https://wodolei.ru/catalog/installation/grohe-rapid-sl-38750001-57502-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но я не знаю и при всей моей мудрости не могу решить, не лучше ли мне было тогда остаться на этом благодатном острове и не возвращаться к себе на Итаку, где до сих пор и живут, и трудятся, и воюют так же, как делали это предки. Если бы я остался, до сего дня глядели бы на свет нечестивые женихи, и один из них, вероятно, Амфином, лежал бы в постели разумной Пенелопы, а Телемаха оттеснили бы в сторону. Я сам, Одиссей, был бы зятем властителя Алкиноя, его преемником и наследником всех его богатств, и белорукая Навсикая родила бы мне сыновей. А может быть, я поступил тогда умнее, вернувшись домой. Потому что здесь, на острове, мне пришлось бы изо дня в день утверждать себя перед богоравными феакийцами, и я не знаю, удалось бы мне это или нет, когда вокруг столько нового, чуждого и непонятного, чем благословили феакиян боги. Сердце мое робеет при виде многовесельных кораблей, иссиня-черного железа и запутанных знаков, которые они выцарапывают на камнях». Так размышлял благородный Одиссей, и сомненья омрачали его душу, подобно быстролетиым облакам появляясь, исчезая и вновь набегая.
После отправились все к столу, ибо изобильный пир задал в его честь Алкиной. Восемь остроклычистых свиней, двенадцать жирных овец и двух быков криворогих велел Алкиной зарезать для этого пира. Все – сам Алкиной, его судьи и вельможи – сели на прекрасно-резные, покрытые шкурами кресла и подняли руки свои к приготовленной пище. Одиссей же сидел на почетном месте рядом с Алкиноем. Неустанно подносили слуги ломти сочного мяса и наполняли кубки; а в вино они подливали пряного сока корня непенте, вселяющего радость в сердца людей.
После ввели певца, гомера царя Алкиноя; этот гомер – звался он Демодок – был совершенно слеп. Все почтительно обходились с ним. Высокий меднокованый стул поставили для него посреди чертога у стройной колонны; на этой колонне повесили его лиру и дали к ней прикоснуться рукою певцу, чтоб ее мог найти он. Гладкий к нему пододвинули стол, принесли корзину с едою и кубок с вином, чтобы пил он, когда пожелает.
Одиссей ясно помнил, как дивно пел тогда, во время первого его пребыванья на острове, этот гомер. Пел он о Трое, как пел потом и собственный певец Одиссея, Фемий. Но, без всякого сомнения, пенье Демодока было намного прекрасней. Он был лучший среди гомеров всех царей, его слово должно было вытеснить слова других, и если ему, Одиссею, суждено было впредь и вовеки громкой молвой до небес возноситься, то лишь в том случае, если возвещать о ней будет этот гомер с его бряцающей лирой и набегающими, словно волны морские, сладостными словами.
Тут благородный Одиссей подозвал кравчего, разделил лежавшее перед ним мясо, свою почетную долю, – полную жира хребтовую часть барана, лакомую и благоуханную, – и повелел кравчему отнести ее Демодоку, ибо, как и подобает, всеми на земле обитающими людьми высоко честимы гомеры, а пенье Демодока навеки останется в его сердце. И кравчий проворно отнес от него мясо певцу, и певец благодарно принял даяние и хвалу.
Тут обратился к Одиссею славный Алкиной:
– Много слышали мы, многоумный Одиссей, о том, как ты силой и хитростью, по возвращенье домой, вновь взял в руки власть над островом, усмирив три сотни дерзких женихов. Но рассказывают об этом по-разному, как водится теперь у людей. Потому, благородный Одиссей, сам расскажи нам, как вправду было дело: ты-то должен это знать.
– Нелегко мне поведать об этом, – отвечал Одиссей, в бедах постоянный скиталец. – Снова сердце мое наполняется плачем сильнейшим, когда я вспомню злые часы, выпавшие тогда мне на долю. Если, однако, тебе, могучий властитель, охота услышать про это, я расскажу обо всем, ибо так подобает гостю. Но прежде всего я должен сказать тебе вот что: женихов, истребленных мною, было не три сотни.
Едва окончил он свою речь, как вмешался в беседу певец, божественный Демодок.
– Сладко мне будет узнать, – проговорил он старческим, но все еще благозвучным голосом, – от тебя самого, каково точно было их число. Многих спрашивал я об этом, но разные числа называли они. Однако большинство вопрошаемых толковало мне, что убитых женихов было не три и даже не две сотни, а сто восемнадцать.
И Одиссей, везде прославленный изобретеньем многих хитростей, отвечал ему тотчас:
– Ты сказал это, любезный гомер. Их было сто восемнадцать.
И Демодок обрадовался и сказал:
– Сто восемнадцать. Так было и не могло быть иначе, и это правдоподобно. Сто восемнадцать! Число это хорошо звучит и отлично укладывается в размер стиха.
Одиссей, ободренный таким началом, рассказал об истреблении женихов со многими подробностями, которыми окружила это событие его память, крепко связав их между собою. Но Демодок слушал со вниманьем и думал, довольный: «Великие подвиги, как раз пригодные для того, чтобы я их воспел».
Окончив, Одиссей попросил, чтобы теперь, после его безыскусного рассказа, искусный певец поведал им о Трое. И похвалил Демодока:
– То, что рассказал ты о Трое, когда я был здесь в первый раз, не выходит у меня из памяти и по-прежнему звучит в моем сердце. На диво точно поведал ты об ахеянах, – что совершили они и какие беды претерпели во дни многотрудной войны, – так, будто сам ты был участник всему.
Демодок не заставил долго упрашивать себя. Он запел о гневе Ахилла, Пелеева сына, о поединке Гектора с Аяксом, о смерти Патрокла и о подвигах, совершенных Одиссеем под стенами Трои. И особенно весело и страшно звучала повесть о деревянном коне, придуманном многоумным Одиссеем с тем, чтобы троянцы сами ввели коня в свой город. И они, глупцы, ослепленные богом, так и поступили. Но и герои, вместе с Одиссеем замкнутые в конской утробе, оказались не меньшими глупцами. Когда Елена в сопровожденье троянских героев озирала коня, то, повинуясь внезапной сумасбродной прихоти, она стала окликать коня, изменив голос и подражая ахейским женам – также и женам тех ахеян, что скрыты были в конской утробе. А те – сперва один, потом другой и третий, – едва услышав голоса любимых, давно разлученных с ними подруг ложа, готовы были ответить; так они и выдали бы себя, если бы сообразительный Одиссей в ярости не принудил бы их могучей рукою к молчанью.
Сокрушенно слушал певца Одиссей. Он сам давно не вспоминал об этой неприятности во чреве коня и никогда никому о ней не рассказывал. Как вышло, что слепец и об этом знает доподлинно? Какой бог поведал ему все? Конечно, все происходило не в точности так, как описывал певец, но в общем это было верно: его товарищи, данайские вожди, вели себя тогда весьма неразумно. Они лежали в конском чреве съежившись, вплотную друг к другу, и часы казались им нескончаемо долгими. Низменные и нелепые прихоти нападали на мужей; лишь с трудом, зажимая и в самом деле им рот рукою, смог он, Одиссей, помешать им выдать себя голосом или шумом.
И Одиссей размышлял о людском неразумье, – о том, как глупо они вели себя тогда и как глупо всегда ведут себя люди. Он думал о том, как трудно ему самому свыкнуться с мыслью об иссиня-черном железе и о знаках, выцарапываемых на камнях. И угрюмая тоска наполнила его сердце оттого, что по воле богов человеку столь трудно избавиться от косности мысли и ясно смотреть на вещи.
Но он не выдал своего гнева и спросил Алкиноя:
– Скажи, многославный властитель, как поступаешь ты с песнями твоего гомера? Велишь ли ты и их тоже выцарапывать на камнях?
Рассмеялся благородный Алкиной и ответил:
– Понадобилась бы целая каменоломня, если бы пришлось выцарапывать все стихи, что поет мой гомер. Нет, любезный чужестранец, не для этого служат мне камни и редкостное искусство, а для важных и серьезных дел.
Смеялся Алкиной, смеялись остальные феакияне, и гомер смеялся вместе с ними, и обширный чертог оглашался смехом.
А потом седой судья Эхеней потребовал, чтобы гомер спел о странствиях благородного Одиссея по обильному рыбою морю, о великих невзгодах и славных избавлениях, которые ниспосланы были в бедах постоянному скитальцу враждебными или благосклонными богами. С радостью стал слушать Одиссей, ибо теперь о том, что при первом своем посещенье рассказал он сам, поведает певец, и он узнает что ему думать о своих подвигах и какие из них останутся, стяжав непреходящую и вечно юную славу во все времена.
Демодок пел. С бьющимся сердцем, наново все переживая, слушал Одиссей о своих странствиях, о том, как он прибыл к Эолу, на остров ветров, и как побывал у циклопов, в мерзостной пещере, и как спускался в Аид. Он слушал о сиренах, о Сцилле и Харибде, о том, как его неразумные спутники съели коров Гелиоса. И он слушал о своем хитроумии, о прославленном своем хитроумии, все снова и снова о своем хитроумии и о своей великой и славной изобретательности.
Дивно пел Демодок, и все охотно слушали его и могли бы слушать всю ночь напролет. И Одиссей охотно слушал его. Он закрыл глаза, ему хотелось быть слепцом, как этот гомер, чтобы впитать в себя его песню. Слушая его, он снова совершал свои подвиги и сносил свои невзгоды. Но они уже изменились: больше стало спутников, которых он потерял, выше стали волны, которые разгневанный Посейдон обрушил на его корабль. Слаще пели сирены, огромней и ужаснее был циклоп, и более льстиво улещала его нимфа Калипсо. Но как пел сейчас Демодок, так оно и было и так останется навсегда. Сам благородный Одиссей был одновременно и нынешним Одиссеем и прежним. И так ожили в нем воспоминанья, что из-под его опущенных век заструились слезы. Но он не хотел показать свои слезы феакийцам, ибо веселье подобает пиру. И он, взявши свою широкопурпурную мантию, облек ею голову и так скрыл слезы. Потом он выпил вина, разбавленного пряным соком непенте, чтобы радость и доброе расположение вернулись в его сердце.

В ночь после пира Одиссей не сомкнул глаз. Новое и невиданное волновало его душу, и ум его стремился поближе узнать неведомое. Его так и подмывало остаться у феакиян до тех пор, пока он не научится ковать иссиня-черное железо и пользоваться им и пока не уразумеет те знаки, которые они выцарапывают на глине и камне. Но ему было уже шестьдесят, и он стыдился стать посмешищем молодежи, если вдруг он, старик, начнет учиться, как малое дитя, да еще делать ошибки. На Итаке, в милой отчизне, не было ничего неведомого, там он мог на все ответить и был, без сомнения, самым разумным.
На другой день обратился к нему Алкиной, многомощный властитель:
– Скажи мне, что ты предпримешь? Останешься ли ты у нас или вернешься на свой лесистый остров? Не скрою, что коль скоро ты остался бы здесь, твое пребывание было бы желанно для нас: ведь тогда ты не мог бы разгласить среди смертных все, что узнал о нашей веселой земле и наших богатствах. Но если ты и уедешь, мы не посетуем на тебя, ибо не должно насильно удерживать гостя. Правда, на этот раз мы не сможем дать тебе ни одного из своих кораблей, это противоречило бы нашим решеньям. Но, быть может, боги даруют счастливый возврат и твоему двадцатидвухвесельному кораблю.
На миг заколебался многоопытный муж Одиссей, а потом ответил:
– Лишь затем, чтобы еще раз увидеть твое лицо, божественный Алкиной, прибыл я к вам, – и еще затем, чтобы увидеть лицо царевны Навсикаи, ибо вы спасли мне жизнь. А теперь, убедившись, что у вас все благополучно, я желал бы вернуться на свой славный остров.
– Как ты хочешь, благородный Одиссей, так ты и поступишь, – промолвил в ответ ему Алкиной, – а мы отправим тебе дары на твой черный корабль и принесем богам жертву, чтобы они послали тебе попутный ветер.
Но прежде чем снова стащили на воду свой корабль Одиссей и его спутники, скиталец посетил певца Демодока. Он сидел вместе с ним в просторных сенях, радуясь вечерней прохладе, и они пили вино и беседовали друг с другом. И прозорливый Одиссей сказал:
– Счастливый жребий выпал тому мужу, кто будет вечно жить в песнях гомеров, и нет лучше участи, ниспосланной нам от богов, нежели моя, ибо о моих подвигах будешь петь и вещать ты, Демодок, по праву прославленный первым среди гомеров. То, что ты повествуешь о моих скитаньях и подвигах, принадлежит и вместе не принадлежит мне. Пока ты пел, мои подвиги отделились от меня, я взирал на них со стороны, они были моими и не моими, они были близки мне и чужды, словно отрезанные волосы.
Славный в народе Демодок отпил душистого вина и сказал рассудительно:
– Мы должны благодарить друг друга, богоравный Одиссей. Я тебя, ибо твои подвиги – опоры моих песнопений и тем подобны костяку в теле. А ты – меня, ибо, не будь песнопений поэтов, развеялись бы подвиги героев без всякого склада и смысла.
– Это так, – согласился Одиссей, в бедах постоянный скиталец. А потом продолжал: – О многих моих похождениях рассказал ты, и все они были точно живые. Лишь одно осталось слабым и бесплотным, подобным тени в Аиде. – Он увидел, что лицо слепца омрачилось, и поспешно сказал: – Наверно, я сам неправильно поведал о нем, рассказывая много лет назад.
И Демодок спросил:
– Какое из своих приключений ты имеешь в виду?
– Это история моего пребывания в доме Цирцеи на острове Эе.
– Ты разумеешь историю о том, – переспросил Демодок, – как богиня превратила твоих спутников в свиней? Но тебе проворный Гермес дал волшебную траву, чтобы ты снова превратил любезных спутников в людей. – Одиссей молчал, и поэтому певец добавил с заметной досадой: – Так рассказывал ты тогда. Двадцать два человека, говорил ты, и трава моли, говорил ты, – так я и пою уже многие годы.
И Одиссей, богатый уловками муж, повернулся к певцу и признался:
– Так я рассказывал, так оно и было, но только отчасти.
– Так поведай же мне об этом заново и все, – попросил его Демодок.
Одиссей повиновался ему и начал:
– Когда я усмирил Цирцею и разделил с ней прекрасное ложе, я приготовился превратить моих спутников в людей. В руке у меня была спасительная трава, данная мне Гермесом, вестником богов, волшебное растенье моли; корень его был черен, цветок подобен белизною молоку, а действие его божественно. Подойдя к закуту, я увидел всех своих товарищей вместе, числом двадцать два, и, взглянув на них, я спросил себя:
1 2 3 4


А-П

П-Я