Все в ваную, сайт для людей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она делает вид, что не помнит, о чем идет речь.
– Ах, этот. Да, посмотрела. Очень хороший фильм, спасибо. Одно было странно: ты уже подарил мне три ленты, эта – четвертая, и все они про одно и то же.
– Конечно. И все фильмы про одно и то же. Про мужчин и женщин. А про что еще снимать?
– Я сначала не уловила связи. Потом поняла. Каждый подаренный фильм обсасывает историю развода героев. К чему бы это?
– Клевета! Абсолютно разные картины, никакой пропаганды. А в этом, последнем, и до развода не доходит. Писатель этот влюбляется в другую красавицу, разрывается между двумя, страдает. Тут же и детки его болтаются под ногами, путают карты. На нашу историю совсем не похоже. Тем более что он намного старше своей пассии, а я младше тебя. Или ты уже все увиденное и прочитанное примеряешь на себя?
– Там есть одна сцена – очень тяжелая. Когда он привозит дочке в подарок ко дню рождения пишущую машинку, а дочка отказывается выйти к нему из комнаты. Мать простила измену, а дочка – нет. Такой он потерянный там, у захлопнутой двери.
– Ну, тебе-то это не грозит. Твой сын сам уже успел развестись, его не удивишь. Примет от тебя любой подарок, как всегда принимал. У восточных людей все просто: где подарок, там и любовь.
Он умело идет от одного больного места к другому, дергает струны. Я чувствую, что лучше всего было бы просто положить трубку, прервать дуэль. Но почему-то продолжаю:
– Нет-нет, теперь до меня дошло. Это ты себя в киношном писателе углядел! Это ты у него хочешь поучиться, как надо оставлять жену с кучей детишек. И что? И вот ты ушел, а она уже через полгода найдет себе другого – доброго и надежного. Тогда что?
Тоже впадешь в ярость и помчишься крушить их праздник автомобилем?
– Зачем же. Наоборот, пошлю им помощницу. Одну такую рабыню доброты. Она будет детям носы утирать, пеленки менять, букварь читать. Ведь рабство в Америке не кончилось, рабов доброты всегда полно кругом. Протяни руку и пользуйся. Даже разлюбившие и разлюбленные мужья всегда могут жену держать при себе на цепочке доброты. Особенно если цепочка хорошо позолочена.
Наступает пауза. Это он про Додика, про его профессорскую зарплату. Мне хочется сказать: «Сукин ты сын». Или: «Врешь, опять врешь, все врешь по-черному». Но ведь если по совести – есть цианистая капля правды. От него, от Глеба, дует мне в горло волшебный сквозняк, а от Додика – нет. И давно уже.
Слышу в трубке тяжелое дыхание. Ему, наверное, сейчас очень страшно. Ударил вслепую – а вдруг попал, а вдруг насмерть? Вот так он всегда. Прыгает как с трамплина и не знает, налита в бассейн вода или нет. А может быть, у него спрятан спасательный канат? Цепочка? Цепочка моей доброты? Сколько раз он испытывал ее! И я всё спускала. Но почему? Любовь? Страх потерять? И где-то в глубине – восхищение? Такой отчаянный! Ведь я бы так не посмела. И сколько раз лицемерила из страха.
– Мне надо бежать, – говорю я устало. – Созвонимся на следующей неделе.

Остров Манхэттен застраивали по линейке. Вернее, по двум. Северно-южная линейка чертила авеню, западно-восточная – стриты. Но когда дошли до нижней части, линейки куда-то потерялись. Или сломались. У застройщиков-чертежников остался только угольник. И получилась толпа треугольных кварталов. В лучшем случае – трапециевидных. В которых мы проблуждали добрый час, пока искали нужное кафе. Название: «Три хлебные корочки». Пир Буратино, волна воспоминаний из российского детства.
Две официантки с голубыми волосами (как же, как же – кто не помнит девочку Мальвину!) разносили борщ и кулебяку. Борщ был в запертых горшочках, к каждому прилагался золотой ключик.
Мы поднялись на второй этаж. Оказались в комнате, вытянутой, как вагон. Видимо, в дневные часы она служила выставочным залом. На стене висели картины – вариации на одну и ту же тему: крест и красная звезда. Крест, увенчанный звездой; звезда, пробитая крестом; звезда, распятая на кресте; крест, оседлавший звезду и скачущий на ней к заснеженным горам. Скульптурные инсталляции не отставали по замысловатости от картин. Скрипка и саксофон, скованные наручниками. Маленький гробик с лежащим в нем дельфиненком. У дальней стены была устроена виселица, на ней висели три манекена в юбках, с мешками на головах и с досками на груди. Подойдя поближе, я смогла прочесть имена «повешенных»: Эвтерпа, Эрато, Цветаева.
Глеб уже был здесь, стоял в углу, опершись на гитару, что-то объяснял двум девицам с протуберанцами из волос. Увидел меня, просиял, сделал шаг навстречу. Но потом понял, что я не одна, – застыл. Досадливая усмешка, голова чуть набок. «Так-так, понимаем. Меры предосторожности, круговая оборона…»
Павел Пахомович с печалью рассматривал модернистские изыски.
Что-то изменилось в лице Глеба за те две недели, что мы не виделись. А-а, отрастил усики. Ну что ж, будет немного щекотно.
Народу собралось человек двадцать, стульев не хватило.
Невидимый электрик убавил верхний свет, включил софиты. Два прожекторных луча обшарили потолок, стены, окна. Потом поймали в перекрестье лицо выступавшего.
– Я спою новые переводы стихов замечательной американской поэтессы, живущей в этом городе, – сказал Глеб. – По разным – весьма для меня серьезным – причинам имя ее открыть я пока не могу.
Когда он напевал свои речитативы, голос его менялся неузнаваемо. Будто из оркестра исчезали все фаготы, флейты и скрипки, оставались только труба, контрабас, барабан.

Представь себе улицу,
на ней – деревья,
деревьям определений нет.
Представь себе слякоть –
как постепенно
в слякоть превращается снег.
Представь себе время –
его измеряешь
эхом собственных шагов.
Слова – как они не сказаны мимом.
Шепот – как в крик превратился незримый.
Страх, улетучившийся во сне.
Представь бесконечную линию точек.
Себя – неожиданной рифмой. Точной.

Я украдкой рассматривала лица слушателей. По большей части – молодежь, мы с Павлом Пахомычем – две поседевшие вороны. В России эти мальчики и девочки успели, видимо, вкусить сладкой отравы русской рифмы и теперь, на чужбине, рыщут в поисках своего любимого наркотика – столь редкого здесь.

Двое в комнате.
Зимний полдень.
В природе мятою пахнет вроде.
Двое в комнате.
Зимняя полночь.
Пианино в воде. Черно-белые волны.
Представь пустую, пустую улицу.
Тихий, тихий ноябрь сутулится.
Представь себя опавшим листиком,
который не вспомнится даже мистикам.
Во мраке слова обретают вес.
Мысль оползает – за коркой корка.
Верхний, самый летучий срез
стал молитвой-недоговоркой.
В отчий, уже позабытый, дом
не возвращается Блудный Сын.
Уходит дальше в широкую синь.

Неведомая поэтесса – если только она была не мифом, созданным Глебом, не ширмой для его собственных поэтических и музыкальных опусов, – загадочная поэтесса имела, кажется, единственный критерий ценности для всего на свете: рифму. Все, что было лишено рифмы, теряло для нее смысл. Даже история.

А чем истории хвалиться?!
Пустою чередой событий,
имен и дат, уменьем длиться
и помнить судьбы тех и лица,
кого в свою взяла обитель.
Еще хвалиться может ритмом,
лишенным смысла, то есть рифмы.
Бессмысленными мятежами.
И ненадежными щитами.
И между веками веками
непросыхавшими слезами.
И Избавителями теми,
которые на вид без тени
сомненья или сожаленья –
по сути дела же – в смущенье
предоставляли избавленье
толпе, просившей не прощенья
и не спасенья во Христе,
а смерти на Его кресте.

Кто бы ни сочинил эти вирши, они задевают меня за живое. В них есть какой-то секрет. Вернее, не секрет, а именно тайна, таинственность. Чувство движется порывисто, делает непредсказуемые зигзаги – но веришь в его искренность, веришь, что это не ради эффекта. Пишущий вслушивается в неясный зов – и пытается передать его человеческими словами. У Павла Пахомыча есть такая запись-виньетка: «Одни певцы поют, другие – выступают. Огромная разница». Глеб – с гитарой или без – всегда «поет».

И в этот раз зима была пустая.
Такая, как всегда. Хотя терзала
глаза мои снежинок новых стая
и вздохи новые из горла исторгала.

Как в прошлый раз, осталась волосинка
до помешательства. Уберегла картинка,
случайно высунувшаяся из колоды, –
цвет желтого песка, былые годы.

Мы привезли Марика в эту страну девятилетним, и он быстро стал терять русский язык. Хорошенькую судьбу я себе устроила: жить в семье с двумя мужчинами, для которых русский язык – не родной. Я не могу с ними поделиться своими главными радостями и огорчениями, лингвистическими находками, синтаксическими утратами. А с Глебом и Павлом Пахомычем мы можем часами перебирать и смаковать прочитанное. Додик иногда ревнует не на шутку. «Ты больше времени проводишь с каким-нибудь Григоровичем, чем со мной. Вот однажды напьюсь для храбрости и выгоню всю толпу твоих нахальных классиков на лестницу, на улицу, в подвал».

Но с белых стен убогого квадрата
мне и весной мерещится утрата
в глазах людей на пожелтевших снимках…
Боюсь – теперь исчезнет волосинка.

Боюсь, терпение – несносная поклажа,
когда, уйдя из времени, парим мы
в безвременье. И векам, глаза страже,
не удержать слезу – предвестье рифмы.

Глеб читал-напевал минут сорок. Потом неожиданно прикрыл струны ладонью, встал, поклонился.
Ему похлопали.
Я хотела подойти и сказать ему, что сегодня все было очень, очень хорошо – и стихи, и исполнение. И что главное: в этих строчках всплывает что-то такое, что абсолютно не вместилось бы в обыденную речь. Они высвечивают какую-то глубинную душевную долину, как некий поэтико-рентгеновский луч. Но пока я пробиралась между спинками стульев и коленями слушателей, Глеб внезапно исчез. Просто растворился. С ним такое случалось и раньше. После выступления должен побыть один. Я его понимаю.
В комнате снова посветлело, но публика не расходилась. К нам подошла худенькая женщина в брючном костюме и пестрой косынке, повязанной как пионерский галстук. Вглядываясь в меня чуть виновато, но в то же время пытливо, она то ли спросила, то ли объявила самой себе:
– Вы – Светлана Денисьева.
– Да. А вы, простите?.. Были моей студенткой?.. У меня ужасно плохая память на лица.
– Нет, мы с вами не встречались. Я узнала вас по фотографиям.
Она улыбалась чуть снисходительно, тонкие пальцы уверенно сжимали ремешок сумки, висевшей на плече. На вид ей было лет тридцать пять. Лицо без морщин, но какое-то истончившееся.
– И где же вам попались мои фотографии? В журнале «Тайм» про меня последнее время не писали. В чьем-то семейном альбоме?
– Нет, не в альбоме. Глеб прячет их у себя в комнате, в платяном шкафу. Но не очень надежно. Мне нужно было сдать его костюм в химчистку – они и посыпались. Вы там всегда на улице, всегда одна. Покупаете булочку с сосиской, входите в автобус, звоните по телефону, раскрываете зонтик. На обороте – ваше имя и дата.
Я почувствовала, как жар заливает мне щеки, выдавливает слезы из глаз. С трудом могла пробормотать:
– Да, он говорил, что увлекается фотографией. Он ходил на мои лекции в прошлом году, целый семестр. Там мы и познакомились. А вас как зовут?
– Галина. Но некоторые фотографии датированы позапрошлым годом. Так что он вас заприметил еще раньше. Потому и затеял эту нелепость: пойти в студенты на четвертом десятке.
Павел Пахомович сглотнул слюну, тронул меня за плечо, сказал виновато:
– Я, пожалуй, спущусь вниз, чего-нибудь выпью в баре.
– Нет, Павел Пахомыч, нет! Галина, это Павел Пахомович, известный кинодокументалист, мой самый лучший друг. У меня от него нет секретов. Мы можем разговаривать при нем, правда ведь?
– Конечно. Я рада, что мы наконец встретились. Мне давно хотелось вас предостеречь. Но я не знала, как это сделать потактичнее.
– Предостеречь? От чего?
Последний раз я впадала в такую панику, когда сдавала экзамен на вождение. В какой-то момент я точно поняла, что не помню, где у меня педаль газа, а где – тормоз. Легко могла влепить себя и полицейскую тетку в бетонную стену.
– Видите ли, теперь уже ясно, что у Глеба это настоящая мания. До вас он выслеживал одну американку. Она очень влиятельный адвокат, он увидел по телевизору, как она защищала заботливую бабульку. Помните, ту, которая наняла убийц, чтобы покончить с родным зятем. Бабульке казалось, что зять неправильно воспитывает ее внуков. Можно ли такое стерпеть? Глеб был зачарован этой адвокатессой, стал ходить в суд на ее процессы. И потом все то же: фотографирование, письма, непрошеные подарки. Я так боялась, что она подаст на него жалобу в полицию. Законы против этого наваждения очень расплывчаты. Но уж она-то сумела бы повернуть так, чтобы его засадили за решетку. Так что когда появились вы, я даже испытала облегчение. Ведь вы не станете подавать на него в суд, правда?
– В суд? Боже мой – с чего вдруг? У нас нормальные приятельские отношения, он не делает ничего плохого. Мне очень понравились стихи, которые он исполнял сегодня.
– Да-да, переводы, конечно… А все эти снимки, которые он делает без вашего разрешения, – от них ведь никакого вреда. Но все же, мне сейчас пришло в голову… Это может показаться смешно… Раз уж у нас в доме так много ваших фотографий, пусть и у вас будет хоть одна наша…
Она сняла сумку с плеча, щелкнула замком.
– Вот, смотрите: это наша Катя, ей уже десять. Рядом с ней – Рома, будущий великий бейсболист. Бита у него особенная, с автографом какой-то бейсбольной знаменитости. А младший, Толик, – у Глеба на руках. Из-за детей мне трудно вырываться из дому по вечерам, но уж сегодня, ради такого случая, наняла бебиситера. Ой, что же это я! Обещала ей отпустить в девять, а сама… Надо бежать домой. Всего доброго. Рада была познакомиться. Звоните, если что…
Я тупо улыбалась, кивала, жала ей руку. Она спускалась по лестнице, не оглядываясь, но приветливо махала ладошкой над головой. Детские лица глядели на меня с фотографии. Павел Пахомыч взял меня за плечи, чуть встряхнул.
– Что делать, Пал Пахомыч, а? Что мне делать-то теперь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я