https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– С Богом, в добрый час, – проговорил он.
Лишь только вышла Елизавета, в комнату влетела госпожа Рамо.
– А где же ее высочество? – спросила она Толстого, хорошо понимавшего французский язык, но с трудом говорившего на нем.
Толстой сидел в кресле, глубоко задумавшись, и, казалось, не обращал внимания на вопрос француженки. Для него наставала теперь решительная минута. Не только утверждение безусловного самовластия Меншикова, в случае кончины Екатерины, пугало его, но его страшило и само по себе воцарение великого князя Петра Алексеевича, так как он, захвативший в Неаполе царевича Алексея, считался главным виновником погибели отца будущего государя. Толстому нужно было во что бы то ни стало предотвратить грозившую ему двоякую опасность и устроить дело так, чтобы русский престол перешел к потомству Екатерины Скавронской, а не к потомству Евдокии Лопухиной, призрак которой пугал его из монастырской кельи.
«Лишь только вступит на престол великий князь, келья царицы-инокини отворится. Она приедет в Петербург и сумеет отомстить убийцам своего сына», – думал Толстой в то время, когда госпожа Рамо терялась в догадках, куда могла исчезнуть так неожиданно цесаревна.
– Ее высочество все это время была чрезвычайно печальна, она постоянно плакала и молилась долее, нежели обыкновенно, – проговорила Рамо.
– Очень понятно, – неохотно процедил сквозь зубы Толстой, – дочери, у которой умирает мать, нельзя быть веселой, и молитва в этом случае успокаивает ее.
– Императрица умирает? – в ужасе вскрикнула госпожа Рамо, всплеснув руками. – О, какое ужасное несчастье не только для России, но и для всей Европы!
Толстой не обратил внимания на взвизгивания француженки.
– Вы, госпожа Рамо, разумеется, преданы ее высочеству? – спросил он, вперив в нее испытующий взгляд.
– О, кто же не будет предан всей душой этой милой и доброй девушке. Она…
– Довольно!.. – прервал Толстой. – Рассуждений от вас теперь не требуется.
Госпожа Рамо замолчала.
– Вы, кажется, очень близки с госпожою Каро, гофмейстериной великой княжны Натальи Алексеевны?
– Да, госпожа Каро родом из…
– Довольно!.. – перебил снова Толстой. – Вы должны будете съездить к ней сегодня же и разведать через нее обстоятельно, как приняла великая княжна известие о помолвке своего брата на княжне Меншиковой…
– Ах, предположение об этом браке так сильно возмутило цесаревну Елизавету. Ее высочество…
– Довольно! – махнул рукой Толстой. – Полученные вами сведения вы должны будете передать только мне лично, а от всех прочих вы должны сохранить их в тайне… Понимаете?
– О, как вы доверчивы, граф, к женщинам! Вы не так, как все мужчины… – начала было любезничать госпожа Рамо.
– Довольно! – крикнул Толстой. – И помните, что если проболтаетесь хоть невзначай о моих с вами беседах, то дорого поплатитесь за вашу болтливость.
– О, будьте насчет этого совершенно спокойны. Я знаю, что в России il existe ce gu' on appelle le «застенок», – как бы дрожа от озноба, проговорила госпожа Рамо. – C'est affreux! C'est affreux!** – повторила она, пожимая плечами.
> ** Я знаю , что в России существует то, что называется «застенок»… Это ужасно! Это ужасно! (фр.)
В душе госпожа Рамо была, однако, чрезвычайно довольна даваемым ей от Толстого поручением. Ей очень хотелось бы плести придворное кружево, тем более что на сцене в Париже ей приходилось не раз играть и королев, и таких знатных дам, от которых до известной степени – разумеется, только на театральной сцене – зависели судьбы царств и народов. До сих пор, однако, ей не удавалось применить к делу ни своих способностей, ни своей ловкости по этой части, так как Елизавета, при которой она состояла, была совершенно вдали не только от всяких политических дел, но и не любила даже слушать, когда заходила о них речь в ее присутствии. Теперь же госпожа Рамо горделиво думала о том, как она впоследствии, возвратившись на родину, может хвастаться тем, что «дирижировала» государственными делами в России и играла политическую роль.
Елизавета вернулась к себе со своею старшей сестрой. У обеих глаза были красны от слез, но видно было, что они уже несколько успокоились от волнения.
– Чем же, царевны, кончилось у вас дело? – нетерпеливо спросил Толстой.
– Матушка сказала, – принялись объяснять они своему покровителю, – что она не может изменить своему слову, данному по фамильным расчетам и что брак Меншиковой с великим князем должен непременно состояться, но что это нисколько не изменит ее тайных намерений относительно престолонаследия. Она добавила к этому, чтобы мы были совершенно спокойны и не тревожили ее, да не тревожились бы и сами… Как же не верить? Рассуди сам, Петр Андреич, ей обманывать нас не из чего…
Судорожное движение передернуло лицо Толстого. Он крякнул и медленно перевел дыхание.
– Отлично Меншиков успел подстроить все дело, – пробормотал он себе под нос. – Прощайте, благородные царевны. Я сделал все, что мог, и на том свете перед вашим отцом за вас в ответе не буду, – громко сказал он, уходя из комнаты Елизаветы.
В тот же день вечером от приехавшей к нему тайком госпожи Рамо он получил известие, что, по словам гофмейстерины великой княжны, Наталья Алексеевна чрезвычайно огорчена помолвкою брата с дочерью Меншикова и что она готова на все, чтобы только расстроить этот брак. Она, – передавала госпожа Рамо, – предчувствует, что родство с князем будет не к добру.
«Пока жива Екатерина, великая княжна ничего не может сделать, но потом она пригодится: можно будет воспользоваться ее влиянием на брата, и рано или поздно через нее удастся устроить пагубу Меншикову», – размышлял Толстой.
XX
Болезнь императрицы началась в январе 1727 года, и во время этой болезни Меншиков беспрестанно посещал государыню. В те же дни, когда болезнь, по наблюдениям врачей, начинала принимать опасный оборот, он вовсе не выезжал из Зимнего дворца и оставался там ночевать, сторожа приближение последних минут императрицы. В марте здоровье ее несколько поправилось. Меншиков был в полной силе, и перед ним по-прежнему раболепствовали и весь двор, и герцог Голштинский, которому он во время болезни его тещи не раз намекал о той крутой расправе, какая может последовать с его королевским высочеством. Герцогу было известно, что только по усиленной просьбе государыни князь согласился отложить на время приведение в исполнение заготовленного им указа о прекращении выдачи герцогу назначенных ему с острова Эзеля доходов. Меншиков начинал заговаривать с герцогом, что не худо было бы его высочеству отправиться со своею супругою восвояси, так как пребывание его в Петербурге может довести Россию до разрыва с Данией, и что хотя эта последняя и не страшна сама по себе, но зато поддержка ее Англиею может иметь для русских самые прискорбные последствия и возбудить даже европейскую войну. Около этого же времени стали замечать, что из всех бывших в Петербурге иностранных дипломатов Меншиков ближе всего сошелся с графом Рабутиным, которого он не раз вводил в спальню к больной государыне, где они втроем подолгу беседовали. Люди, знавшие положение дел, ввиду этого приходили к заключению, что дело идет о передаче престола великому князю.
Наступал, по-видимому, час решительной борьбы с временщиком, и противники его силились отнять у него заблаговременно ту власть, которая должна была после смерти Екатерины упрочиться за ним, как за будущим государевым тестем.
После свидания Анны и Елизаветы с их матерью, происходившего по наущению Толстого и ничем положительным не кончившегося, Толстой в кругу часто к нему собиравшихся его сторонников старался о том, чтобы не допустить вступления на престол великого князя и отстранить не только власть, но и всякое влияние Меншикова. При мысли, что Петром станет руководить личный недруг его, Толстого, будущее представлялось ему еще мрачнее.
«На кого мне теперь опереться и с кем мне союзиться? – часто и подолгу размышлял Толстой. – Самый смелый и решительный человек, Ягужинский, теперь в Польше; а будь он здесь, он ни над чем не задумался бы и прямо сказал бы императрице, что она делает не то, что следует, что она губит своих дочерей и своего любимого зятя. Головкин* слишком осторожен и в это дело из боязни вмешиваться не станет. Остерман? – подумал, улыбнувшись, Толстой. – Но он в один день успеет перебежать несколько раз с одной стороны на другую и перехитрить всех. Решительно нет никого, на кого бы можно было положиться. Среди придворного бабья тоже никого не отыщешь, да и не умею я с ними не только ладить, но и говорить – это уж дело Рабутина, он на это молодец. Я и с Рамосшей-то не мог столковаться как следует, а попробуй-ка завести дело с такой бойкой бабой, как, например, княгиня Аграфена, так и сядешь на мель».
Долго Толстой перебирал в голове тех, кто бы мог при настоящем положении дел быть его союзником из самых видных лиц, но, не находя подходящих людей среди них, остановился на личностях второстепенных и собрал у себя вечером небольшой кружок своих сторонников для решительных с ними переговоров.
– Данилыч, – говорил один из среды их, генерал Иван Иванович Бутурлин*, почтенный и храбрый воин, деливший и труды, и славу, и неудачи на ратном поле с Петром Великим, – Данилыч теперь что хочет, то и делает, и меня, служаку старого, обидел, команду отдал мимо меня младшему, к тому же и адъютанта отнял… И откуда он такую власть взял? Разве за то он меня обижает, что я ему много добра делал, о чем он и сам хорошо знает, – а теперь все забыто! Так-то он помнит, кто ему добро делает! Пусть он не думает, что князь Дмитрий Михайлович, его брат, князь Борис Иванович Куракин* и присные их допустят, чтобы он властвовал. Напрасно думает он, что они ему друзья. Как только великий князь вступит на престол, то они и скажут ему. «Полно, миленький, и так ты долго уже над нами властвовал! Поди-ка прочь!» Если бы великий князь сделался, по воле ее величества, наследником, то князь Борис Иванович, как близкий его родственник, тотчас прикатил бы сюда и принялся бы хозяйничать. Меншиков сам не ведает, с кем ему следовало бы знаться. Хоть князь Дмитрий Михайлович и маслит, и льстит ему, но пусть он не думает, что князь ему верен. Делает это Голицын только для своего интереса.
– Да что ж вы-то молчите? – запальчиво крикнул Девьер, недавно возвратившийся из Курляндии, куда он ездил по делу Меншикова, и в настоящую минуту довольно уже подпивший. – Меншиков овладел всем Верховным советом. Посадили бы вы меня туда, так я порядком бы ему задал!
Как будто не обращая внимания на эти толки, Толстой заговорил от себя, обращаясь к Бутурлину, Девьеру и сидевшему до сих пор безмолвно Андрею Ивановичу Ушакову*:
– Если великий князь будет на престоле, то бабку его возьмут из монастыря, и она будет мстить за мои к ней грубости, будет дела покойного императора опровергать, все захочет перевернуть на старый лад и порядки, заведенные Петром Алексеевичем, отменит. Пойдет у нас все по-старому, а старое никуда не годится. Конечно, и теперь у нас многое еще не хорошо, но все же уже не так скверно, как велось прежде. Пожил я порядком, с лишком восемь десятков, и многое на своем веку видел; отличить хорошее от дурного сумею… Воцарится великий князь, так и пропадут все труды его славного деда.
– Конечно, конечно, – заговорили Бутурлин и Девьер, – случиться это может, но все-таки главное зло не в великом князе, а в женитьбе его на дочери Меншикова. Вот чему противостоять следует. Хотя и будет царствовать еще государыня, но, пользуясь ее болезнию и ослаблением, будет править Меншиков, и он примется радеть более в пользу своего будущего зятя, чем в пользу Катерины Алексеевны и ее дочерей. А если что случится с царицей, то он, конечно, дремать не будет и справится с цесаревнами прежде, чем они успеют опомниться.
– А которую же из них выбрать на престол? – спросил Толстой.
– Да обе они одинаково хороши, – отозвался Девьер. – Больше мне нравится Анна Петровна: нравом она изрядна, умильна и приемна, и ум превеликий, много на отца походит; и Елизавета тоже изрядна, только будет посердитее Анны.
– Елизавета-то будет посердитее Анны? Что ты, Мануил Антонович! – прервал Бутурлин.
– Знаю, знаю, почему она тебе больше нравится, – засмеялся Девьер, – братец-то твой троюродный, Александр Борисович Куракин, больно ей приглянулся, так тут тебе, пожалуй, рука будет. В Питере теперь все говорят об этом.
– Не привык я, брат, кривыми путями идти, – обиделся старик. – Не стать бы мне было у такого молокососа и заискивать. Мне уж шестьдесят седьмой год идет, а ему только тридцать будет. Да притом мы хоть и в недалеком родстве, а дружбы особой между собою не ведем.
– Не в том дело, – вмешался Толстой, – нужно хлопотать о цесаревне Елизавете по важным государственным соображениям. Муж Анны стал бы пользоваться Россией для того, чтобы при ее помощи получить шведский престол, и вовлек бы нас в войну; а если бы даже и не рассчитывал на это, то все же он для нас непригоден. Он начал бы стараться только о своих выгодах и на каждом шагу вмешивался бы во внутренние дела, а человек-то он и глупый, и малодушный, да и вертит им граф Бассевич, как захочет.
– Положим, что это и так, да как же освободить Елизавету от ее сопротивника, если царица захочет назначить своим наследником Петра Алексеевича? Кроме того, говоря по правде, ему и по первородству, и как особе мужеского пола должен принадлежать престол, – заговорил молчавший до этого времени мрачный Андрей Иванович Ушаков.
Толстой насупился. Замечание Ушакова скорее признавало, нежели отвергало право великого князя на престол.
– Да что ж мешает объявить всенародно, что коль скоро царевич Алексей Петрович отрекся добровольно от престола, да и родитель его отстранил его от наследия, то, значит, и потомство царевича подлежит отлучению от всяких прирожденных ему прав? Если отец не имел уже их, то, стало быть, ему и нечего было передать ни своему сыну, ни нисходящему от сего последнего потомству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я