https://wodolei.ru/catalog/kryshki-bide/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мы тогда очень сильно повздорили, я хлопнул дверью и ушел, думая, что навсегда. Но это было не первый и не последний раз. На другой день Лео пришел ко мне с бутылкой и сказал, что вчера он погорячился.
Но когда мы выпили, он мне опять стал талдычить про своего гения и добрехался до того, что это не только Толстой, а еще и Леонардо да Винчи. Он такой оригинальный человек, что свои романы, учитывая их огромность как по объему, так и по содержанию, называет не романами и не томами, а глыбами.
– Вся Большая зона, сказал Зильберович, – будет сложена из шестидесяти глыб.
При чем тут Большая зона? – не понял я.
Зильберович объяснил, что Большая зона – это название всей эпопеи.
– А, значит, опять о лагерях, сказал я.
– Дурак, лагеря – это Малая зона. Впрочем, Малая зона как часть Большой зоны там тоже будет.
Понятно, – сказал я. А КПЗ – часть Малой зоны. Правильно?
– Вот, сказал Зильберович, типичный пример ординарного мышления. КПЗ это не часть Малой зоны, а роман об эмбриональном развитии общества.
– Что-о? спросил я.
– Ну вот послушай меня внимательно. – Зильберович сбросил пиджак на спинку стула и стал бегать по комнате. Представь себе, что ты сперматозоид.
– Извини, – сказал я, – но мне легче себе представить, что ты сперматозоид.
– Хорошо, легко принял новую роль Зильберович. – Я – сперматозоид. Я извергаюсь в жизнь, но не один, а в составе двухсотмиллионной толпы таких же ничтожных хвостатых головастиков, как и я. И попадаем мы сразу не в тепличные условия, а в кислотно-щелочную среду, в которой выжить дано только одному. И вот все двести миллионов вступают в борьбу за это одно место. И все, кроме одного, гибнут. А этот один превращается в человека. Рождаясь, он думает, что он единственный в своем роде, а оказывается, что он опять один из двухсот миллионов.
– Что за чепуха! – сказал я. – На земле людей не двести миллионов, а четыре миллиарда.
– Да? – Лео остановился и посмотрел на меня с недоумением. Но тут же нашел возражение. – На земле, конечно. Но речь-то идет не о всей земле, а только о нашей стране, почему эпопея и называется Большая зона
– Слушай, – сказал я, – ты плетешь такую несуразицу, что у меня от тебя даже голова заболела Большая зона, КПЗ, сперматозоиды… Что между этими понятиями общего?
– Не понимаешь? – спросил Лео
– Нет, – сказал я, – не понимаю.
– Хорошо, – сказал Зильберович терпеливо. – Пробую объяснить. Вся эпопея и каждый роман в отдельности – это много самых разных пластов. Биологический, философский, социальный и политический Поэтому и смесь разных понятий Это, кроме всего, литература большого общественного накала Поэтому внутриутробная часть жизни человека рассматривается как предварительное заключение. Из предварительного заключения он попадает в заключение пожизненное И только смерть есть торжество свободы
– Ну что ж, – сказал я, – жизнь, тем более в наших конкретно-исторических условиях, можно рассматривать как вечное заключение А что, эти сперматозоиды описываются как живые люди?
– Конечно, – сказал Зильберович почему-то со вздохом – Обыкновенные люди, они борются для того, чтобы попасть в заключение, но проигравшие обретают свободу. Понятно?
– Ну да, – сказал я. – Так более или менее понятно. Хотя немножко мудрено А вот ты мне скажи так попроще, этот роман, или все эти романы, они за советскую власть или против?
– Вот дурак-то! -сказал Зильберович и хлопнул себя по ляжке – Ну конечно же, против. Если бы они были за, неужели я тебе о них стал бы рассказывать!
Я не хочу быть понятым превратно, но когда Лео увлекся этим Леонардо Толстым, стал бегать к нему и говорить только о нем, я воспринял это как неожиданную измену. Дело в том, что я, сам того не осознавая, привык иметь Лео всегда под рукой как преданного поклонника, которого всегда можно было послать за сигаретами или за бутылкой водки и выкинуть из головы, когда он не нужен. Я привык, что в любое время могу прийти к нему, прочесть ему что-то новое и выслушать его восторги. А тут он как-то резко стал меняться. Нет, он по– прежнему меня охотно выслушивал и даже хвалил, но уже не так. Уже не здорово, не гениально, не потрясающе, а хорошо, удачно, неплохо. А вот у Карнавалова…
И лепит мне из Карнавалова какую-то цитату. Больше того, с тех пор как он стал приближенным самого Карнавалова, в его отношении ко мне появилась какая-то барственная снисходительность.
Все это я вспоминал в самолете, летевшем по маршруту Франкфурт-Торонто.
Гений из Бескудникова
Сколько бы я ни ревновал, ни скрывал свою зависть за иногда удачными, а иногда и совсем плоскими остротами, этот разысканный Зильберовичем на свалке новоявленный гений волновал мое воображение. И когда Зильберович с демонстративной важностью сообщил мне, что Сим Симыч, благодаря его, Зильберовича, личной протекции, согласился меня принять, я в свою очередь весьма иронически поблагодарил за оказанную честь и объяснил Зильберовичу, что соглашаются принять обычно только большие начальники, а разные истопники и прочие мелкие люди не соглашаются принять, а просят, чтобы к ним зашли.
– И вообще я гениев видел достаточно, – сказал я, – и они меня не очень-то интересуют. Но с тобой я могу сходить просто из любопытства и не из чего более
Разумеется, я рисковал тем, что Зильберович психанет и не возьмет меня, но риск, честно говоря, был, в общем-то, небольшой.
Зная Зильберовича как облупленного, я понимал, что ему тоже хочется пустить пыль в глаза и мне, и Сим Симычу, показав нам обоим друг друга. Потому что, носясь со своим Леонардо, он все же иногда вспоминал, что и я тоже чего-то стою.
Короче говоря, как-то зимой к вечеру мы собрались и, прихватив с собою бутылку Кубанской, поперлись к черту на рога в Бескудниково.
Вывалились из электрички на обледенелую платформу: колючий снег в морду сыплет, темень (все фонари перебиты), пахнет промерзшей помойкой и еще чем-то мерзким.
А потом под лай местных собак тащились по каким-то закоулкам и колдобинам, где не сломать ногу можно было только при очень большой способности к эквилибристике.
Ну, в конце концов нашли этот детский сад и этот жуткий подвал, пропахший мышами и потной одеждой.
В одной из комнат подвала и жил этот новоявленный гений и кумир Зильберовича.
Комната метров примерно семь-восемь квадратных. Стены покрыты зелеными обоями, местами ободранными, а местами сырыми и заиндевевшими. Под самым потолком маленькое окошко, да еще и с решеткой, как в камере. Обстановка: железная ржавая кровать, покрытая серым суконным одеялом, кухонный некрашеный стол со шкафчиком для посуды и выдвижным ящиком, в котором лежали самодельный нож, сделанный из полотна слесарной ножовки, алюминиевая вилка, давно потерявшая один из своих четырех зубов, и кружка, тоже алюминиевая, литая, с выцарапанными на ней инициалами хозяина С. К…
Туалетная полочка представляла собой кусок доски, обитой кровельным железом, когда-то выкрашенным в голубое, но краска сильно облезла. На полке лежали кусок зеркала размером с ладонь, часть безопасной бритвы (зажимы для лезвия и само лезвие, но без ручки), помазок (тоже без ручки – одна щетина), а в прямоугольной консервной банке из-под шпрот лежал размокший кусок мыла, такого черного и такого вонючего, какой и в советских магазинах мог бы найти не каждый.
Украшений на стенах никаких, кроме маленькой иконки в дальнем углу.
Еще были две лампочки. Одна, голая, под потолком и другая, так сказать, настольная. Собственно говоря, это была даже не лампочка, а какая-то безобразнейшая конструкция, скрученная из проволоки и обернутая тяп-ляп газетой с горелыми пятнами. Следует еще упомянуть две облезлые табуретки, тумбочку и большой кованый сундук с висячим замком. В углу у дверей садовый умывальник с алюминиевым тазом под ним и вешалка, на которой висела пропитанная угольной пылью телогрейка. Другая телогрейка, почище, была на хозяине. А еще были на нем ватные штаны и валенки с галошами.
Был он роста высокого, сутулый, щеки впалые, зубы железные.
– Познакомься, Симыч, это мой друг. Он, между прочим, в отличие от тебя, член Союза писателей, – громко сказал Зильберович в обычной своей развязной манере.
Симыч неуверенно протянул мне руку и вместо здрасьте сказал:
– Хорошо.
И при этом глянул на меня быстро и настороженно, как это обычно делают бывшие зэки.
Говорят, у современных самолетов есть специальная локаторная система распознавания встречаемых в воздухе объектов: свой чужой.
У зэков это не система, а выработанное годами чутье.
У меня есть основание думать, что Симыч не принял меня за чужого. Хотя повел себя для первого знакомства довольно странно. Без видимой иронии, но с какой-то все-таки подковыркой стал спрашивать:
– А вы, значит, вот просто официально считаетесь писателем? И у вас даже документ есть, что вы писатель?
– Ну да, – сказал я, – да, считаюсь. И даже есть документ.
– А вы свои книги пишите прямо на печатном станке или как?
– Нет, – говорю, – ну зачем же. У меня есть пишущая машинка Эрика, – я на ней так вот чик-чик-чик-чик и пишу.
Зильберович почувствовал, что у нас разговор уходит в какую-то нехорошую сторону и перебил:
– Симыч, а ты вот этой ручкой пишешь?
Только когда он это спросил, я заметил, что на столе рядом с лампой стояла чернильница-невыливайка, а из нее торчала толстая деревянная ручка с обкусанным концом. Последний раз я такую видел в конторе какого-то колхоза на целине.
– Да-да, – сказал Симыч и взглянул на меня с вызовом. – Именно ей и пишу.
– Симыч, – сказал Зильберович, – а ведь я ж тебе подарил самописку. Где она?
– А, самописку. – Он выдвинул ящик стола и извлек пластмассовый футлярчик с маркой Союз.
– А зачем же ты пишешь этой дрянью? – спросил Зильберович.
Откровенно говоря, манеры Зильберовича меня тоже иногда раздражали, но в данном случае он, мне кажется, не сказал ничего особенного. Но Симыч почему-то вдруг разозлился, посмотрел на бедного Лео, как будто хотел прожечь его взглядом насквозь.
– Такой дрянью, – сказал он с ненавистью, – и даже худшей дрянью, и даже гусиной дрянью написана вся мировая литература. Никакими ни машинками, ни эриками и ни гариками, а такой вот дрянью.
Потом он все же подобрел и даже разрешил Зильберовичу открыть бутылку. Сам он, правда, выпил всего ничего, а остальное выдули мы с Зильберовичем. Причем пили по очереди из хозяйской кружки. И закусили плавленым сырком с луком.
Мне казалось, что наши отношения уже установились, но, когда Зильберович попросил Симыча что-нибудь почитать, тот опять взбеленился и, стреляя в Лео глазами, стал утверждать, что читать ему нечего, потому что он вообще ничего не пишет. А если что-то иногда и маракует, то исключительно для себя. Видно, он мне все-таки не доверял.
Зато Зильберовичу доверился настолько, что даже сообщил ему жгучую тайну своего сундука. Тайна заключалась в том, что все тринадцать написанных глыб и заготовки к сорока семи ненаписанным хранились именно в этом сундуке под висячим амбарным замком. О чем, разумеется, Зильберович (большой хранитель тайн!) и поведал мне той вьюжной ночью, когда мы, спотыкаясь в заледеневших колдобинах, плелись назад к электричке.
– Ну теперь ты понял? – сказал Зильберович, волнуясь. – Ты понял, что Симыч – гений?
– Мистер Зильберович, – сказал я ему на это, – а вы не могли бы, хотя бы по пьянке, любезно объяснить мне, какое у вас отношение к женскому полу?
– Что ты имеешь в виду? – Лео остановился и повернул ко мне свое синее в темноте лицо с длинным носом.
– Я имею в виду, почему ты, при твоих внешних данных, с таким выдающимся рубильником, который, согласно легенде, должен соответствовать другим частям тела, бегаешь все время за гениями, хотя мог бы бегать за бабами? Скажи честно, ты педик или импо?
– Слушай, – сказал Зильберович, ежась от холода и придерживая отвороты пальто, – а тебе обязательно все нужно знать?
– Мне не нужно, но интересно, – сказал я. Но ты можешь не отвечать.
– Могу не отвечать, – сказал он, – а могу и ответить. Или, вернее, спросить. Вот ты можешь мне сказать, зачем все это нужно и что в этих бабах хорошего?
– Ну ты даешь! – сказал я, немного опешив. – Хорошего, конечно, ничего нет, но интересно. Зов природы. Да ты что, дурак? – рассердился я. – Не понимаешь?
– Нет, сказал Зильберович. – Не понимаю. Ты думаешь, я ненормальный? Нормальный. У меня все работает, и я все испробовал. Ну да, ну приятно. Но из-за пяти минут удовольствия столько суеты до и после.
А ты, значит, с бабами суетиться не хочешь?
– Не хочу, тряхнул головой Зильберович.
– А с гениями хочешь?
– А с гениями хочу.
– Ну и дурак, – сказал я Зильберовичу.
– Сам дурак, – ответил мне Зильберович.
Это был единственный раз, когда я поинтересовался личной жизнью Зильберовича.
Вожак и стадо
Сейчас я вовсе не собираюсь пересказывать всю историю Симыча, она достаточно хорошо и широко известна. О Карнавалове уже написаны тысячи или даже десятки тысяч статей, диссертаций и монографий. О нем было даже снято несколько документальных фильмов и один художественный (правда, довольно слабый). Все люди моего поколения хорошо помнят, как Карнавалов, начав печататься за границей, тут же стал всемирно известным. Вся советская власть – и Союз писателей, и журналисты, и КГБ, и милиция – вступила с ним в сражение не на жизнь, а на смерть, но ничего не могла поделать.
В самом начале, когда он напечатал первую свою глыбу, власти просто растерялись. Это было время, когда наше правительство заигрывало с Западом, рассчитывало там что-нибудь купить и украсть и после всех историй с Солженицыным и другими каких бы то ни было скандалов с писателями избегало.
Поэтому было указано с Карнаваловым поступить гуманно. Провести с ним беседу, пусть покается в Литературной газете и даст слово больше на Западе не печататься. Поэтому когда его первый раз вызвали к следователю, разговор был мягкий Следователь оказался очень большим почитателем литературного таланта автора глыб.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я