водолей ру сантехника 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не успеешь пройти по этой улочке сто шагов, как она вливается в бульвар Сен-Жермен, и тут же, как раз на углу, около входа в кафе, корзины с устрицами, переложенными остро пахнущими морскими водорослями. Если пойти теперь налево, то начнутся другие кафе и ресторанчики, и тут же недалеко церковь Сен-Жермен-де-Пре. Если же по Рю дю Бак спуститься вниз, то попадешь на набережную Сены и, посмотрев направо, уже различаешь громаду Нотр-Дам, а прямо через Сену – и сам Лувр.
Нет, в острый момент прощания (или, по крайней мере, осознания, что прощание приближается) тянет не на Соломоновы острова, где не был, а в какую-нибудь Саранду или в Созополь, где бывал. Да господи, не надо мне и Саранды! Мне бы в апреле пройти по нашей олепинской горе от села до луга, прочищая палкой ручеек талой воды. Он еще только накапливает силенки, местами бежит уже в руслице, промытом в снегу, а местами снег глушит и поглощает его. Если в это время чертить палкой по набрякшему водой снежному месиву, то как обрадованно, как облегченно, булькая и переливаясь на солнце, течет вода по неожиданному для нее новому руслу. А набрякший снег по сторонам от руслица на глазах белеет, пустеет и обезвоживается. А там уж и русло есть, но его забило снежным крошевом, обломками льда, и вот наслаждение – той же палкой разрушать преграду и подпертым заторами озеркам воды давать вольный ток. Ручеек ниже затора сразу выходит из берегов, несется стремительнее, чем тек, пока одним толчком не пополнит озерко около другого затора. Подойдешь с палкой к другому и так идешь по обогретой солнцем, больше чем наполовину в проталинах, отлогой горе, пока не проводишь ручеек до луга, а потом и до впадения его в реку, уже набухающую и приподымающую зимний тяжелый лед.
Да господи, не надо мне и пропруживания ручья. То есть надо, но это уж – пир горой и грандиозная благодать. Однажды, в апреле же, на горячем солнечном припеке взял я в горсть снег, и он оказался зернистым и сверкал на ладони, словно крупная соль, и приятно холодил разгоряченную ладонь. Так я и держал его, пока прозрачных зерен становилось на ладони все меньше и меньше. Такую бы горсти апрельского снега подержать в руке еще раз. А Соломоновы острова – бог с ними. Наверное, это прекрасно, но не о них я теперь жалею.
Однако внутри нас действуют сложные и мудрые механизмы. Между двумя отделениями в организме, между двумя узлами, как сказал бы специалист по машинам, может отсутствовать прямая связь, этакий проводочек, коммуникабельность. Напротив, как бы проложена изолирующая прокладка, при нарушении которой возникают всевозможные мании, комплексы, психозы, и жизнь становится невыносимой.
Каждый человек знает, что он умрет. Каждому нормальному человеку не хочется умирать. Отчего же мысль о смерти не мучает нас всю жизнь? Отчего мы говорим о смерти с легкостью, а то и смеясь, как будто речь идет не о нашей смерти? Потому что в организме в нужных местах поставлены изолирующие прокладки. Вот идет он, жизнелюб, весельчак, деятельный, здоровый.
– Ты ведь умрешь, – говорят ему.
– Я? Конечно, умру! – и смеется. Хохочет. Открывает новую бутылку вина, целует женщину. Уходит с ней, оборачивается, смеясь: – Все умрем! – Весельба. Комедия. Животики надорвешь. Белозубая улыбка. Жизнь бьет через край. Переспрашивает: – Я умру? Разумеется! Все умрем. – И снова хохочет.
В организме, в психике, где-то там, в сокровенных глубинах мозга, нарочно не поставлен тоненький проводок. Отсутствует связь. Защитные функции человеческого организма. Точно так же женщины забывают о родовых болях и снова беременеют и рожают, хотя во время родов клянутся сами себе, что это в последний раз. А потом и помнят, но как бы не про себя. Легла изолирующая прокладка.
В добром здравии хорошо смеяться над смертью. А если припечет? Если петух клюнет в темечко? Если, как говорится, запахнет жареным? Тогда, оказывается, у организма есть другие защитные средства. Во время опасной, а тем более смертельной, болезни, возможно, вырабатываются (я только предполагаю) где-нибудь там, в надпочечниках, и поступают в кровь некие вещества, которые притупляют остроту возможной приближающейся развязки. И даже примеряют с ней. Возникает необходимая доля безразличия, угнетенности и усталости, когда просто лежать и ни о чем не думать приятнее и желаннее, нежели опять суетиться, бегать по делам, пробивать, толкать и вообще действовать. Вспоминаю, что и раньше наплывали на меня волны усталости и серого безразличия, но они никогда не накрывали меня с головой. Я ловил себя на том, что как-то мне сегодня ничего не хочется. Нет зацепки, за которую хотелось бы зацепиться, нет действия, которое хотелось бы исполнить, нет состояния, в котором хотелось бы находиться. Идти на прогулку – не хочется. В лесу жечь костер – не хочется. Ловить рыбу – не хочется. В шахматы играть – не хочется. Оказаться в Париже – не хочется. Ехать на поиски старины – не хочется. Сидеть с друзьями и выпивать – не хочется… Но в том-то и дело, что, испуганно перебирая возможные свои действия, я всегда находил в себе живое место, находил то, чего мне хотелось бы. Значит, усталость была еще неполной, не смертельной усталостью. Никогда еще не было такого, чтобы не хотелось писать. Работа всегда спасала меня. Желаемое отыскивалось иногда в отдаленности, такое, что невозможно исполнить тотчас же. Скажем, хотелось под теплый дождь в еловом логу, a зa окнами стояла московская зима. Но это не важно. Главное, чтобы отыскалась в тебе зацепка за жизнь, чтобы чего-нибудь тебе хотелось, хотя бы и неисполнимого именно в эту минуту. Главное, чтобы было в тебе живое местечко, через которое ты бы и ощутил себя живым человеком. Но пугающее предчувствие возникало. Вдруг, думал я, наступит такой день, что ничего-ничего не захочется больше, как только лечь, закрыть глаза и лежать, ни о чем не думая.

13


Не ходить путями старыми.
Новых вовсе не торить.
Благодарствуйте, сударыня,–
Буду нынче говорить.

Все, что было нам подарено,
Утекает, как вода.
Благодарствуйте, сударыня,
За последние года.

Сколько свету разбазарено,
Догорают угольки.
Благодарствуйте, сударыня,
За последние деньки.

Доставалась, как в угаре, нам
Радость девичьей красы.
Благодарствуйте, сударыня,
За последние часы.

Вот уже косой ударено,
Покачнулась трын-трава,
Благодарствуйте, сударыня,
За последние слова.

Никнет пламя, меркнет зарево,
Опускается стекло.
Благодарствуйте, сударыня,
За последнее тепло.

Было много мне подарено:
Север, запад, юг, восток.
Благодарствуйте, сударыня,
За последний лепесток.

Благодарствуйте и царствуйте,
Вспоминайте иногда.
Даже это «благодарствуйте»
Утекает, как вода.


14

В карачаровском доме ничего не изменилось за эти дни. Раскрытая книга лежит на прежнем месте в холле, на низеньком столике перед диваном. Джойс Кэри «Из первых рук». Великолепная книга. Около книги чашка с остатками зеленого чая. Остатки в чашке как бы покрылись жирным пятном. На шахматной доске расставлена трехходовка, которую не успел тогда решить. На столе в кабинете очередная страница, исписанная до половины. Надо во что бы то ни стало докончить этот рассказ с будущим названием «Грабеж». Надо.
Все тут по-прежнему. Жизнь бежала, бежала несколькими потоками и остановилась, замерла. Как в сказке, остановилось все, когда царевна уколола о веретено свой розовый пальчик. Потом поцеловали царевну, и все завертелось опять, с полуслова, с полушага. Так и у меня тут: налить в чашку свежего чая, перевернуть книжную страницу, сделать ход ладьей, написать начатую фразу. Течение жизни не оборвалось, но только приостановилось. И всего-то прошла какая-нибудь неделя. Но какой идиллически нереальной показалась мне моя жизнь здесь неделю назад. Как будто я взглянул на свои вещи, разложенные там и сям, из другой эпохи.
Три дня… Суббота, воскресенье, понедельник выхлопотаны мной у Агнессы Петровны. Три лишних дня на берегу Волги, в старинном парке, на удобном диване, за рабочим столом. Как нарочно, установилась такая погода, какой я никогда не видел в Карачарове за пятнадцать лет. Неожиданно (семнадцатое ноября) ударил в полном безветрии пронизанный невысоким солнцем мороз. На Волге образовалось черное, четырехсантиметровой толщины, зеркало льда, а на деревьях осел пушистый иней, при том что на земле еще не было ни снежинки. Черная земля и желтые листья от недавнего листопада. Но и листья покрылись инеем, и каждая травинка, и даже каждая палка, валяющаяся на земле. Сквозь лед было видно все в воде: и темно-желтое, как сквозь кофе, песчаное дно в мелких ребрышках, и трава, и окуньки, плавающие в траве. Передвигаться по льду можно было только мелкими скользящими шажками. Лед прогибался, мелодично тренькал. Казалось, не трещины, а именно звуки разбегаются во все стороны по рисунку паутины. Но все же лед держал на себе, позволяя шмыгать и скользить по всему, километровой ширины, зеркалу водоема. Но хороший удар палкой пробивал лед насквозь. Отдаленные заиндевевшие перелески на том краю зеркала выглядели сказочнее и заманчивее, нежели заиндевевшие деревья этого берега прямо над головой. В природе было то самое состояние, про которое говорят обычно, не ища других определяющих слов, – сказка. Это была сказка, и с моим настроением я воспринял ее как прощальный подарок.
Но, собственно, почему прощальный? Ведь операция не смертельна. Никто еще не умирал от иссечения опухоли бедра. Так-то так, но все же, если приговор уже вынесен…
Многие друзья советовали мне решительно отказаться от операции. Доводы были одни и те же: «Одна знакомая ходила с такой штукой всю жизнь. Потом надумала удалить. Через три с половиной месяца все было кончено», «Один знакомый удалил как будто невинную родинку, да через четыре месяца и умер».
Гриша Поженян (бывший мой однокурсник и поэт) говорил убедительнее других:
– Я этот институт знаю, как дом родной. Через него прошли один мой друг и две женщины. Я их туда отвозил. Я им носил передачи. Я их выписывал. Я их хоронил. Возьми любую паршивую книжонку по опухолям, везде в первую очередь написано черным по белому: она (под ней он понимал меланому) боится ножа. Как никакая другая опухоль. Ее клетки от ножа хирурга разбегаются во все уголки организма. Сначала после операции человек чувствует себя как будто хорошо. Подъем сил, хорошее настроение, хорошее физическое состояние. Потом через три-шесть месяцев – температура. Начинают как бы лечить пневмонию и – все. Жора Оганянц, мой друг, знал весь этот порядок. Он окружил себя красивыми женщинами, вином. Я ругал его… После операции нужен покой, размеренный образ жизни. И знаешь, что он ответил? Он спросил: «Кто из нас умирает – ты или я?» Больше я не сказал ему ни слова. Ты понимаешь, старик, эта штука может дремать годами. Нож хирурга включает в организме часы. Ты понял? Начинают тикать часы. Как во взрывном устройстве. И остановить их уже нельзя. Они тикают от трех месяцев до трех лет. Все зависит от того, включатся ли после ножа часы. Я знаю один случай. В этом же институте. Диагноз самый плохой. А женщина очень мнительная. Если ее облучать, она сразу обо всем догадается. Я взял ответственность на себя. Никаких облучений, никакой химии. Ставка на организм. Ее выписали и сказали: «У тебя ничего нет».
– А на юг мне можно?
– Хоть в Африку.
– А загорать можно?
– Хоть поджаривайтесь на сковороде.
Пошел уже десятый год, и она забыла про свою операцию. Но это случай один из тысячи. Обычно часы включаются.
– Так зачем делать операцию, если заранее известно?..
– Как же не будешь делать? Допустим, ты в океане спасаешься на обломке мачты. Показалась земля. Ты знаешь, что высаживаться на нее опасно. Там звери, малярийные комары, мухи цеце, людоеды. Шансов на спасение – никаких. И все же ты будешь стремиться к земле, а не оттолкнешься от нее, чтобы опять уплыть на своем бревне в безбрежный океан Судьба предоставила мне посмотреть на случай, когда человек не делал себе операции. Ко мне в гости пришел литератор, поэт, живущий в небольшом городке нашей Владимирской области. Я рассказал ему о своей операции (она к тому времени уже была сделана). Тогда гость расстегнул рубашку на груди и молча мне показал. В ложбинке груди у него сидела черная плосковатая блямба (не буду искать другого слова), по сравнению с которой моя горошина была бы как цыпленок рядом со взрослым индюком. С трехкопеечную монету величиной, да еще около нее высыпали уже несколько чечевиц.
– Как? Давно ли? – вырвалось у меня.
– Восемнадцать лет. Пятнадцать лет она сидела и не росла. Была как горошина. Последние три года растет. Я думаю, что лет на пять меня еще хватит.
Итак, восемнадцать да пять – двадцать три года. Вот судьба человека, «оттолкнувшегося» от опасного берега. Ибо ни один больной после операции такого количества лет не живет А если живет, значит, у него была незлокачественная опухоль. После операции часто гибнут в первые месяцы и редко (10%) переваливают за три года. Вот и решай – высаживаться ли на берег с крокодилами и людоедами или уплывать от земли опять в открытое море. К сожалению, эпизод с гостем и его болезнью произошел уже после моей операции. Впрочем, от операции я все равно бы не отказался.

. Но с чего она к тебе привязалась?
В самом деле – с чего? Здесь, в Карачарове, у меня было время поразмыслить и над этой, в общем-то, неразрешимой загадкой. О наследственности не могло быть и речи. Все мои предки, о которых только можно помнить по рассказам и преданиям, жили долго и умирали тихой нормальной смертью между восемьюдесятью и девяноста годами. Они, правда, не писали стихов, не были членами Московской писательской организации, не жили в огромном городе.
Идя по заиндевелой аллее старинного гагаринского парка и машинально шевеля палкой затвердевшие под инеем дубовые и липовые листья, я перебирал в уме все, как теперь называют, отрицательные эмоции, но не те, которые стремительно врываются в жизнь, а потом исчезают, а те, которые постепенно, медленно, но верно угнетали бы меня на протяжении многих лет, доведя душевную организацию до той степени эмоциональной усталости, после которой противоборство угнетению сменяется безразличием и капитуляцией организма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я