Качество супер, рекомендую! 

 

Из их беседы мужики поняли, что Бердышов и Савоська долго были где-то на охоте, и Удога, услыхав от проезжих, что они вышли из тайги, сразу поднял парус и поспешил на Додьгу. Мужики заметили, что Савоська и Григорий не выражали восторга по случаю встречи. Егору показалось, что братья относились друг к другу с прохладцей.
С переселенцами Удога держался с достоинством, – видно было, что он знает себе цену.
В этот вечер захмелевшие мужики пробеседовали с ним недолго и вскоре после его приезда разошлись.
– Ничего, как будто хорошие люди эти гольды, – говорили они между собой про Удогу и про Савоську.
На другой день оба старика гольда приходили на стан, чтобы попрощаться с переселенцами. Они уезжали в свое стойбище.
Вечером на стан заглянул Бердышов. Сидя у огонька, он рассказывал переселенцам про своего тестя:
– Григорий ведь заслуженный перед начальством. Только теперь везде чиновники новые и про него забывать стали, а раньше, бывало, Григорию Ивановичу большой почет был.
– Какая же у него заслуга? – спросил Егор.
– Как же! – заговорил Иван с таким видом, словно удивился, что мужики еще не знают про заслугу Удоги. – Ведь в прежнее время Амур был неизвестным. Жили эти гольды, охотились, приезжали к ним маньчжурцы, сильно их грабили и терзали. Наши русские купцы тоже на свой риск и страх привозили товар на меновую. Проходили через хребты. А маньчжурцы – по воде… Вот тут наискосок Мылок, на той стороне, – показал Иван за реку, – была ограда – нойоны жили. Да и те только наездом бывали. Им, сказывают, закон тут жить не дозволял.
– Кешка нам про это рассказывал, – перебил его Силин.
– А ты слушай, чего тебе говорят. Мало ли чего Кешка сказывал, – огрызнулся на него Федор и, состроив внимательное лицо, обернулся к Ивану.
– Когда же этот Амур нашли, – продолжал Бердышов, – и стали проверять, фарватер у него искали, снизу, с Николаевска, приплывали русские морские офицеры. Григорий Иванович-то не побоялся нойонов, показал русским фарватер. Потом, когда была Крымская-то война, и у нас на низу была война. Тут, паря, англичан отбивали на морском берегу, а по Амуру туда сплавляли войска на баржах на подмогу. Григорий с ними проводником плавал и довел баржи в целости до Николаевска. Савоська с ними же плавал, только тому награда была, а заслуги не вышло – он маленько чудаковат, ему не дали заслуги. Потом на другой год они опять плавали. Савоська – тот с родичами еще смолоду поссорился и убежал на море, жил у гиляков. Он с самых первых дней с Невельским ходил, проводничал. Он Невельского-то вверх по Амуру привел и Удогу сговорил помочь экспедиции. Потом уж, вот недавно, как вернулся Амур к Расее, сам губернатор Муравьев назначил Григорию Ивановичу заслугу. Выдали ему казенные сапоги, штаны и мундир с золотыми пуговицами. Это все у него и сейчас в сундуке хранится. А был тут маньчжурец Дыген. Шибко вредный старикашка. Он тут прежде сильно безобразничал. А перешел Амур к нам – на Пиване заросла травой вся ограда, и медведи туда повадились колья дергать. Вдруг этот самый Дыген заявляется к нам в Бельго. Тварина же! – с досадой воскликнул Иван, и было видно, что он до сих пор сам зол на маньчжура. – Как он в старое время донимал этих гольдов!.. И меха у них брал, девок портил, баб, какие понравятся, к себе таскал, а сам, гадина, кривой, глаза у него гноятся. Посмотреть, так замутит.
Иван сплюнул в костер.
– Ну вот, заявляется он в Бельго: давай, мол, ему по старой памяти меха. А я жил тогда, конечно, у них в деревне. «Ну, – говорю, – Гриша, открывай сундук, надевай полную форму». Вот вытаскивает он мундир, обрядил я его как следует, берем мы в руки по винтовке и вылезаем оба на берег. – Рассказывая, Бердышов поглядывал изредка на Наталью точно так же, как Петрован. – Как Дыген увидал мундир да золотые пуговицы – ну, дуй не стой! – подняли на лодке парус и уплыли. Потом, сказывали гольды, он узнал, что это был не русский, и шибко удивился, что простого гольда наши почему-то в такую заслугу произвели. С тех пор в Бельго маньчжур этот не показывается, хотя, слышно, еще и до сих пор бывает он тут по маленьким деревням. Ищет, где народ подурней.
– Да-а, Грише было уважение, – продолжал Иван Карпович после короткого молчания. – Бывало, сам Муравьев едет мимо – сейчас катер к Бельго приваливает, губернатор спрашивает Григория. Григорий Иванович выйдет на берег и рассказывает все, чего хочешь. Невельской, который этот Амур отыскал, Николаевский пост на низу поставил и самый первый дом на нем срубил, тот все с тунгусами да с гиляками водился. И он Григория-то знал. А теперь уже и начальство новое, и люди не те стали, губернатор другой. Про Григория стали забывать. Китаец-лавочник и тот ему уважения не выказывает. Вот седни жаловался он на этого торгаша. Гольды боятся лавочника, как мы исправника: чуть что – на коленки перед ним.
– А скажи-ка ты, Иван Карпыч, – снова полюбопытствовал Тимошка, – почему у гольдов всегда гребут веслами бабы, а мужики сидят в лодке сложа руки? Сегодня плыли они – Савоська у правила, а Григорий сидит, ничего не делает, парень на ворон пялится, а баба за всех робит веслами-то.
– Приметливый же ты, – беззвучно засмеялся Иван. – Это уж верно, так у них заведено. Мужик сидит, ничего не делает, а бабы огребаются. Спросишь: «Эй, чего твоя баба работает, а чего твоя сам даром сидит?» – «А чего, мол, ей… Она греби да греби, – с живостью представил Иван гольда, сощурив глаза и подняв лицо кверху, – а моя, поди, ведь думай надо».
Наталья от души смеялась, слушая Бердышова, смеялись и все остальные бабы и мужики. Видно было, что Иван представляться мастер.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Цвели желтый зверобой и золотарник, васильки голубели в посохших травах, белые гроздья винограда свешивались с прибрежных кустов. На ранних вырубках розовыми полянами раскинулся иван-чай.
Стояли ясные, сухие дни, и работа у мужиков спорилась. Тайгу быстро оттесняли. Переселенцы работали с утра до ночи.
С приездом Бердышова жизнь на стану несколько оживилась. Каждый вечер Иван Карпыч приходил к шалашам и рассказывал разные истории из здешней жизни. Говорил он много и охотно, признаваясь, что рад побеседовать с русскими людьми, которых все эти годы приходилось ему видеть лишь от случая к случаю.
Впрочем, он не всегда был радушен и приветлив, часто разыгрывал с мужиками разные шутки, пугал их, что может заговорить дерево, и оно не поддастся рубке, или, если захочет, отведет рыбу от невода. То вдруг он становился строг и угрюм, не отвечал толком на расспросы, городил всякую чушь, так что мужикам трудно было разобрать, когда он говорит правду и когда шутит.
Бердышов был человеком сильным и деятельным. Весь его вид говорил об этом. Но если работы у него не было, особенно когда он по нескольку дней отдыхал после охоты, он начинал озорничать.
Как-то под вечер Федор, выйдя из тайги, встретил его на берегу. Иван шел в тени деревьев, опустив низко голову в надвинутой на глаза поярковой шляпе, и глядел себе под ноги. Вокруг него вился рой мошкары.
– Здорово, Федор Кузьмич, – вымолвил он, не доходя до Барабанова шагов на десять и не подымая головы.
– Ты как меня увидел? – удивился Федор.
Бердышов молча шел прямо на него.
– Возьми-ка моих комаров, – махнул он руками, поравнявшись с Барабановым, и отшатнулся в сторону.
Вся туча гнуса перелетела на Федора.
– Э-э-э-эй, да ты что, да на что они мне? – завопил Барабанов, отбиваясь от комарья.
Но Иван уже шел своей дорогой, и только покатые плечи его тряслись от смеха.
– Чудной он какой-то, не поймешь его, – говорили про Бердышова переселенцы. – Надо всем смеется, из всего у него шутки.
– В тайге столько проживешь, чудной станешь, – оправдывал его Кузнецов, – а он тут давно живет, уже лет восемь, поди…
– Недаром казаки-то говорили, что у него жена шаманкой была. Это ведь колдунья, шаманка-то. От нее он и перенял, поди, эти выходки. Видишь, какой он переменчивый, то так прикинется, то этак, не дай бог околдует, – не то на самом деле пугался, не то шутил Тимошка.
– Он и над гольдами, над родичами, и то просмешничает, – утверждал Пахом. – Уж таков человек!
– Того и гляди боднет лбищем-то. Вот помяни мое слово, он еще натворит нам делов целую контору, – говорил Силин.
В конце июля на Додьгу прибыли казенные баркасы, доставившие на каждую семью переселенцев по коню и по корове. Кони оказались клячами, а весь скот бракованным, и крестьяне были в отчаянии. Коровы доились плохо. Вместо обещанной муки почему-то привезли зерно.
– Вот еще новая забота, – горевали мужики, – чем же молоть станем?
Они на все лады ругали Барсукова.
– Лошадь отходим! Выпасется на лугах, – говорил Егор жене. – Какая бы заморенная ни была, а откормится – будет конь. Мы сами пришли заморенные, и кони у нас такие же.
В бормотовской лодке мужики стали возить сено, заготовленное солдатами. Но сена было мало, а трава, стоявшая на лугах, уж превратилась в дудки. Все же пришлось косить ее и возить с острова на берег.
– Как солома, – говорили крестьяне.
Бабы расчистили под грядки малые клочья земли.
Вскоре после отплытия баркасов Бердышов напомнил мужикам, что они обещали ему устроить помочь: расчистить тайгу подле его избы. На другой день переселенцы вышли работать на Иванов участок. Там порубили и пожгли все пеньки и деревья, оставив только несколько лиственниц подле самой Бердышовой избы. Теперь кругом нее чернели пепелища.
В награду за труды Иван по обычаю устроил мужикам пирушку: выставил водки и роздал пуда три вяленой сохатины.
А на бабьих огородах, на целинных влажных землях, под горячим солнцем быстро взошли лук, редиска. До осени переселенки надеялись кой-чего вырастить.
Огород был для каждой семьи заветным местечком. Наталье плакать хотелось от радости, когда впервые зазеленели всходы на ее грядках. Лес еще стоял поблизости, тучи комарья туманом зеленели над релкой, но, глядя на такие знакомые, по-старому родные и милые комья черной земли и на стройные рядки лунок с бледно-зелеными ростками, верилось, что будет тут и дом, и пашня, и двор. Хотелось работать еще пуще, и Наталья трудилась не покладая рук и не жалея себя. Это чувство испытывали все переселенцы, и всем работалось в тайге веселей, когда за спиной появились маленькие росчисти.
Вечером после тяжелого труда не было для измученных новоселов большей радости, чем посидеть на огороде и полюбоваться на первую зелень, выращенную среди таежной дичи своими руками.
Иван Карпыч прожил на Додые недолго. Однажды поутру дверь его избы опять оказалась припертой колом, а его дощатая лодка, обычно лежавшая на песке, исчезла.
– На охоту уехал со своей гольдкой, – решили переселенцы.
Парни и ребята любили поговорить между собой про зверей, про охоту и про Бердышова.
Побывавши раз-другой у его избы – часто они боялись туда подходить, чураясь гольдки, к которой присматривались с недоумением, – они забыть не могли охотничьи копья, ножи, звериные шкуры, луки, сохатиные окорока.
– Встретить бы мне зверя, я бы его пальнул!.. – мечтал Илюшка.
– Пахом тебе ружье-то не даст, – насмешливо возражал белобрысый Санка Барабанов. – Из чего ты его палить-то станешь?
– Тятя мне дать ружье посулил, ей-ей, посулил, – хвалился Илюшка.
Схватив с песка палку, он, пригнувшись, взбежал на изволок берега и нацелился в черное обгорелое корневище.
– Ка-ак бы я его!.. – И он зажмурился.
– Да-а, Иван Карпыч где-то сейчас промышляет, – задумчиво говорил Петрован Кузнецов. – Вот с ним бы на зверя-то сходить!..
В это лето из ребят, пожалуй, не осталось ни одного, который не собирался бы стать охотником подобно Бердышову. Их, подросших в тяжелой и длинной сибирской дороге, привлекала жизнь промысловиков, жизнь, полная приключений и опасностей, о которых они много наслышались. И хотя они, дети хлебопашцев, всегда помнили о пашнях, о хлебах, о скоте и хвастались друг перед другом, как и что быстро растет на огороде, но уж тайга все сильней тянула к себе юных амурцев.
Наступил тихий жаркий август; иван-чай стоял в белом пуху, таволожник цвел белым и розовым. На бузине закраснели ягоды. Стрижи летали высоко над релкой. Кончалась малина, созрела голубица.
Вечерами на реке дымились туманы. Ночи стояли безлунные, редкие звезды мерцали красным пламенем, как отдаленные костры. Лишь над высокой сопкой на северо-западе, куда не достигали речные туманы, ярко и чисто светила Большая Медведица.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Наступила осень. Поспели колючие лесные орехи, ползучие растения опутали тайгу, трава посохла, сопки покраснели и пожелтели, обмелела речка Додьга и, утихшая, бежала слабыми ручейками по широкому каменистому ложу.
В тайге стало посуше. Осыпалась голубица, созрела брусника, от нее было красным-красно, словно кто-то рассыпал по траве бусы. Доходил, синел виноград. Птицы потянулись на юг.
Додьгинская релка понемногу обнажалась, но лес, отступая, еще стоял на ней полосатой темно-белой стеной из берез и лиственниц. На вырубленных полянах торчали пеньки и дыбились корневища.
На берегу подле маленьких огородов достраивались четыре землянки. Обычно в Сибири на новоселье не строили изб. Жизнь переселенцы повсюду начинали одинаково, исподволь, как бы не решаясь окончательно утвердиться до тех пор, пока хорошенько не осмотрятся и не освоятся с местной природой. Землянки не жаль было бы оставить, если место оказалось бы негодным и пришлось опять куда-нибудь переселяться. К тому же постройка избы требовала много труда и времени, а ни того, ни другого мужикам теперь не хватало.
Землянки копали в крутом береге. Это были обширные ямы с установленными вдоль стен досками – остатками плотов. На них настилали крышу, а весь верх заваливали пластами земли. Печки сбивали из сырой глины чекмарями – так называли деревянные молоты, а глину накладывали в дощатые формы на месте будущей печи. Вдоль стен тянулись широкие земляные нары, служившие и сиденьями и кроватями. Землянки были теплы, обширны, освещались маленькими окнами, обращенными к реке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я