Сантехника, реально дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– повторил Иван Павлович строже, хороня усмешку под правым, чуть шевельнувшимся усом. Сделав паузу, в течение которой напряжение в классе приблизилось к критической отметке, закончил:– Для начала – из пионеров. А там посмотрим…
Такой оборот дела скорее успокоил, нежели расстроил наших родителей, но зато испугал нас с Ванькой, да так, что мы разом, точно нам кто скомандовал, дали реву – куда только подевалась наша гордыня?! Стоявшая позади и не принимавшая никакого участия в судилище Мария Ивановна положила руки на наши плечи и, скрывая от всех свои покрасневшие и увлажнившиеся вдруг глаза, быстро увела нас в свою комнату, где и постаралась успокоить:
– Это он так… чтобы припугнуть маленько. Никто вас не исключит из пионеров. Вы ведь не будете больше драться? Не будете, да?
Мы не были уверены в этом, а потому и отмолчались.
– Негодники, – сказала Мария Ивановна с ласковой материнской грустью и, сунув каждому по леденцу, легонько подтолкнула к двери:– Ступайте домой и готовьте уроки. Эх вы, драчуны!
Выскочив на улицу, мы обменялись оплеухами и, погрозив еще друг дружке кулаками, опрометью понеслись, «залишились» в противоположные стороны: я в направлении Непочетовки, Ванька – своего Хутора. Отбежав с полверсты, я вдруг вспомнил об одном удивившем меня явлении: посылая вслед мне угрозы, составленные из многих порицательных слов, Ванька вполне обходился без шепелявости. Когда и как он успел избавиться от этого изъяна в своей речи? Не повзрослел ли он на пару лет после нашей горячей схватки? Говорят, от сильного потрясения нормальный человек может стать заикой, а заика – нормальным. Не это ли самое происходит и с шепелявыми? Во всяком случае, я отчетливо различил в Ванькиной бранчливой словесной очереди звуки «с» и «з», каковые еще позавчера превращались у Ваньки в «ш» и «ж». Отлепится ли теперь от него прозвище шепелявый? Я не хотел, чтобы это случилось, и решил про себя, что буду по-прежнему дразнить его этой кличкой, – пускай злится, так ему и надо. И я заорал что есть моченьки:
– Шепелявы-ый!
Голос мой, похоже, достиг Ванькиного уха, потому что в ответ я услышал отдаленное:
– Челябинский!
Это уже было мое прозвище. Обязан им я своей матери, которая, навестив мужа, служившего тогда в этом южноуральском городе, «привезла» меня оттуда к вящему неудовольствию свекрови, отговаривавшей сноху от такой поездки. Бабушка Олимпиада, или Пиада, как звалась она в нашем доме, настойчиво твердила: «Не езди, Фросинья! Есть у тебя троица, привезешь четвертого. Нас и так вон сколько на одной дедушкиной шее! Не езди, ради Христа!» Сноха заупрямилась, и в результате явился на свет божий я, Мишка Челябинский – Хохлов. Хохловыми нас звали все в Монастырском, потому что моя прабабка Анастасия, Настасья-хохлушка то есть, была привезена моим прадедом Николаем Алексеевым, участником Крымской кампании, откуда-то с Украины, кажется, с Полтавщины. Я хорошо помню эту крупную и ласковую старуху, вокруг которой мы, ее многочисленные правнуки и правнучки (три невестки в доме не теряли времени попусту и быстро наполнили пятистенку детворой), вертелись, как цыплята возле клушки. «Шоб вам повылазило!» – покрикивала она, улыбаясь при этом всем своим широким, мягким лицом, освещенным хорошими голубыми глазами, – в девичестве их, наверное, называли очами. Прабабка Настасья-хохлушка пережила бабку Пиаду, пережила бы, может быть, и своего единственного сына, а нашего дедушку Михаила, если бы не теленок, который, боднув-шись, сшиб со щеки старухи большую родинку, делавшую ее лицо еще добрее и ласковее для нас, ее правнуков. «Приключился рак у Настасьи-хохлушки», – услышал я однажды от соседей, ничего не поняв из этих слов и все-таки страшно испугавшись. Вскоре на месте, где была родинка, появилось какое-то большое, величиною с медный пятак, пятно, сменившееся маленькой дыркой, через которую вытекало молоко, когда прабабушка пила его из медной кружки. Настасью-хохлушку любили на селе, и, когда она померла, на похороны пришло множество людей, столы для поминок пришлось ставить во дворе, и весь двор, помнится, был пропитан пряным духом лаврового листа и укропа. Нас, детвору, усадили за эти столы в третью, последнюю, значит, очередь, и я был горд до чрезвычайности, что все это происходит у нас, что я тут хозяин и могу посадить Ваньку Жукова рядом с собой, а Яньку Рубцова – где-нибудь подальше. Поминки (а они в большой нашей семье были не редкость) воспринимались мною как праздник, и самый яркий из них, пожалуй, был вот этот – по случаю смерти прабабушки.
В кличке Челябинский ничего обидного вроде и не было, но я все-таки очень злился, когда слышал ее. Ванька знал про то, а потому и швырнул ее мне вдогонку. Я во второй раз запустил в него «Шепелявым», но этот снаряд, по-видимому, уже не достиг цели. Должно быть, мой бывший дружок к этому моменту находился в «сфере недосягаемости».
Между тем на школьном собрании, проходившем под председательством Ивана Павловича, было принято решение, из которого следовало, что считать зачинщиками надобно нас обоих, а меру взыскания должны определить родители. Но поскольку они уже «взыскали» с нас, не дожидаясь этого решения, а за один проступок двух наказаний не выносят, то мой и Ванькин отцы, посовещавшись немного меж собой, пришли к заключению, что для младших сыновей действительно хватит и тех «чертей», которых они уже им «всыпали».
От школы Николай Михайлович и Григорий Яковлевич какое-то время шли вместе, пока на перекрестке двух улиц, Садовой и Завидовской, не расстались. Шли и мирно калякали. Про нас же было сказано то, что и должно: «Ребятишки, чего с них возьмешь. Подерутся и помирятся. Только и делов!»
– Заглядывай, Миколай! – сказал на прощание Григорий Яковлевич.
– Загляну как-нибудь. Да и ты мимо-то не проходи. Заглядывай. Восейка мельник завернул ко мне. Просит навестить его. Может, вместе прокатимся в следующую субботу. Как ты?
– Да я что ж… С удовольствием!
Все как будто чин чином, но ни мой, ни Ванькин отец почему-то так и не «заглядывали» друг к другу, и к мельнику Николай Михайлович отправился один, не сделав ни малейшей попытки прихватить с собой «Гришку Жучкина», как называл его за глаза. Не заглядывал к Жуковым и мой средний брат Ленька, хотя до этого дружил с Федькой, который почти на равных мог сыграть с ним и в козны, и в карты – достоинство, конечно, редкое, и брательник мой не мог не ценить его. Сейчас и эта дружба распалась. Что касается матерей, то их ссора началась на следующий день за нашей. Узнав о драке возле школы все от того же отца Василия, мама моя, побросав все домашние дела (а их у нее было «сэстолько», то есть великое множество), тотчас оказалась у подворья Жуковых, и началась ее перепалка с Ваньки ной матерью. Перестрелка, как и водится меж бабами на селе, велась через плетень, превращавшийся в таких случаях в баррикаду; мама начала с того, что без всяких предисловий объявила:
– Эт, Веруха, твой все натворил! Баяла я своему дурачку: не водись ты с этим разбойником Жучкиным! От ихней породы жди одной беды. Руки ваших сынков, Веруха, то в драку, то в чужой карман тянутся. Знаем мы, какие они… Не дай и не приведи господи!..
Веруха вскинулась:
– Эт за што же ты, Фросинья, нас страмотишь?! А?.. Што мы исделали такова, штобы слышать твои поношения?.. В чьи это карманы мы залезли?.. А?.. Да как же тебе не стыдно, Фросинья?! Ты бы лучше за своим сопливым надглядывала. С виду-то он у тебя тихоня, а вреднющий страсть какой. Послушала бы, што сказыват о нем ваш шабер отец Василий. Ведь житья от ваших Леньки да Мишки ему нету!.. Все постащат и в саду, и в огороде, подлецы!.. А Мишке, щенку свому, передай, чтобы и ноги у нас его не было!..
– Нашла чем стращать! Он и сам ни в какие веки не придет к твоему душегубу. Плевать ему и на вас на всех!
– А ты бы не плевала в чужой-то колодезь, как бы не пришлось напиться из него. Убирайся подобру-поздорову от моего дому, а то… не ровен час… – Ванькина мать не договорила – только послала в сторону моей матери звучный плевок и шмыгнула в сени, громыхнув дверью так, что с оконных стекол посыпалась старая замазка, а куры с паническим кудахтаньем покинули завалинку и разлетелись по всему двору. Мать моя что-то еще выкрикнула, но голос ее был начисто потерян в курином гвалте.
Исходя благородным гневом, Ефросинья Ильинична всю дорогу к своему дому продолжала поругивать Жуковых, и так громко, чтобы вняли ей другие бабы, которые, заслышав перебранку, тоже приостановили свои дела, радуясь в душе, что подвернулся для этого подходящий случай. В эту минуту и они, верно, решали, какую сторону принять – Фросиньину или Верухи. Не в обычаях деревенских женщин оставаться безучастными в подобных обстоятельствах. Одна уже успела определиться, выкрикнув:
– Право слово, эт он, Ванька, и заварил кашу! Другая возразила:
– Ты б, Акулина, повременила со своим приговором. Мишка, хохленок энтот, тоже не даст спуску. Он младшенький у Фросиньи – вот она его и балует. Его бы сечь надо кажный божий день!..
– А ты, Матрена, секи уж своих, а на чужих не замахивайся!
– Я и не замахиваюсь. А так только говорю. К слову пришлось, – примирительно ответила Матрена и, махнув рукой, скрылась в глубине своего двора. Оттуда и закончила: – Нечистый их разберет, кто из них правый, а кто виноватый!..
Поприбавилось супротивников и у моих, и у Ванькиных друзей. Оказавшись по разным причинам в Непочетовке или на Хуторе либо в местах, тяготеющих к этим улицам, они так же, как и мы, действительно грешные, бывали жестоко биты ребятами, какие еще недавно являлись не только Ванькиными или моими, но и их приятелями. Теперь те и другие затевали меж собой драки отдельно от нас, автономно, так сказать. Отпочковавшись от наших, они, эти их стычки, приобретали как бы самостоятельное значение и по накалу ничуть не уступали нашим. Не надо забывать, что у всех этих ребят (на девчонок наши распри почему-то не распространялись) были отцы, матери, братья, которые если б и захотели, то вряд ли долго оставались бы нейтральными. Наш Ленька, например, успел уже несколько раз сцепиться с Федькой без всякого участия с нашей (моей и Вань-киной) стороны. Ночью, прижимая меня поплотнее к своему разгоряченному, не остуженному еще после схватки телу, брат шептал мне на ухо хвастливо: «Ну, я ему всыпал – долго помнить будет!» Из этих слов можно было заключить, что сам-то Ленька вышел из боя целехонек, но перед утром, ни свет ни заря, вскакивал как ужаленный с постели и убегал из дому. Ясно, Ленька не хотел, чтобы мы приметили на его лице следы ночного сражения.
Не вмешивались в наши дела лишь старший брат Александр, оставивший за Ленькой право защищать меня, и сестра Анастасия. Они и раньше не ходили к Жуковым, потому что в их семье не было для моего старшего брата и сестры ровесников. Настя к тому же заневестилась: у нее были свои заботы, куда серьезнее наших.
Но так ли уж они были несерьезны, наши дела?
Утраты и потери, о которых сказано мною лишь мимоходом, с течением времени делались ощутимее. И далеко не для одних нас с Ванькой. Только никто либо не хотел сознаться в этом, либо не мог отдать ясного отчета. И недобрые круги разбегались по селу, как разбегаются они по воде от брошенного кем-то ради баловства камня, захватывая в свою орбиту все большее число действующих лиц. Бросивший же этот камень человек давно позабыл, что он его бросил, как забывается оброненный кем-то непогашенный окурок, от которого занялся большой пожар.

5

Для меня (думаю, что и для Ваньки Жукова тоже) помянутые утраты были особенно заметны при смене времен года и делились как бы на равные доли, ограниченные понятиями зимы, весны, лета и осени. Зиму мы ждали с не меньшим вожделением и нетерпением, чем, скажем, весну или лето. И не только потому, что дети вообще не любят постоянных величин: быстро меняющиеся с возрастом, они требовали того же и от окружающего их и только что открываемого мира. Потому-то простая перестановка скамеек в избе либо немудрящая новая постройка во дворе (подправленный ли плетень, свежая верея у ворот, даже возведенная посередь двора конусообразная и дымящаяся, как Везувий, навозная куча), появление с началом зимы телят и ягнят приводят малышей в неописуемый восторг, часто непонятный взрослым, которые, однако, не могут не умилиться от этой наивной и светлой детской радости. Времена года тем и хороши, что несут с собой обновление, всегда созвучное открытой детской душе.
У зимы было немало того, чтобы мы, ребятишки, поторапливали ее с приходом. Тут тебе и катанье на коньках, на санках, тут и снежки, и просто кувырканье в сугробах, и поездка с отцом в лес за дровами по первопутку, когда полозья почти неслышно скользят по мягкому ослепительно белому, с рафинадной подсинькой, снежному полотну, а легкие снежинки невесомо усаживаются на твой нос, щекочут его и заставляют громко чихать, а Карюхины недавно подкованные копыта чеканят большие снежные медали и бросают их в седоков, как бы в ответ моему отцу, который «пошевеливал» кобылу кнутом чаще, чем ей бы этого хотелось. А пускание юлы, длинной веретенообразной палки, выточенной из молодой ольхи, под белые курганы, воздвигаемые метелью? А прыганье с крыш, когда к ним карабкаются, подымаясь все выше и выше, снежные валы? А прорубленные прямо в снежной стене пещеры?.. Да мало ли еще чего принесет с собой зима!
Мы, ребятишки, готовы были простить ей даже то, что она усаживала нас за парты.
В первых числах декабря окончательно приостанавливала свой бег Баланда. Случалось это всегда лишь ночью. Лед, пока еще очень тонкий, но могущий удержать на несколько секунд таких молодцов, как мы с Ванькой, был еще непригоден для катания на коньках, но очень хорош, чтобы творить на нем «зыбки». Взявшись за руки, мы быстро бежали, и лед под нами потрескивал, зыбился, горбился, вставал впереди гребнем, и надо было успеть проскочить этот гребень раньше, чем ослабленный нашими многими пробежками лед проломится. Забава опасная (окончившаяся однажды для одного из нас «иорданью», купаньем в студеной воде;
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я