https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/uglovye_asimmetrichnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не порочьте слово "варвары", уважаемый тайный советник, применяя его к нашим нацистам. Неужели вы думаете, что поэт, вроде Эсхила, принял бы всерьез таких полузверей, что он сделал бы этих проходимцев героями трагедии?
Все улыбнулись его юношеской решительности. Перейро пытались переменить разговор и громко заговорили о другом. Но Черниг, подзадоренный своим ненаглядным Гарри Майзелем, забыл о данном Анне обещании и шумно, высоким детским голосом поддержал его.
- Правильно, - проквакал он, - великолепно. Подумайте сами, господин Рингсейс и вы, господин генерал-музик-директор Риман, - сказал он, повернувшись к обоим, - сможет ли поэт заставить нацистов, когда они будут побиты, творить суд над самими собой, как это сделал Эсхил со своими побежденными персами? Нет, господин тайный советник, тут вы в корне ошиблись. В персах вы знаете толк; но в наших нацистах вы ровно ничего не понимаете. Наши нацисты - это не сюжет для Эсхила. Они смехотворны, и только. Это мразь, мой дорогой. Это даже не сюжет для Аристофана. "Всадники" по сравнению с ними полубоги. Это в лучшем случае пожива для тряпичников, которые ходят по домам и собирают ветошь.
Анна несколько раз пыталась прервать Чернига. Но он не давал ей вставить слово, он повысил квакающий детский голос и еще раз обратился к своему другу:
- Замечательно вы это сказали, Гарри. Нельзя порочить слово "варвары", применяя его к нашим нацистам.
Наконец он замолчал, и Анна тотчас же попыталась внести успокоение. Она быстро и решительно заговорила с Чернигом и с Риманом. Но Риман уже опять был государственный советник, и только. Вежливым и решительным жестом он заставил ее замолчать. Затем, чуть-чуть побледнев, но не повышая голоса, возразил Чернигу:
- Согласитесь, господин, - к сожалению, я не расслышал вашей фамилии, что как лицо, состоящее на службе у тех людей, которых вы так низко цените, я не могу разделять ваше мнение.
Перчатки он стал надевать еще прежде, чем умолк Черниг. Теперь он встал, поклонился всему обществу и вышел.
Вольгемут поворачивал голову то в сторону удалявшегося Римана, то в сторону Чернига. Он сказал Элли Френкель:
- Молоко нельзя есть вместе с мясом, это сказано уже в библии.
Перейро и Зимели оживленно разговаривали друг с другом, как будто ничего не случилось. Черниг с кривой усмешкой извинился перед рассерженной Анной: он сожалеет, что прогнал господина государственного советника, генерал-музик-директора. Но он не совсем понимает, почему Риман так обиделся на то, что блудливую кошку назвали блудливой кошкой, а третью империю - болотом и джунглями. Гарри Майзель сидел с бесстрастным видом. Зепп Траутвейн качал головой, смущенная улыбка дрожала на его длинных узких губах; ему было жаль, что Черниг расстроил вечер, который с таким трудом подготовляла Анна, но он все-таки был доволен - нашелся некто, не постеснявшийся выложить всю правду Риману.
Неловкость и несколько судорожное веселье, наступившее после ухода Римана, прервал посыльный из дирекции радио, передавший Анне - это было подготовлено Перейро - конверт с чеком, гонорар за право передачи "Персов". Чек был на девять тысяч франков, эта сумма превысила самые смелые расчеты Анны; теперь у них было денег по крайней мере на полгода более сносной, чем доныне, жизни. Но даже эта радость не вполне заглушила ее досаду на упрямство и неблагоразумие Зеппа, настоявшего на приглашении этих двух "невозможных" субъектов, которые испортили прекрасный вечер.
А сам Зепп становился все злее и все веселее. Риман был хорошим другом и прекрасным музыкантом, это он еще раз доказал сегодня вечером - и тем, что пришел, и тем, что так умно говорил о "Персах". И все же Риман жалкий трус и тряпичная душа. Все эти дни Зеппа злило малодушие Римана, его мягкотелость, и чем дальше, тем больше он радовался тому, что Черниг его отбрил.
Ганс, заинтересованный, молча слушал. Риман ему нравился, а Черниг нисколько. Но такой человек, как Риман, такой талант, не мог не понимать, что за сволочь фашисты, и не смел оставаться в их лагере, хотя бы и с оговорками. Такого надо к стенке поставить, Черниг прав.
Перейро были добродушные люди. Но они не могли подавить вздоха: нелегко иметь дело с германскими эмигрантами.
Вскоре гости разошлись. Траутвейны остались только с Чернигом и Гарри Майзелем. Зепп, очутившись между своими, повеселел еще больше.
- Дрянное было исполнение, - резюмировал он, - но могло быть и хуже. Что же касается "Персов", то если они и не передают все, что я первоначально задумал, то кое-что в них все же вложено.
- Кое-что, пожалуй, - сухо сказал Черниг.
Траутвейн заявил, что теперь только, когда "сановные гости" ушли, у него появился настоящий аппетит, и предложил остальным налечь на роскошные остатки ужина. Так и сделали. Снова взялись за еду. Зепп, Черниг и Гарри Майзель весело разговаривали и перебранивались друг с другом; их острые, злые, умные, всеотрицающие речи казались Гансу совершенно бессмысленными.
Анна сначала не без горечи смотрела на опустошенный стол, грязную скатерть, на кучки пепла и недопитые бокалы. Зачем она истратила столько денег? Но она взглянула на мужа, на своего Зеппа; он вел себя именно так, как она ожидала, - как художник, дитя и мужчина. Он повернулся к Анне и сказал ей:
- Ты хорошо это придумала, старушка. Радио ни черта не стоит, но зато ты у меня молодец. И умнее того, что ты мне говорила по поводу "Од Горация", никто больше не скажет. - И он крепко поцеловал сопротивляющуюся жену. Тогда и она присоединилась к остальным и с большим аппетитом стала есть.
11. "СОНЕТ 66"
Как ни высоко ценила Анна стихотворный текст, написанный Чернигом к "Персам", она считала, что достаточно уделить Чернигу десятую часть полученного гонорара; но Зепп отдал ему пятую долю - целых тысячу восемьсот франков.
- Опять зяблику есть что поклевать, - обрадовался Черниг, когда Траутвейн вручил ему деньги, и, несмотря на его нигилизм и отсутствие потребностей, обладание этими несколькими сотнями франков заметно подняло его настроение.
В эти чудесные майские дни Зепп подолгу и часто бывал в обществе; Чернига и Гарри Майзеля. Когда Гарри внушил ему мысль о fait accompli, юноша казался ему вестником несчастья; но после того как стало известно, что Фридрих Беньямин жив, Зепп уже ничего не видел в Гарри, кроме его блестящих качеств, не замечая его надменности, мировой скорби, снобизма. В последнее время Гарри был настроен необычно задиристо. Постоянное тесное общение с Чернигом создавало между ними вечные трения. Чуть не ежедневно наполовину в шутку, наполовину всерьез они ссорились и затем снова мирились; нередко мирить их приходилось Траутвейну. Гарри Майзель был ему теперь едва ли не милее Чернига; но сблизиться с юношей ему все же не удавалось. Гарри, отнюдь не молчаливый и всегда очень вежливый, держался замкнуто. Какое-то насмешливое сопротивление было в его отношении к Зеппу, чего Зепп не мог себе объяснить. Кто-кто, а уж он был подлинным доброжелателем Гарри и поклонником его таланта.
Как-то вечером - это было двенадцатого мая, в субботу, - Траутвейн встретился с Гарри и Чернигом. Сидели в том же неприглядном кафе "Добрая надежда", где Черниг читал однажды Траутвейну свои стихи. Несколько столов выставили на улицу; здесь все же было лучше, чем внутри. Однако бледная, чахлая трава городского предместья, разбросанные то тут, то там высокие дома, заборы строительных участков - все это, конечно, было достаточно уныло. Зепп предпочел бы пойти в другое кафе, но Гарри заупрямился и настоял на том, чтобы остаться здесь.
Оскар Черниг был в этот вечер особенно язвителен. Бетховен, размышлял он вслух, несмотря на все усилия, не нашел для себя подходящего текста, а какая опера родилась бы, сведи его счастливая судьба с таким поэтом, как он, Черниг.
- Мне же приходится удовлетворяться вами, профессор, - любезно закончил он, обращаясь к Зеппу, и опрокинул в глотку свою рюмку абсента.
Гарри Майзель, как всегда, сидел с безучастным видом, но Зепп, слушая дерзкие выпады Чернига, не спускал глаз с юноши, и он увидел, что именно в ту минуту, когда Черниг так зло поддел его, у Гарри насмешливо дрогнули уголки губ, и от этой насмешки Зеппу стало больно.
Затем между Гарри и Чернигом опять разгорелся спор. Черниг заявил в духе Екклезиаста, что он все испытал и что все суета сует. Гарри же утверждал, что суть не в пошлом реальном переживании, а в самой способности переживать, и поэтому он, Гарри, пережил, как он полагает, больше Чернига. Черниг высмеял его.
- И это говорите вы. А всего несколько дней назад вы сказали, что жизнь в бараке становится в конце концов невыносимо однообразной. Вы сказали, что хотели бы встряхнуться.
Траутвейн горячо и от души ухватился за эту мысль.
- А не устроить ли нам, - предложил он, - грандиозную попойку, не кутнуть ли вовсю?
Гарри очень хотелось чего-нибудь именно такого, но признаться в своем желании перед этими двумя несчастными он не хотел. И он отказался, очень надменно, очень вежливо.
Позднее Траутвейн перевел разговор на писательскую деятельность Гарри: что, собственно, является ее конечным смыслом и целью?
- А вы до сих пор не заметили? - иронически удивился Гарри. - Очень просто. Я воспеваю последних людей второго тысячелетия и первых третьего. Или, выражаясь общедоступно, моя тема - мерзость переходного времени. У кого котелок варит, тот, может быть, вычитает между строк надежду на нечто Лучшее.
Много позднее Гарри вскользь, к слову, спросил, нет ли ответа от Тюверлена на его "Сонет 66". Ответа не было.
Зепп считал настолько несерьезной мальчишескую угрозу Гарри уехать в Америку, что совершенно забыл о ней и ни в какой мере не связал ее с этим вопросом. В воскресенье утром, однако, Гарри спросил у Чернига, не даст ли тот ему немного денег взаймы: ему нужно телеграфировать в Экрон, штат Огайо. Круглое, бледное лицо Чернига поглупело от изумления. Он еще менее серьезно, чем Траутвейн, отнесся в свое время к плану Гарри. Но Гарри остался невозмутим: ведь он давно уже предупредил, что, если до вторника пятнадцатого мая не будет ответа от Тюверлена, он уезжает в Америку. Он заблаговременно списался с дядей, разузнал насчет необходимых формальностей и всего, что связано с переездом, и предпринял кое-какие шаги, чтобы обеспечить себе визу и место в каюте. Черниг, конечно, согласится с ним, что в остающиеся два дня вряд ли может прийти ответ от Тюверлена. Поэтому он хочет телеграфировать в Экрон, чтобы ему выслали обещанные деньги. Он уверен, что пятнадцатого телеграфный перевод будет у него в руках, и тогда семнадцатого, в четверг, он сядет в Гавре на пароход "Вашингтон".
Черниг не допускал мысли, чтобы Гарри не на шутку решил с ним расстаться. Он был вне себя. При всем своем наигранном нигилизме он так привязался к юноше, что не представлял себе, как будет жить без него. "Не замечай окружающего тебя мира - он ничто" - эти слова можно было повторять сотни раз, и, до того как он узнал Гарри, можно было жить по этому рецепту. Но теперь он непременно должен удержать Гарри, Гарри не может уехать, это немыслимо. Что, в сущности, изменилось, уговаривал он Гарри. Если ему так уж опостылел барак, то можно ведь поселиться в другом месте: тут же в Париже, или в Лондоне, или где бы там ни было. У него, у Чернига, есть тысяча восемьсот франков, вернее, сейчас уже - тысяча шестьсот, но на первых порах и этого достаточно, можно отлично устроиться. И неужели Гарри думает, что в Экроне, Огайо, его ждет иная жизнь?
Чем больше он горячился, тем сильнее походил на плаксивого младенца, а Гарри с каждой минутой казался себе все более взрослым.
- Чего вы хотите? - вяло шутил Гарри. - Пусть бы меня изгнал из родной страны хотя бы какой-нибудь Наполеон, или Цезарь, или же, если вам угодно еще глубже покопаться в истории, Аттила или Чингисхан. Но господин Гитлер? Нет, дорогой мой, извините. Жить в широтах, где господа гитлеры принимаются всерьез?
- Но чего, скажите мне, ради бога, вы ждете от Америки? - выходил из себя Черниг. - Там принимается всерьез какой-нибудь другой монстр. Неужели вы рассчитываете на что-нибудь иное?
- Я ни на что другое не рассчитываю, - учтиво и равнодушно ответил Гарри Майзель. - Напротив, я предполагаю, что из Америки душа окончательно вытравлена. И считаю, что это лучше, чем Европа, в которой остатки души еще сохранились. "Душа, душа, ты насквозь прогнила, - процитировал он, едва ты дышишь: лучше б умерла", Вы не находите, что это очень хорошие стихи? Они могли бы принадлежать вашему перу, - пошутил он.
Черниг смотрел на спокойное, вежливое лицо юноши, ему было невыносимо горько, что Гарри умалчивает об истинных причинах своего решения. Он догадывался о них. Когда он спорил с Гарри о пережитом и не пережитом, это было для Гарри не только словопрением. В последнее время юноша часто цитировал Рембо, который в ранней молодости перестал писать и превратился в черствого, азартного дельца. Гарри чувствовал себя как человек, попавший в чужой фарватер, он был выброшен из живого потока и увяз в трясине. Среди немецкой эмиграции с ее убожеством, ее опустошенностью он существовать не мог, не было никакой надежды, что он найдет здесь переживание, достойное его. Черниг ругал себя ослом в квадрате - как это он давно не заметил, что происходит с Гарри, как это он не боролся против его американского плана раньше, чем этот план так захватил его.
В первом порыве отчаяния Черниг хотел было позвать на помощь Траутвейна. Но он сказал себе, что Траутвейн с его шумливым мещанским добродушием еще меньше сможет повлиять на мальчика, чем он, Черниг. Головой он уж знал, что мальчик ушел от него, ушел далеко, но сердце не хотело с этим мириться. Он не мог себе представить, как это он останется здесь, в этом Париже, а Гарри будет переплывать океан, он не мог представить себе, что мальчик будет где-нибудь в Гавре, не говоря уж о Нью-Йорке или Экроне, а он, Черниг, - все в том же Париже.
Некоторым утешением Чернигу служило то, что Гарри ни разу не вспомнил о Траутвейне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112


А-П

П-Я