https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/Timo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Pirat
«Мишкино детство»: Малыш; Москва; 1979
Михаил Николаевич Алексеев
Мишкино детство


РУССКАЯ ПЕЧКА
Долгие-предолгие зимние ночи. Заутренней зарёй по пятам следует вечерняя. И в ясные, солнечные дни мw чувствовались, виделись сумраки раннего утра и раннего вечера одновременно: на смену красновато-холодным приходили жидко-фиолетовые, которые, сгущаясь, становились тёмно-синими, прозрачными под звёздами студёного ночного неба.
В харламовскую избу свет едва процеживался через окна, покрытые серым мохнатым слоем рыхлого льда. Лишь в проделанные мальчишескими языками и носами круглые крохотные зрачки кинжальчиками просовывались тонкие пучочки солнечных лучей, в которых мельтешила золотая россыпь пыли.
Из горницы, густо населённой детворой, под скрип зыбок, подвешенных к бревенчатым маткам потолка, слышалось мурлыканье деда Михаила Аверьяновича:
Ах, ту-ту, ах, ту-ту,
Растутушечки ту-ту!
Или:
Ах, качи, качи, качи,
Прилетели к нам грачи.
Сели на воротца,
Начали бороться!
Дед сидел на табуретке и, как фокусник, делал сразу же несколько дел: одною ногой качал люльку с крохотным сонулей Лёнькой, другою притоптывал в такт немудрёной своей песенке, а на руках у него было по ребёнку: одного из них Михаил Аверьянович, обняв левой рукой, подбрасывал на коленях, а другого «тутушкал» на широченной ладони правой руки. Ребёнок, взлетая точно мячик, радостно тыкал, обливая дедушкину руку обильно стекавшей с красных губ слюною. Дедушка тоже смеялся и просил Саньку, притулившегося у него на коленях:
— А ну-ка, Санёк, спой мне про мышку!
Санька, худенький, рыженький и востроносый, как воробей, — вылитый батя! — сиял золотистыми веснушками и звонким, пронзительным голосом пел:
Мышка в кринку забралася,
Тама сливок напилася.

Дед и другие внуки подпевали:
Тра-та-та, тра-та-та,
Всё под носом у кота!
На улицу детей не выпускали: не во что их было обуть и одеть. И весь этот «содом», как звала внуков и внучек бабушка Олимпиада Григорьевна, всю зиму, от первых морозов до первых проталин, сидел дома, как и большинство детей в Савкином Затоне. Где-то далеко-далеко шла война. Дети, как и все люди на земле, страдали от неё, но в отличие от взрослых не понимали этого.
Одна только печь дышала теплом и уютом. Зимой она — любимое прибежище детей — согревала их, полунагих, а то и вовсе нагих. Зимними вечерами дети слушали тут такие же, как эти вечера, долгие сказки старой Настасьи Хохлушки про ведьм, домовых, летунов, водяных и леших. Сюда по утрам любвеобильная Дарьюшка, таясь от свекрови, совала им из-за пригрубка горячие — прямо со сковороды — вкусные блины или лепёшки. С печки детвора наблюдала за проказами забавных ягнят и козлят, только что явившихся на свет и спасавшихся от лютой стужи в избе.
По воскресным дням печь преображалась. На неё забирались и взрослые: женщины — для того, чтобы «поискаться» и посудачить о том, о сём; Пётр Михайлович — поиграть с ребятишками. Над судной лавкой сквозь длинный утиральник поднимался соблазнительно вкусный пар — под утиральником «отдыхали» только что вытащенные и скупо помазанные конопляным маслом пироги с капустой, картошкой, калиной и, конечно же, яблоками. Отдыхала и печь, молчаливо-величественная, как хорошо, всласть потрудившаяся деревенская баба; она всё сделала, что нужно было людям, и теперь могла малость вздремнуть. Из тёмного, приоткрытого дырявой заслонкой зева печи, из многочисленных её печурок и отдушин исходили потоки горячего воздуха. И казалось, что печь, прикорнув, ровно и спокойно дышит.
Однако в ту пору, о которой идёт речь, она была далеко не такой доброй и ласковой к людям. Дети — для них она существо почти живое, чуть ли не мыслящее — вдруг заметили, что день ото дня её протапливают всё хуже и хуже, неохотно — так только, для порядка, — бросят полена два да кизячок, и всё. Печь, насупленная, как мачеха, стоит и сердито, хмуро смотрит пустыми тёмными глазницами печурок в мёрзлое окно напротив, и окно это уже не озаряет её, как прежде, солнечной, ясной улыбкой. В такие дни взрослые делаются раздражительнее. Старая Настасья Хохлушка гремит ухватами и без всяких видимых причин кричит на снох, на молодых и старую, Олимпиаду, а Пётр Михайлович, утратив обычную для него весёлость, исчезает куда-то и возвращается ночью — всегда пьяный. Дедушка всё реже ласкает внуков, уезжает на Буланке в сопровождении старого и невозмутимого пса Жулика на целую неделю, и в доме очень ждут его.
Ждала и печь. К приезду Михаила Аверьяновича её натапливают чуть ли не докрасна. Как только у ворот послышится скрип саней и глуховатое, характерное дедушкино покашливание, женщины торопливо набрасывают на плечи одежду и с непокрытыми головами выскакивают во двор. Через минуту они уже волокут что-то в избу в холодном, припудренном позёмкой мешке. Дети подымают галдёж и, сдвинувшись к самому краю печи и рискуя упасть на пол, поглядывают оттуда нетерпеливыми оченятами, требовательно разинув рты, — в эту минуту они удивительно напоминают голых, ещё не оперившихся птенцов, вытягивающих из гнезда шеи и раскрывающих голодные жёлтые клювы, властно прося пищи.
Появление дедушки Михаила едва ли не самый радостный момент в жизни ребятни. Дети хорошо знают, как всё это произойдёт. Вот сейчас распахнётся дверь, и они захлебнутся густым паром, ворвавшимся с улицы в избу, и, когда пар немного рассеется, увидят дедушкину бороду — кудрявую и седую от инея и в прозрачных сосульках. Она пахнет морозом, ржаным хлебом и бесконечной добротой. Дедушка поочерёдно окунёт в неё смеющиеся мордочки внуков и внучек и начнёт одаривать конфетами с махрами, пряниками и ещё бог знает какими бесценными дарами! Потом невестки помогут ему раздеться, и дедушка, усталый, довольный собою и всеми остальными, легко взберётся на печь, где сразу же станет вдвое теснее и в пять раз радостнее.
А печь снова оживёт. Она будет дышать на морозное окно весело и жарко. Ледок на окне растает, потекут по стеклу счастливые слезинки, в избу просунется беспокойный и озорной солнечный луч, на печку из-за пригрубка скользнёт юркий зайчик, запрыгает, начнёт скакать, щекоча ребячьи лица. У судной лавки захлопочут над квашнёй и противнями Дарьюшка и Фрося, запахнет мукой, дрожжами, сытостью. И печь снова будет дышать ровно и спокойно.


ЖАВОРОНКИ ПРИЛЕТЕЛИ
Летом ребятишки с нетерпением ждут зимы, зимой — весны, весною — лета, летом — снова зимы. И никто так бурно не радуется смене времён года, как дети.
Деревенская русская печь хороша для них уже тем, что в течение одной зимы она несколько раз сменит своё обличье.
Поздней осенью печь похожа на невесту: только что побелённая, чистенькая — её приготовили для трудных дел: заменили износившиеся кирпичи, прочистили дымоход, заново выложили под. И дети ждут, когда её начнут топить, чтобы поскорее взобраться на неё, тёплую, уютную. Ещё позднее на печь толстым слоем насыпают яблоки. Вначале они жёсткие и холодные, и дети радостно визжат от обжигающей свежести. Два-три дня спустя над начинающими вянуть и морщиться яблоками подымается, струится еле видимый парок, и ребятишки, широко раздувая влажные ноздри, дышат им, пьянеют и тотчас же засыпают. А когда яблоки становятся совсем сухими и лёгкими, их сгружают в мешок и на печи опять просторно, светло. Где-то в середине зимы на печь кладут снопы остро пахнущей конопли. Дети шумно взбираются на них, кувыркаются, хохочут, шалые от этой новизны. Потом конопля надоедает им, и ребятишки начинают канючить: «Мам, скоро, что ли, ты сымешь их?» Конопля убирается — и детям опять радостно: печь обновляется, на ней хорошо. Вечером в избу натаскают много соломы, от неё веет морозцем, ригой, овечьими орешками, берёзкой и ещё чем-то таким, чему, пожалуй, и названия нет, но что неудержимо влечёт на заснеженный, истоптанный скотиной двор, посреди которого стоят нагруженные кормами сани, а возле саней копошатся в мякине крохотные взъерошенные воробушки. Дети прыгают прямо с печки на солому, зарываются в неё, горланят, устраивают кучу-малу…
В одно мартовское утро дети поднялись ни свет ни заря: нынче будут печь из теста жаворонков — этих первых славных вестников весны. Дети ещё затемно заняли свои места за грубкой и с жадным любопытством наблюдали за тем, как их матери разделывают скалками на длинном и широком столе тесто. Ничего, что тесто тёмное, почти чёрное, из ржаной, плохо размолотой муки — дедушке, видать, не удалось купить белой, пшеничной, да где теперь её купишь, — важно, что жаворонки будут. Настенька, которой досталось местечко на самом краю печи, судорожно ухватилась худыми ручонками за деревянный заступ и не мигаючи следила зоркими, как у мышонка, глазами за матерью, которая, разрумянившись, отбрасывая то и дело тёмную прядь волос с лица, быстрыми, старательными пальцами выводит на распластанном куске теста чёткий рисунок весенней птицы: вот уже возникла головка с хохолком, с коротким клювом, вот растопыренные крылышки, а вот и веерок хвоста. Настенька шевелит тонкими, бледными губами, боясь, что забудет песенку, которую она должна нынче спеть с жаворонком в руке. Её брат Санька тоже шевелит губами. Фрося время от времени подымает голову и улыбается дочери и сыну. Настеньке и Саньке кажется, что мамины жаворонки самые красивые, потому что похожи на маму. У тёти Дарьи не такие — все почему-то напоминают толстяка Егорку. Настенька боится, как бы Егорка или старший его брат Ванюшка не отняли у неё птицу. Впрочем, Ванюшку она боится зря — он хороший и умный, не обидит.
Когда жаворонки были уложены на смазанные маслом противни и исчезли в жаркой утробе печи, Фрося попросила Петра Михайловича:
— Петро, остриг бы ребятишек-то. Праздник ведь для них, а они заросли, как волчата.
— И своих тоже остриги, — отозвалась и Дарьюшка. — Завшивели все.
На это надвигающееся, в сущности-то очень незначительное, событие печь неожиданно откликнулась дружным рёвом Саньки и Егорки. Сообразительный Ванюшка выскользнул из дому и укрылся где-то у Полетаевых.
— Ну их, неколи мне, — сказал Пётр Михайлович, собираясь куда-то уйти.
Но Фрося и Дарьюшка настаивали на своём. Их поддержап Михаил Аверьянович, закончивший утреннюю уборку скотины:
— Остриги, остриги. Будет лениться-то.
Пётр Михайлович нехотя согласился. При этом серые глаза его хитренько подмигнули.
— Ну, ладно. Принесите ножницы.
Через минуту двупалая рука его уже опробовала большие ножницы, те, которыми на селе стригут овец.
— Ну, кто первый? Охотников что-то не объявилось.
Пётр Михайлович ловко подхватил цепкими, хорошо натренированными пальцами холщовую рубашонку Саньки и стащил племянника с печки. Санька пронзительно завизжал. Не обращая внимания на этот непонятный ни женщинам, ни деду протест, Пётр Михайлович усадил мальчишку на табуретку, зажал, точно тисками, между своих ног и, пощёлкав ножницами, начал стричь. Ножницы были тупые и не стригли, а выдёргивали из головы по волосинке, так что было очень больно.
Санька не выдержал и укусил Петра Михайловича за ляжку. Тот вскрикнул от неожиданности, а затем, осклабившись и удерживая племянника, серьёзно осведомился:
— Что? Не лю-у-бишь?
И, наградив в заключение Саньку подзатыльником, оттолкнул его, наполовину остриженного, от себя.
Оказавшись на свободе, Санька юркнул под кровать, где уже сидели, посапывая, Егорка и Любаша.
Не обнаружив детей на печи, Пётр Михайлович облегчённо вздохнул, оделся и вышел из дому, сопровождаемый руганью женщин и укоряющим взглядом отца.
— Эх! Петро, Петро! Нашёл на ком зло срывать! Что с тобою? — вздохнул Михаил Аверьянович и вслед за сыном вышел во двор.
Вскоре из дому выскочила шустрая Настенька. Она держала в руках только что вынутого из печки, горячего ещё, подрумяненного жаворонка и сияла безмерным счастьем.
— Дедушка, подсади меня на поветь.
Михаил Аверьянович поднял её и подбросил на плоскую, белую от снега крышу навеса, с которой чуть ли не до самой зимы свисали сосульки. Вытянув руки с птицей, Настенька затараторила:
Жаворонок, прилети,
Красну весну принеси:
Нам зима-то надоела,
Весь хлеб у нас поела.
Зима, зима,
Ступай за моря —
Там пышки пекут,
Киселя варят,
Зиму манят…
— Кши, полетела!..
Настенька подпрыгнула и выпустила жаворонка из рук. Бедная птица упала прямо в свежий курящийся коровий блин. Увидя такое, Настенька залилась слезами. На её плач из дому выбежала мать, приняла дочь на руки и, смеясь и утешая, понесла в дом.
— Бог с ним, доченька! Не плачь. Я тебе ещё испеку. Не плачь, моя золотая!


PACT
Голодно было в большой семье Харламовых, Михаил Аверьянович и Пётр Михайлович часто уходили с обозом в Саратов, продавали там яблоки — свежие, сухие и мочёные — и на вырученные деньги покупали немного муки, немного пшена и как можно больше колоба — спрессованного подсолнечного жмыха. Колоб почти полностью поступал в распоряжение детей и был их главной радостью. Нужно было видеть, с какой жадностью набрасывались они на него, в кровь обдирали губы и дёсны, и дочего же вкусна была эта железобетонная макуха, из которой тяжкий пресс маслобойки, казалось, выжал всё, что можно было выжать. Дети отчаянно дрались из-за малейшего кусочка, а потом жестоко страдали от запора, часами коченея где-нибудь под плетнём или в заброшенном сараюшке. Сад и тут приходил на помощь: взвар из тёрна и сливы заменял слабительное.
Лишь самый малый из Харламовых, Лёнька, оставался равнодушным к колобу: ему почему-то больше нравились гречневые блины, помазанные густым тёмно-зелёным и душистым конопляным маслом. Блинами Лёньку угощали у соседей, в доме Полетаевых, куда парнишка с неких пор зачастил. Вот и сейчас, закутанный бабушкой Пиадой в какое-то тряпьё, он собрался в очередной свой поход к шабрам. Фрося, вздохнув и обращаясь к свекрови, сказала:
— Куда вы его! Надоел поди людям-то, как горькая редька. Лёнька же громко уверил:
— Не надоел я им. Дедушка Митрий велел приходить.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я