https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/bolshih_razmerov/ 

 

При том что я знаю многие тайны нашей профессии. Я отлично знаю, как нельзя играть. В этом смысле мог бы быть даже преподавателем – объяснять, как не надо играть.
– А у тебя у самого есть актерские штампы?
– Видимо, есть. Я их не стыжусь, потому что не все их обнаруживают. Я-то знаю, потому что каждый раз чуть-чуть их модифицирую. Понимаешь, о чем я говорю?
– Очень хорошо понимаю. Когда делаешь творческий портрет актера на телевидении, собираешь сцены из разных фильмов, которые выходили в разное время, и вдруг видишь, что у исполнителя было всего три ужимки и две припрыжки. А когда смотрелось порознь, то казалось, что он артист большого диапазона.
У тебя бывает при встречах с людьми чувство, как бы сказать, ну что ты вот этого не заслужил, такого обожания, любви, преданности, которые тебе высказывают? Или ты это принимаешь естественно?
– В подобных случаях я пользуюсь много лет одной фразой. Когда мне говорят: «Вы мой кумир. Я вас обожаю», я отвечаю: «У вас очень хороший вкус. А те, у кого вкус похуже, те просто в восторге!»
– Скажи, Зяма, чувствуешь ли ты себя счастливым? И вообще что такое счастье, с твоей точки зрения?
– Я сравнительно недавно догадался, что счастье – вещь мгновенная, моментальная. Быть постоянно в счастливом положении невозможно, мне кажется. Каждую секунду происходят какие-то огорчения.
– Ну а все-таки, если говорить о жизни вообще?
– Жизнь, по-моему, несчастливая вещь. Человек чем дольше живет, тем больше понимает, как он несовершенен и что не преодолеть ему самому каких-то внутренних барьеров. Есть наработанный имидж, улыбка. И не только у актеров.
– Наработанный имидж – это ведь тоже один из штампов. Ты счастлив тем, что ты жил, что ты живешь?
– Да, я счастлив, что я жил до… вот еще полтора месяца тому назад. Сейчас я глубоко несчастлив от того, что я неполноценен, что я хвораю, и я вот лечусь, и я надеюсь, даст Бог, что великая наука медицина меня вызволит из тяжкого недуга.
– Подобное я слышу от тебя впервые. Я просто помню, как на протяжении десятилетий на вопрос: «Как ты себя чувствуешь?» – ты все время говорил: «Восхитительно». Всегда!
– Да. Сейчас у меня нет сил выговорить это слово.
Я назначил эту съемку на час дня. Почему не в одиннадцать? Потому что мне нужно для того, чтобы подняться и сесть, два с половиной часа. Себя утумкать, побриться… Если я это делал раньше за пять минут, сейчас уходит тридцать пять.
– Зямочка, я знаю, что ты был женат не один раз. Предыдущих жен я не знал. А последняя жена, она как-то задержалась в твоей биографии. Больше чем на тридцать лет. Я бы хотел, чтобы ты сказал что-то о Тане. Понимаю, вопрос, конечно, страшный.
– Нет, это не страшный вопрос. В народе говорят: человек выиграл судьбу по трамвайному билету, знаешь? Конечно, Таня – человек особый, человек совершенно самоотверженный. И отношение к дружбе у нее ничуть не ниже, чем отношение к любви, если не выше. Именно Таня открыла дивный закон, что дружба величественней любви, ибо любовь бывает неразделенная, а дружба неразделенная не бывает. Это действительно огромное откровение. Правда ведь? А все остальное ты знаешь сам. В очень большой степени она меня воспитала. Есть вещи, которые я раньше делал совершенно запросто. Сейчас это невозможно.
– Ты ее немножко боишься?
– Нет. Я боюсь потерять ее доверие ко мне, глубокую уважительность, где-то там в глубине души. Не было случая, чтобы я сомневался, что, мол, вот я истратил что-то, отдал, как Таня к этому отнесется?
– То есть свои поступки ты проверяешь тем, как она отнесется к ним?
– Это уже подспудно, я не думаю об этом. Но я знаю, что Таня поступила бы так же…
– Спасибо тебе, Зяма! И дай тебе Бог здоровья, здоровья и здоровья, здоровья, здоровья и здоровья!
– Дай тебе Бог! Спасибо тебе за добрые слова. Ты знаешь, я смотрю на тебя и вспоминаю нашу с тобой жизнь. Она была не вся соткана из роз. Там были и тернии, но мы их преодолели. Я очень хорошо помню и очень люблю твою маму покойную, Софью Михайловну. Люблю твоего отчима, дядю Леву. Я люблю нашу юность. Ты знаешь, мы были вполне порядочные люди.
– Почему ты говоришь в прошедшем времени?
– Ну, даст Бог, так сохранимся навсегда.
– Зямочка, у тебя сейчас есть неслыханная возможность сказать что-то твоим зрителям, людям, которые прожили с тобой много лет.
– Милые люди! Не было случая за тысячи встреч с вами, не было ни одного случая, когда бы я вас не ставил чрезвычайно высоко, когда бы я не считал вас самыми высокими ценителями всего, что я могу сделать.
Для того чтобы это не звучало пустой фразой, я приведу вам маленький пример.
Однажды в Одессе первый концерт мой должен был быть в 12 часов дня на Канатном заводе, в цехе. Канатному заводу 130 лет. Это самое грязное производство на всем Черноморском побережье. И рабочие там работают в смоле и гадости, Бог знает, в каких чудовищных условиях. А я им должен говорить про Пастернака.
И я с такой тревогой спросил: «Зачем вы сделали мне выступление?» Но это нельзя было переменить, выступление организовали в обеденный перерыв. И я пришел. Я очень робел. Народу было полно. Женщин больше, чем мужчин. И люди, одетые в просмоленные, продегтяренные робы.
И уже выйдя на самодельную сцену, я понял, что ни одного слова из своей лексики, из манеры говорить не переменю. Я буду с ними вести беседу, как разговариваю с академиками в Московском Доме ученых. И о Пастернаке, и о Твардовском. И о Феллини, о котором они первый раз слышат. И Пастернака, конечно, они никогда не читали. Концерт должен был идти 45 минут, он шел час пятнадцать – продлили время. И это был самый лучший мой концерт в жизни. Самый величественный, что ли. Как вам сказать? Это тронуло меня до глубины души. Люди были счастливы тем, что я обращался к ним как к равным. А мы равны, вот в чем дело. Мы с вами равны. И я не хочу быть выше Вас, я хочу достичь Вашего понимания, хочу, чтобы я был понят Вами. Храни вас Господь! Дай вам Бог! Спасибо!
Когда мы уже закончили съемку, я сказал:
– Я сегодня многое услышал в первый раз!
Зяма немедленно откликнулся:
– Я тоже сегодня многое услышал впервые…
Об Эдуарде Успенском
Был еще один человек, кроме меня, кому Зяма прощал отсутствие музыкального слуха. Это Эдик Успенский.
Мне, наверное, следовало бы сказать – Эдуард Николаевич, но я надеюсь, что он не рассердится за то, что я называю его так, как его звал Зяма. А Зяма позволял себе называть уменьшительными именами только людей, с которыми дружил: Миша (Львовский), Петя (Тодоровский), Элик (Рязанов) и многие другие, – или тех, которыми, как в случае с Эдиком, восторгался. Зяму восхищала азартность Эдика, его хулиганство, естественность – несомненное свидетельство талантливости.
Вообще Зяма довольно часто отказывался от кажущихся привлекательными и даже «выгодных» предложений выступить, сняться, участвовать… Так, в 1995 году он отказался от восьми (!) гастрольных поездок по Америке, но мгновенно согласился сниматься в фильме в промозглой, декабрьской Одессе. Только потому, что это была обожаемая Одесса. И никакие рациональные соображения в расчет не шли, а работало только чувство. Так же, без размышлений, он ни разу не ответил отказом на какое бы то ни было предложение Эдика. Отбрасывая все дела, он мчался к Эдику так, что я всегда говорила: «Наверное, ты кого-нибудь при нем убил».
Телевизионная передача Успенского «В нашу гавань заходили корабли» – одна из лучших. Думаю, потому, что делается с широтой и легкостью, на которые способен только талант.
Эдуард Успенский
«ЭДИК, ВЫ МЕНЯ ВТЯГИВАЙТЕ…»
Зиновия Гердта знала и любила вся страна. Знал его и я. И как актёра театра Образцова, и как киноактёра, и как прекрасного телеведущего, но познакомиться как-то не доводилось. И вот однажды меня неожиданно включили в состав культурной делегации для поездки в Литву. Тогда такие поездки не очень были загружены мероприятиями, и участники делегации бульшую часть времени тратили на прогулки, болтания в гостинице, сидения в ресторане или кафе… И, будучи предоставленными сами себе, мы познакомились с Зиновием Ефимовичем и провели очень много времени в разговорах и беседах.
В то время я имел огромное количество всяких конфликтов с горкомом партии, с ЦК КПСС, с киностудией им. Горького, с Госкино СССР, с Комитетом по делам печати, со всякими выездными и невыездными комиссиями и прочее. Допустим, меня приглашает финское издательство, а из страны не выпускают. Получив отказ, я сразу писал письма во все инстанции с просьбой объяснить: почему меня не выпускают? Если я шпион – то какой разведки?.. И в эти игры я играл довольно долго. Чтобы добиться своей цели, я целыми днями был занят письмами в газету «Правда», в Госпартконтроль и проч. Не знаю почему, но Гердту было интересно слушать про все эти мои похождения и сражения. Ему жутко понравились эти истории, и он мне предложил: «Эдик, в следующий раз, как только вы начнете какую-нибудь акцию, вы меня втягивайте…»
Мне это, разумеется, очень понравилось. Вроде бы такой человек… известный и вполне благополучный, и вдруг хочет каких-то скандалов в жизни, борьбы за правду… Одним словом, меня это приятно удивило, потому что даже друзья и приятели всегда осуждали меня за мои скандалы. Мол, чего тебе нужно от жизни, сиди тихо, помалкивай… Иногда я сам чувствовал себя сумасшедшим. А Гердт вдруг всё это дело искренне одобрил и поддержал. И когда бы мы с тех пор ни встречались, он всегда очень живо и нефальшиво интересовался: «Эдик, ну как у вас дела?.. Расскажите, что у вас нового, какой очередной скандал, какая еще история с вами приключилось?..»
Но, конечно же, не всё время тратилось нами на обсуждение моих проблем. Мы просто болтали о жизни, об искусстве, о спектаклях, о поэзии… Он мог тут же прочесть массу стихотворений наизусть, мог просто засыпать анекдотами, мог сорваться с места, чтобы немедленно найти хорошего вина, мог тут же начать какую-нибудь игру или подбить на розыгрыш… С ним всегда было интересно и весело.
Когда мы с Элеонорой Николаевной Филиной задумывали передачу «В нашу гавань заходили корабли», то жизнь нас поставила в условия (денег не было ни копейки, радио платить не хотело и все в том же духе), когда нужно было придумать такую форму передачи, чтобы привлечь к участию в ней людей самых высоких. Характер нашей передачи был сомнительный – возвращать народу песни типа «Маруся отравилась», песни беспризорников и так далее. Хотелось, чтобы участвовали серьезные, известные люди, а платить мы не могли никому ни копейки. И когда на свой страх и риск мы все-таки начали работать, то стали всех брать на азарт.
Звоню: «Зиновий Ефимович, здравствуйте. Это Успенский говорит… Мы вот тут старые песни собираем… И вот знаете, только одну одесскую песню вспомнили – „Одесса зажигает огоньки“…» – «То есть как это только одну?!. Да вы что!.. Я вам сейчас… А как же вот это: „До пяти часов утра лампочка горела“!..» Гердт тут же начинал вспоминать, усердно диктовать… Потом решил сам прийти и исполнить «собственноручно».
Уже в студии мы вместе пытались поточнее вспомнить мелодии, он наигрывал на пианино… В общем, мы его втянули в эту игру, и он приезжал к нам потом много раз, притаскивая всё новые и новые песни.
Однажды в Москве был страшный гололед – ни проехать, ни пройти. Гердт звонит по телефону, так грустно и переживательно, как ребенок: «Ну, Эдик… не смогу я сегодня к вам приехать. Вся Москва стоит…» Я ему говорю: «Зиновий Ефимович, не волнуйтесь, за вами приедет водитель экстракласса. Через двадцать пять минут спускайтесь». Он насторожился, поскольку сам, даже при своей ноге, был водителем высшего класса. Я посылаю за ним Костю Демахина, каскадера, мирового чемпиона, водившего машину ну просто гениально. Гололед, лысые шины, когда на шипованных-то люди не справляются, – Косте всё было нипочем. Он водил машину как фокусник и поэтому, везя самого Зиновия Гердта, не мог не выпендриться. Через какое-то время в дверь стремительно вошел Гердт, злой, как собака: «Думал отдохнуть по дороге – такого натерпелся!..»
Гердт обладал сногсшибательным вкусом, безукоризненным чувством меры, а посему совершенно свободно мог переделать текст песни по ходу: «Что-то не нравится мне этот куплет… Чьи слова? Народные? Не-е-е, народ так плохо написать не может. Ерунда какая-то!.. Давайте попробуем вот так…» И сочинял новый куплет «народной песни». А если не получалось переделать слова, он просто отказывался от него вообще. Чутье у него было фантастическое, и благодаря ему я из своей памяти вытащил уйму песен. Я пытался напеть Гердту какую-нибудь песню, а он пытался угадать ее мотив на пианино, поскольку про меня совершенно справедливо говорят: «Если Успенский поет песню, то ее можно узнать только по словам».
Однажды мы дали Гердту песню «Господа офицеры», которую некогда исполнял Александр Малинин и к которой Звездинский на самом деле не имеет никакого отношения. Зиновий Ефимович ее исполнил, передача вышла в эфир, после чего к нам в редакцию пришло письмо из какой-то станицы, в котором утверждалось, что эта белогвардейская песня исполнялась по радио в интерпретации, а ее родной текст звучит несколько иначе. К письму прилагался текст песни, который нас просто потряс красотой и проникновенностью. Там не было пошлостей про девочек, которых комиссары ведут в кабинет. Там была безумная тоска по потерянной земле, безысходность, поскольку офицеры оказались прижаты к Дону и ничего у них не осталось, кроме веры в Бога и друг в друга, и вот завтра у них будет наверняка последний бой… И заканчивалась эта песня словами «поскольку я русский – я дворянин». А Зиновий Ефимович ведь был еврей и сначала очень смутился: «О, черт возьми, а как же это нам-м-м-м…?» – «Зиновий Ефимович, – отвечаю я ему, – это песня гражданская, песня „русского человека“, а вы – абсолютно „русский человек“, и от того, что вы ее исполните, она прозвучит только в сто раз сильнее». Я его уговорил, и он потом сам себя слушал и радовался как ребенок оттого, что всё замечательно получилось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я