https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Заплыли в такое место, что плыть дальше было нельзя, кроме как по ковру из белых, душистых лилий. Представляешь? Мы плывем, за нами черный след, а вокруг белые, белые лилии. С желтеньким в середине. Это было как в сказке. Я в детстве часто представляла себя Дюймовочкой среди белых лилий. Так вот здесь я почувствовала себя в детской сказке. И от этого было еще красивей.
– Ну, какие такие ковры, сколько шагов в длину или ширину?
Валерия рассмеялась.
– Ты ничего не представляешь. Я говорю тебе, что мы плыли, понимаешь, плыли, может быть, полчаса, может быть, час по бесконечным зарослям лилий.
Так померкли, погасли, словно трепетные огоньки, мои кувшинки, мои кувшиночьи хороводы (двадцать метров в длину), все, все гасло теперь, на что ни взглянешь.
За долгую дорогу о чем только не поговоришь. Валерия похвасталась, что где-то в донских степях, под каким-то хутором Веселым (чтоб никогда ему не было весело!), она видела, как при ней колхозники наловили и отправили на аэродром восемьсот килограммов раков, почти тонну. Была телеграмма из Москвы: доставить к такому-то часу. Наверно, какой-нибудь правительственный заказ. Раки были, как омары, огромные, глазастые, с широкими жирными хвостами.
Мне представилось, как я из тинистого берега, сам перепачкавшись в тине, с трудом вытаскиваю ей из норы жалкого рачонка с оторванной клешней (ну пусть хоть и взрослого рака), и горькая обида неизвестно за что и на кого подкатилась к горлу.
Меркло и гасло все. Живописный плетень, опутанный вьюном и лиловыми колокольчиками, – всего лишь покосившийся плетень. И крапивы вокруг него больше, чем вьюна. Да еще горькие-прегорькие лопухи. Лава через речку, та, что для меня верх живописности, уюта, интимности, всего-то лишь еловое бревно. Ну пусть белая тропинка извивается к ней среди зеленой травы, ну пусть ольховые деревья наклонились к поручню… Бревно – оно и есть бревно, если даже перекинешь его с бережка на бережок нашей шустренькой (да и что в ней шустрого) речки.
Некоторое время я размышлял над тем, как бы расстроить всю эту неожиданную затею. Из человека счастливого тем, что Валерия едет в нашу деревню, я вдруг превратился в человека несчастного по той же самой причине. Но расстроить затею было никак нельзя. Разве что поссориться и разъехаться в разные стороны. Но тогда уж навсегда, безвозвратно. Я и вообще-то не мог бы никогда и ни с кем поссориться по искусственному заданию. Тем более с ней. Положение оказалось безвыходным.
Валерия как будто догадывалась о моем состоянии. Иногда она взглядывала на меня сбоку и, должно быть, усмехалась в душе моей растерянности, угрюмости, всему моему откровенно несчастному виду.
Между тем всему наступает конец, должна была окончиться и наша дорога. Последние километры мы ехали в грузовике стоя и держась за кабину.
Дорога подходит к нашей деревне с самой неинтересной стороны: ровное поле, справа вдали черная полоска леса, впереди изо ржи выглядывают какие-то кустики. Тем не менее я ревниво следил за лицом Валерии, стараясь угадать, как она смотрит на все вокруг. Но угадать было ничего нельзя. Валерия откинула голову на ветру, прищурила глаза против ветра, да так и ехали.
В окончательно расстроенных чувствах, наспех, я помог Валерии определиться на квартиру одинокой старушки, тети Дарьи, а сам скорей пошел домой. Не то чтобы я соскучился по дому, но мне хотелось наконец остаться одному. И чтобы как можно позже начался позор, когда высокая, красивая, все повидавшая Валерия встанет на берегу нашей речки и насмешливо скажет: «Ну показывай свою хваленую реку. Я надеюсь, речь шла не об этом жалком ручейке. А где же мы будем плавать?»
Расставаясь у тети Дарьи, я сказал, что не то мне нездоровится, не то устал с дороги. В общем, встретимся не раньше чем завтра. Валерия опять посмотрела на меня и ничего не сказала: завтра так завтра.
Втайне я надеялся, что, может быть, она одна успеет посмотреть наши окрестности, оценить всё их, теперь-то очевидное для меня, убожество и, может быть, даже догадается тайком уехать. Я понимал, что это было бы ужасно. Но все остальное мне казалось хуже, ужаснее, тяжелее.
Остаток этого дня и весь другой день я постыдно прятался, избегал Валерии. Сам я, правда, видел ее несколько раз издали. Однажды ее голубое платье мелькнуло далеко за рекой, во ржи, на тропинке к лесу; однажды она несла ведро воды из колодца. Кроме того, мне рассказал соседский мальчишка Шурка, что тети Дарьину дачницу они, мальчишки, видели у тети Дарьи в саду, она стояла на табуретке и обрывала вишенье.
Весь день я вроде бы делал какие-то свои дела, на самом же деле время шло как во сне. С наступлением сумерек воровато я вышел из сада на залог, воровато сбежал в овраг, по оврагу добрался до реки, а там холмы, мои укромные уголки, где и днем меня бы никто не нашел, не то что ночью, хотя бы и сияла луна.
Когда я остался один среди молчаливых холмов под темным, но все-таки прозрачным небом, привольно раскинувшись на спине, когда звезды заиграли надо мной, мне стало как-то спокойнее. На мгновение показалось даже, не придумал ли я все свои мучения и несчастья. Я почувствовал на время, что дни призрачны перед лицом этого звездного молчания. Но мысль о том, что Валерия все же поблизости в деревне и что все это, в сущности, нелепо, вновь обожгла меня, и меркли звезды.
Из-за бугра поднялась луна. Сначала показался темно-красный краешек раскаленного медного старинного пятака, потом выплыл и весь пятак, огромный, с припухшими от своей темно-красной раскаленности краями. Былинки на холме расчертили его так и сяк. Поднимаясь кверху в прохладное звездное небо, он все уменьшался, все бледнел, все прозрачнел – не то остывал, не то отстаивалась хлопьями горячечно-красная муть, – пока наконец окрестности не залило (неверно, что зеленоватым, неверно, что голубым, неверно, что желто-зеленым) непереводимым на язык земных цветов лунным светом. В полнейшем безмолвии покатился через огромное небо лунный диск, чудилась за его плавным полетом легчайшая, неземная музыка, родившаяся ниоткуда, кроме как из самой лунности.
Черная тень упала на мои глаза. Я мгновенно вскочил и увидел Валерию. Конечно, нарочно она загородила луну, чтобы сказаться, но оттого, что луна загораживалась ею, дрожало и лучилось вокруг нее сказочное сияние.
– Ну вот, я знала, что ты именно здесь. Как здоровье? А я провела чудесный день. Во-первых, рано утром я ходила купаться. Знаешь, там, где поворачивает река, а на горе сосновый лесочек. Это было непередаваемо. Ни одно морское купание не приносило мне столько свежести. А шла я до реки босиком по холодной росе. Потом я помогала тете Даше обрывать вишенье. Первый раз в жизни обрывала вишенье. Представляешь? Потом ходила за речку в луга, насобирала огромный букет полевых цветов. Такое разнообразие, а вместе с тем… такой именно… букет! Я видела, как растут и цветут дикие маки в Средней Азии. Это, конечно, потрясающе. Даже с самолета видны огненные пятна, как будто постелили к подножию гор ковры. Но такого разнообразия цветов, таких нежнейших оттенков я себе никогда не представляла.
Она уселась рядом со мной. Я смотрел на нее и думал, искренне она хвалит или поняла, что со мной происходит, и теперь из вежливости, из такта… как-никак студентка театрального института. Что ей стоит сыграть роль девушки, пришедшей в восторг от утреннего купания. Но ведь то, о чем она рассказывала, действительно прекрасно – и купанье, и полевые цветы, и вишенье у тети Дарьи…
– А как ты узнала, что я здесь?
– Ты мне говорил про свои любимые места. Я была и на круче.
Ее голова давно уже лежала на моем плече, и мы молчали. Постепенно меня стал волновать какой-то как будто знакомый (как далекое воспоминание), несильный, но свежий запах. Я подумал, что, может быть, новые духи. Но нет, не похоже, а вместе с тем так близко и явственно.
– Ты мыла голову чем-то очень душистым?
– Что? Нет, я не мыла голову. А! Так это же, наверно, кувшинка.
Действительно, в ее тяжелых волосах спрятался золотой цветок.
– Я воткнула ее еще днем. Да так и забыла. А что, действительно пахнет?
После долгой, но легкой тишины Валерия заговорила:
– Чудак. Чего испугался? Может ли не очаровать такая вот ночь, такая тишина среди трав и звезд. А если не очарует, значит, виноват уж сам человек, пустышка и последняя дрянь. Чудак. Усомнился в могуществе природы. Обязательно ли бескрайний океан и тонны цветов? Когда цветов тонны, то это уже не цветы, а силос. А если один цветок? А если одна-единственная травинка? Так что же, она уже не прекрасна?
И еще после некоторого молчания:
– Как видишь, нам из целой реки, в сущности и целого мира, понадобилась одна-единственная кувшинка.

Каравай заварного хлеба

По ночам мы жгли тумбочки. На чердаке нашего общежития был склад старых тумбочек. Не то чтобы они совсем никуда не годились, напротив, они были ничуть не хуже тех, что стояли возле наших коек, – такие же тяжелые, такие же голубые, с такими же фанерными полочками внутри. Просто они были лишние и лежали на чердаке. А мы сильно зябли в нашем общежитии. Толька Рябов даже оставил однажды включенной сорокасвечовую лампочку, желтенько светившуюся под потолком комнаты. Когда утром мы спросили, почему он ее не погасил, Толька ответил: «Для тепла…»
Обреченная тумбочка втаскивалась в комнату. Она наклонялась наискосок, и по верхнему углу наносился удар тяжелой чугунной клюшкой. Тумбочка разлеталась на куски, как если бы была стеклянная. Густокрашеные дощечки горели весело и жарко. Угли некоторое время сохраняли форму то ли квадратной стойки, то ли боковой доски, потом они рассыпались на золотую, огненную мелочь.
Из печи в комнату струилось тепло. Мы, хотя и сидели около топки, старались не занимать самой середины, чтобы тепло беспрепятственно струилось и расходилось во все стороны. Однако к утру все мы мерзли под своими одеялишками.
Конечно, может быть, мы не так дорожили бы каждой молекулой тепла, если бы наши харчишки были погуще. Но шла война, на которую мы, шестнадцатилетние и семнадцатилетние мальчишки, пока еще не попали. По студенческим хлебным карточкам нам давали четыреста граммов хлеба, который мы съедали за один раз. Наверное, мы еще росли, если нам так хотелось есть каждый час, каждую минуту и каждую секунду.
На базаре буханка хлеба стоила девяносто рублей – это примерно наша месячная стипендия. Молоко было двадцать рублей бутылка, а сливочное масло – шестьсот рублей килограмм. Да его и не было на базаре, сливочного масла, оно стояло только в воображении каждого человека как некое волшебное вещество, недосягаемое, недоступное, возможное лишь в романтических книжках.
А между тем сливочное масло существовало в виде желтого плотного куска даже в нашей комнате. Да, да! И рядом с ним еще лежали там розовая глыба домашнего окорока, несколько белых сдобных пышек, вареные вкрутую яйца, литровая банка с густой сметаной и большой кусок запеченной в тесте баранины. Все это хранилось в тумбочке Мишки Елисеева, хотя на первый взгляд его тумбочка ничем не выделялась среди четырех остальных тумбочек: Генки Перова, Тольки Рябова, Володьки Пономарева и моей.
Отличие состояло только в том, что любую нашу тумбочку можно было открыть любому человеку, а на Мишкиной красовался замок, которому, по его размерам и тяжести, висеть бы на бревенчатом деревенском амбаре, а не на столь хрупком сооружении, как тумбочка: знали ведь мы, как ее надо наклонить и по какому месту ударить клюшкой, чтобы она сокрушилась и рухнула, рассыпавшись на дощечки.
Но ударить по ней было нельзя, потому что она была Мишкина и на ней висел замок. Неприкосновенность любого не тобой повешенного замка вырабатывалась у человека веками и была священна для человека во все времена, исключая социальные катаклизмы в виде слепых ли стихийных бунтов, закономерных ли революций.
Отец Мишки работал на каком-то складе неподалеку от города. Каждое воскресенье он приходил к сыну и приносил свежую обильную еду. Красная, круглая харя Мишки с маленькими голубыми глазками, запрятанными глубоко в красноте, лоснилась и цвела, в то время как, например, Генка Перов был весь синенький и прозрачный, и даже я, наиболее рослый и крепкий подросток, однажды, резко поднявшись с койки, упал от головокружения.
Свои припасы Мишка старался истреблять тайком, так, чтобы не дразнить нас. Во всяком случае, мы редко видели, как он ест. Однажды ночью, проснувшись, я увидел Мишку сидящим на койке. Он намазал маслом хлеб, положил сверху ломоть ветчины и стал жрать. Я не удержался и заворочался на койке. Может быть, втайне я надеялся, что Мишка даст и мне. Тяжкий вздох вырвался у меня помимо воли. Мишка вдруг резко оглянулся, потом, напустив спокойствие, ответил на мой вздох следующей фразой:
– Ну ничего, не горюй, как-нибудь переживем.
Рот его в это время был полон жеваным хлебом, перемешанным с желтым маслом и розовой ветчиной.
В другую ночь я слышал, как Мишка чавкает, забравшись с головой под одеяло. Ничто утром не напоминало о ночных Мишкиных обжорствах. На тумбочке поблескивал тяжелый железный замок.
К празднику Конституции присоединилось воскресенье, и получилось два выходных дня. Тут-то я и объявил своим ребятам, что пойду к себе в деревню и что уж не знаю, удастся ли мне принести ветчины или сметаны, но черный хлеб гарантирую. Ребята попытались отговорить меня: далеко, сорок пять километров, транспорт (время военное) никакой не ходит, на улице стужа и как бы не случилось метели. Но мысль оказаться дома уже сегодня так овладела мной, что я после лекций, не заходя в общежитие, отправился в путь.
Это был тот возраст, когда я больше всего любил ходить встречать ветра. И если уж нет возможности держать против ветра все лицо, подставишь ему щеку, вроде бы разрезаешь его плечом, и идешь, и идешь… И думаешь о том, какой ты сильный, стойкий; и кажется, что обязательно видит, как ты идешь, твоя однокурсница, легкомысленная, в сущности, девочка Оксана, однако по взгляду которой ты привык мерить все свои поступки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я