар, был открыт и по воскресеньям. Жгучий воздух, отравленный выхлопными газами и не прочищаемый ни дуновением ветерка, ударил женщине в нос, словно она ступила в жаркое удушье лифта, но ее по-славянски широкое лицо оставалось невозмутимым. Ни ее одежда, ни комплекция не подходили для знойного дня – приземистая и толстая, она ходила немного враскачку. Черное платье, строгое, как сутана, висело на ней так, словно ее фигура была напрочь лишена округлостей; единственным ее украшением был белый кружевной воротничок и большой металлический крест на груди, довольно затейливой работы, но весьма сомнительной ценности. Потрескавшиеся туфли с задранными кверху носами сурово постукивали меж наглухо закрытых ставнями домов. Потертая продуктовая сумка, набитая с самого утра, вынуждала женщину слегка крениться вправо, что явно выдавало привычку носить тяжести. Однако чувствовалось в ней и что-то задорное. Седые волосы были собраны сзади в пучок, но одна непокорная прядка, свисая на лоб, подскакивала в такт ее походке. А в карих глазах искрились смешинки. Женщина с упрямым подбородком, казалось, только и ждала повода, чтобы рассмеяться.
Дойдя, как обычно, до своей автобусной остановки, она поставила на землю сумку и принялась правой рукой массировать крестец – в последнее время она частенько проделывала такие манипуляции, хотя это вряд ли помогало. По утрам, работая приемщицей на складе, она все острее ощущала отсутствие спинки на высоком стуле.
– Вот черт, – буркнула она, дотронувшись до больного места, и начала попеременно заводить за спину обтянутые черным локти, словно старая городская ворона перед тем как взлететь. – Черт, – повторила она. И вдруг, почувствовав, что за ней наблюдают, круто повернулась и уставилась на плотного мужчину, возвышавшегося сзади.
Он оказался единственным, кто, кроме нее, стоял на автобусной остановке, да и вообще единственным человеком на улице. Она никогда с ним прежде не разговаривала, и однако же лицо его было ей знакомо – такое широкое, потное, неуверенное. Она видела его вчера, позавчера и много раньше. Бог мой, она же не ходячий еженедельник! За последние три-четыре дня этот рыхлый почесывающийся гигант, поджидающий автобуса или расхаживающий возле склада, стал для нее как бы частью улицы, более того: она признала в нем человека определенного типа, а вот какого, пока сказать не могла. Он казался ей trague – загнанным, как многие парижане в эти дни. Она видела страх на их лицах, страх, проявлявшийся в том, как они проходили мимо, не смея приветствовать друг друга. Возможно, подобное творится всюду – она ведь не знает. А кроме того, ей уже не раз казалось, что его интересует именно она. «Он, случайно, не полицейский?» – подумалось ей, и захотелось у него выяснить – она была по-городскому смела. Его мрачность наводила на мысль о принадлежности к полиции, как и пропотевший костюм и ненужный плащ, висевший, словно так полагалось по форме, у него на руке. Если она права и он действительно из полиции, то давно пора бы ему появиться, наконец-то эти идиоты зашевелились, а то вот ведь уже сколько месяцев воры кормятся из складских припасов.
Однако незнакомец уже довольно долго смотрел на нее и не думал отворачиваться.
– К моему великому несчастью, месье, у меня болит спина, – наконец поведала она ему, медленно и классически правильно произнося французские слова. – Спина не такая уж и большая, а боль огромная. Вы, случайно, не врач? Не остеопат?
И тут, глядя на него, подумала – да здоров ли он сам, иначе ее вопрос вообще неуместен. Щеки и шея мужчины маслянисто поблескивали, светлые глаза смотрели в одну точку, как у человека, поглощенного собственными мыслями. Она только собралась спросить его: «Вы, часом, не влюблены, месье? Вас обманывает жена?» – и даже повести в кафе, предложить стакан воды или tisane, как он резко отвернулся и посмотрел, что происходит за его спиной, потом глянул поверх ее головы в другом направлении. И она поняла, что он не просто trague, а смертельно напуган, так что, пожалуй, вовсе он не полицейский, а вор, хотя, насколько ей известно, разница между ними зачастую очень невелика.
– Вас зовут Мария Андреевна Остракова? – внезапно спросил он так, будто сам испугался собственного вопроса.
Говорил он по-французски, но ей стало ясно, что для него, как и для нее, это не родной язык, а то, что он назвал ее по имени и отчеству, сразу насторожило, указав на его происхождение. Она тотчас узнала характерную вязкость слов, образуемую определенным положением языка, и, внутренне содрогнувшись, поняла, что он за человек.
– Вполне возможно, а вы, черт подери, кто? – спросила она в ответ, насупясь и выставив подбородок.
Он сделал шаг навстречу. Разница в росте сразу превратила их в нелепую пару. Как и то, что лицо мужчины выдавало всю мерзость его натуры. Глядя на него снизу вверх, Остракова ясно видела, что он не из сильных духом, да к тому же еще и труслив. Он сцепил зубы, чтобы тверже выглядел влажный от пота подбородок, скривил рот, стараясь создать видимость сильного человека, но она догадывалась, что все это лишь попытка побороть неизлечимую трусость. «Он точно напрягает всю силу свою для какого-то героического поступка», – подумала она. Или преступления. Такой человек ничего не сделает сгоряча.
– Вы родились в Ленинграде восьмого мая тысяча девятьсот двадцать седьмого года? – спросил незнакомец.
По всей вероятности, Остракова сказала – да. Потом она уже не могла точно припомнить. Его испуганный взгляд метнулся на приближавшийся автобус. Она заметила его нерешительность, близкую к панике, и ей пришло в голову – в конце-то концов это было чуть ли не озарение, – что он намеревается толкнуть ее под автобус. Этого не произошло, но следующий вопрос он задал уже по-русски, резким тоном московского чиновника:
– В пятьдесят шестом году вам было дано разрешение выехать из Советского Союза для ухода за вашим больным мужем, предателем Остраковым, так? А также с иной целью.
– Остраков не был предателем, – отрезала она. – Он был патриотом. – И она инстинктивно подняла с земли продуктовую сумку, крепко вцепившись в ручку.
Незнакомец не стал с нею спорить и произнес очень громко, перекрывая грохот автобуса:
– Остракова, я привез вам привет из Москвы от вашей дочери Александры, а также от некоторых официальных служб! Я хочу поговорить с вами! Не садитесь в этот автобус!
Автобус остановился. Кондуктор знал Остракову и уже протянул руку, чтобы взять сумку. В эту минуту мужчина, понизив голос, добавил страшную фразу:
– У Александры серьезные затруднения, ей необходима помощь матери!
Кондуктор уже вовсю поторапливал Остракову. Деланно грубоватым тоном, каким обычно шутят подобные люди, он окликнул ее:
– Да ну же, мамочка! Слишком жарко сейчас заниматься любовью! Давайте вашу сумку и поехали!
В автобусе засмеялись; кто-то возмутился: старая женщина, а заставляет себя ждать! Незнакомец неуклюже скользнул пальцами по ее локтю, словно неловкий поклонник, пытающийся расстегнуть пуговицы. Она рванулась в сторону. Попыталась что-то сказать кондуктору и не смогла: открыла рот, а говорить разучилась. Сумела лишь покачать головой. Кондуктор снова крикнул, чтоб она садилась, потом всплеснул руками и недоуменно пожал плечами. Посыпались оскорбления: старуха, а среди дня уже пьяная! Но Остракова не двинулась с места – она провожала глазами автобус, пока он не исчез, в надежде, что в глазах прояснится и сердце прекратит свой бешеный галоп. «Теперь неплохо бы воды, – подумала она. – От сильных защититься я могу. Избави меня, Господи, от слабых».
Заметно прихрамывая, она проследовала в кафе за неизвестным. Ровно двадцать пять лет назад в концентрационном лагере Остракова в трех местах сломала ногу во время обвала в шахте. И сейчас, 4 августа – эта дата запомнилась ей навсегда, – она снова почувствовала себя покалеченной.
Кафе оказалось последним на этой улице – если не во всем Париже, – где не было музыкального автомата и неонового освещения, зато оно работало в августе, и от зари до поздней ночи там грохотали, мигая огоньками, игровые автоматы. А в остальном здесь стоял обычный для позднего утра гомон – о политике, о лошадях и обо всем, о чем говорят парижане; было тут и неизменное трио проституток, и хмурый молодой официант в засаленной рубашке, который провел Остракову и незнакомца к столику в углу, на котором стояла захватанная табличка с изображением бутылки «Кампари» и словом «занято». Последовало нечто смехотворно банальное. Мужчина заказал два кофе, а официант возразил, что в полдень не держат заказанным лучший в заведении столик ради двух чашек кофе – патрону надо ведь платить арендную плату, месье! Поскольку ее спутник явно не понял потока слов, Остраковой пришлось перевести. Кавалер вспыхнул и заказал два омлета с ветчиной и жареным картофелем, а также два эльзасских пива – все это, не спросив Остракову. Затем он пошел в мужскую уборную поднабраться храбрости, будучи, видимо, уверен, что Остракова не сбежит, и, когда вернулся, лицо у него уже было сухое, а рыжие волосы причесаны, но пахло от него – теперь, когда они были в помещении, – как, по воспоминаниям Остраковой, пахнет в московском метро, и в московских трамваях, и в кабинетах московских следователей. Его скорое возвращение из мужской уборной к их столику убедило ее больше, чем все им сказанное, в том, чего она уже начала опасаться. Он был одним из них. Известная развязность, намеренная грубость выражений, многозначительность, с какой он положил локти на стол и как бы нехотя взял из корзиночки кусок хлеба, точно макал перо в чернильницу, – все это воскресило в памяти самое худшее о тех днях, когда она отщепенкой жила в Москве под гнетом местной злокозненной бюрократии.
– Значит, так, – произнес он, прожевывая хлеб.
Такими ручищами он мог бы в одну секунду раскрошить весь кусок, однако предпочел по-дамски изящно отщипывать кусочки, словно именно так и принято. Он жевал, и брови у него лезли кверху – вид стал такой, будто ему жаль себя: ну, что я здесь делаю, в незнакомой стране.
– Здесь знают, что вы вели аморальный образ жизни в России? – наконец спросил он. – Правда, в таком городе, где полно проституток, это не имеет значения?
Ответ готов был сорваться у нее с языка: «Моя жизнь в России не была аморальной. Это ваша система аморальна».
Но Остракова уже поклялась себе, что будет сдерживать и свой горячий нрав, и свой язык, и сейчас, держа руку под столом, крепко защемила сквозь рукав кожу с обратной стороны, как делала сотню раз прежде, в давние времена, когда допросы являлись частью ее повседневной жизни: «Как давно вы получали известие от этого предателя – вашего мужа Остракова?», «Назовите имена всех, с кем вы общались последние три месяца!». Вместе с горьким опытом эти допросы научили Остракову и еще кое-чему. И сейчас какая-то частичка ее воскрешала заученное, жизненно важное, то есть: никогда не отвечать грубостью на грубость, никогда не поддаваться на провокации, никогда не пытаться сравнять счет, никогда не острить, не держаться высокомерно и не показывать своего интеллекта, никогда не поддаваться ярости, или отчаянию, или внезапно вспыхнувшей надежде. На тупость отвечать тупостью, на банальность банальностью. И только глубоко-глубоко в себе хранить две тайны, которые и позволяют вынести все унижения: ненависть к ним и веру в то, что в один прекрасный день капли источат камень и каким-то чудом – вопреки самим бюрократам – их слоновые процедуры приведут к долгожданной свободе, в которой ей теперь отказывают.
Незнакомец вынул блокнот. В Москве он достал бы дело Остраковой, а здесь, в парижском кафе, всего лишь черную кожаную записную книжку, вещицу, обладать которой любой московский чиновник был бы рад до смерти.
Дело или записная книжка – не важно, преамбула оказалась все та же.
– Вы – Мария Андреевна Рогова, родившаяся в Ленинграде восьмого мая тысяча девятьсот двадцать седьмого года, – повторил он. – Первого сентября тысяча девятьсот сорок восьмого года, в возрасте двадцати одного года, вы вышли замуж за предателя Игоря Остракова, капитана пехоты Красной Армии, эстонца по материнской линии. В тысяча девятьсот пятидесятом году вышеназванный Остраков, квартировавший в Восточном Берлине, предательски дезертировал в фашистскую Германию при помощи реакционных эстонских эмигрантов, а вас оставил в Москве. Он поселился в Париже, где со временем получил гражданство и где продолжал поддерживать контакт с антисоветскими элементами. К моменту его дезертирства у вас от него не было детей. И вы не были беременны. Так?
– Так, – согласилась она.
В Москве она сказала бы: «Правильно, товарищ капитан» или «Правильно, товарищ следователь», но в этом шумном французском кафе подобная формальность была ни к чему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55


А-П

П-Я