https://wodolei.ru/catalog/mebel/shafy-i-penaly/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

там схитрит, там украдет, а там прикинется добрым. Так и живет.
Сильно поразили всех «Детство» и «В людях». Их слушали, затаив дыхание, и просили читать «хоть до двенадцати». Сначала не верили мне, когда я рассказал действительную историю жизни Максима Горького, были ошеломлены этой историей и внезапно увлеклись вопросом:
— Значит, выходит, Горький вроде нас? Вот, понимаешь, здорово!
Этот вопрос их волновал глубоко и радостно.
Жизнь Максима Горького стала как будто частью нашей жизни. Отдельные ее эпизоды сделались у нас образцами для сравнений, основаниями для прозвищ, транспарантами для споров, масштабами для измерения человеческой ценности. Когда в трех километрах от нас поселилась детская колония имени В.Г. Короленко, наши ребята недолго им завидовали. Задоров сказал:
— Маленьким этим как раз и хорошо называться Короленками. А мы — Горькие.
И Калина Иванович был того же мнения.
— Я Короленко этого видав и даже говорив с ним: вполне приличный человек. А вы, конешно, и теорехтически босяки и прахтически.
Мы стали называться колонией имени Горького без всякого официального постановления и утверждения. Постепенно в городе привыкли к тому, что мы так себя называем, и не стали протестовать против наших новых печатей и штемпелей с именем писателя. К сожалению, списаться с Алексеем Максимовичем мы не смогли так скоро, потому что никто в нашем городе не знал его адреса. Только в 1925 году в одном иллюстрированном еженедельнике мы прочитали статью о жизни Горького в Италии; в статье была приведена итальянская транскрипция его имени: Massimo Gorky. Тогда наудачу мы послали первое письмо с идеально лаконическим адресом: Italia. Massimo Gorkiy.
Горьковскими рассказами и горьковской биографией увлекались и старшие и малыши, несмотря на то что малыши почти все были неграмотны.
Малышей, в возрасте от десяти лет, у нас было человек двенадцать. Все это был народ живой, пронырливый, вороватый на мелочи и вечно донельзя измазанный. Приходили в колонию они всегда в очень печальном состоянии: худосочные, золотушные, чесоточные. С ними без конца возилась Екатерина Григорьевна, добровольная наша фельдшерица и сестра милосердия. Они всегда липли к ней, несмотря на ее серьезность. Она умела их журить по-матерински, знала все их слабости, никому не верила на слово (я никогда не был свободен от этого недостатка), не пропускала ни одного преступления и открыто возмущалась всяким безобразием.
Но зато она замечательно умела самыми простыми словами, с самым человеческим чувством поговорить с пацаном о жизни, о его матери, о том, что из него выйдет — моряк, красный командир, или инженер; умела понимать всю глубину той страшной обиды, какую проклятая, глупая жизнь нанесла пацанам. Кроме того, она умела их и подкармливать: втихомолку, разрушая все правила и законы продовольственной части, легко преодолевая одним ласковым словом свирепый педантизм Калины Ивановича.
Старшие колонисты видели эту связь между Екатериной Григорьевной и пацанами, не мешали ей и благодушно, покровительственно всегда соглашались исполнить небольшую просьбу Екатерины Григорьевны: посмотреть, чтобы пацан искупался как следует, чтобы намылился как нужно, чтобы не курил, не рвал одежды, не дрался с Петькой и так далее.
В значительной мере благодаря Екатерине Григорьевне в нашей колонии старшие ребята всегда любили пацанов, всегда относились к ним, как старшие братья: любовно, строго и заботливо.

11. Триумфальная сеялка
Все больше и больше становилось ясным, что в первой колонии хозяйничать трудно. Все больше и больше наши взоры обращались ко второй колонии, туда, на берега Коломака, где так буйно весной расцвели сады и земля лоснилась матерым черноземом.
Но ремон второй колонии подвигался необычайно медленно. Плотники, нанятые за гроши, способны были строить деревенские хаты, но становились в тупик перед каким-нибудь сложным перекрытием. Стекла мы не могли достать ни за какие деньги, да и денег у нас не было. Два-три крупных дома были все-таки приведены в приличный вид уже к концу лета, но в них нельзя было жить потому, что они стояли без стекол. Несколько маленьких флигелей мы отремонтровали до конца, но там поселились плотники, каменщики, печники, сторожа. Ребят переселять смысла не было, так как без мастерских и хозяйства им делать было нечего.
Колонисты бывали во второй колонии ежедневно, значительную часть работы исполняли они. Летом десяток ребят жили в шалашах, работая в саду. Они присылали в первую колонию целые возы яблок и груш. Благодаря им трепкинский сад принял если не вполне культурный, то во всяком случае приличный вид.
Жители села Гончаровки было очень расстроены поячвлением среди трепкинских руин новых хозяев, да еще столь мало почтенных, оборванных и ненадежных. Наш ордер на шестьдесят десятин неожиданно для меня оказался ордером почти дутым: вся земля Трепке, в том числе и наш участок, была уже с семнадцатого года распахана крестьянами. В городе на наше недоумение улыбнулись:
— Если ордер у вас, то и земля, значит, ваша: выезжайте и работайте.
Но Сергей Петрович гречаный, председатель сельсовета, был другого мнения:
— Вы понимаете, что значит, когда трудящийся крестьянин получил землю по всем правильностям закона. Так он, значит, и буде пахать. А если кто пишет ордера и разные бумажки, то безусловно он против трудящихся нож в спину. И вы лучше не лезтье с этим ордером.
Пешеходные дорожки во вторую колонию вели к реке Коломак, которую нужно было переплывать. Мы устроили на Коломаке свой перевоз и держали всегда дежурного лодочника, колониста. С грузом же и вообще на лошадях во вторую колонию можно было проехать только кружным путем, через гончаровский мост. В Гончаровке нас встречали достаточно враждебно. Парубки при виде нашего небогатого выезда насмехались:
— Эй вы, ободранцы! Вы нам вшей на мосту не трусите! Даром сюда лазите: все одно выженем з Трепке.
Мы осели в Гончаровке не миными соседями, а непрошенным завоевателями. И если бы в этой военной позиции мы не выдержали тона, показали бы себя неспособными к борьбе, мы обязательно потеряли бы и землю, и колонию. Крестьяне понимали, что спор будет решен не в канцеляриях, а здесь, на полях. Они уже три года пахали трепкинскую землю, у них уже была какая-то давность, на которую они и опирались в своих протестах. Им во что бы то ни стало нужно было продлить эту давность, в этой политике заключалась вся их надежда на успех.
Точно так же для нас единственным выходом было как можно скорее приступить к фактическому хозяйству на земле.
Летом приехали землемеры намечать наши межи, но выйти в поле с инструментами побоялись, а показали нам на карте, по каким канавам, ярам и зарослям мы должны отсчитать нашу землю. С землемерским актом поехал я в Гончаровку, взяв с собой старших хлопцев.
Председатель совета был теперь наш старый знакомый Лука Семенович Верхола. Он нас встретил очень любезно и предложил садиться, но на землемерский акт даже не посмотрел.
— Дорогие товарищи, ничего не могу сделать. Мужички давно пашут, не могу обидеть мужичков. Просите в другом поле.
Когда на наши поля крестьяне выехали пахать, я вывесил обьявление, что за вспашку нашей земли колония платить не будет.
Я сам не верил в значение принимаемых мер, не верил потому, что меня замораживало сознание: землю нужно отнимать у крестьян, у трудящихся крестьян, которым эта земля нужна, как воздух.
Но в один из ближайших вечеров в спальне Задоров подвел ко мне постороннего селянского юношу. Задоров был чем-то сильно возбужден.
— Вот вы послушайте его, вы только послушайте!
Карабанов в тон ему выделывал какие-то гопаковские па и орал на всю спальню:
— О! Дайте мне сюда Верхолу!
Колонисты обступили нас.
Юноша оказался комсомольцем с Гончаровки.
— Много комсомольцев на Гончаровке?
— нас только три человека.
— Только три?
— Вы знаете, нам очень трудно, — сказал он. — Село кулацкое, хутора, знаете, верх ведут. Ребята послали к вам — перебирайтесь скорийше, куда дело пойдет, ого! У вас же хлопци — боевые хлопци. Як бы нам таких!
— Да вот с землей беда.
— Ось же я про землю и пришел. Берите силою. Не смотрите на этого рыжего черта — Луку. Вы знаете, у кого та земля, что вам назначена?
— Ну?
— Кажи, кажи, Спиридон!
Спиридон начал загибать пальцы:
— гречаный Андрий Карпович…
— Дед Андрий? Так он же здесь имеет поле.
— Як бачите… Гречаный Петро, Оноприй, Стомуха,, той, шо биля церкви… ага, Серега… Стомуха Явтух та сам Лука Семенович. От и все. Шесть человек.
— Да что вы говорите! Как же это случилось? А комнезам ваш где?
— Комнезам у нас маленький. А случилось так: земля ж та осталась при усадьбе, собирались же там что-то делать. А сельсовет свой, поразбирали. Тай годи!
— Ну, теперь дело пойдет веселей! — закричал Карабанов. — Держись, Лука!
В начале сентября я возвращался из города. Было часа два дня. Трехэтажный наш шарабан не спеша подвигался вперед, сонно журчал рассказ Антона о характере Рыжего. Я и слушал его, и думал о разных колонистских вопросах.
Вдруг Братченко замолчал, пристально глянул вдаль по дороге, приподнялся, хлестнул по лошади, и мы со страшным грохотом понеслись по мостовой. Антон колотил Рыжего, чего с ним никогда не было, и что-то кричал мне. Я, наконец, разобрал, в чем дело.
— Наши… с сеялкой!
У поворота в колонию мы чуть не столкнулись с летящей карьером, издающей странный жестяной звук сеялкой. Пара гнедых лошадок в беспамятстве перла вперед, напуганная треском непривычной для них колесницы. Сеялка с грохотом скатилась с каменной мостовой, зашуршала по песку и вновь загремела уже по нашей дороге в колонию. Антон нырнул с шарабана на землю и погнался за сеялкой, бросив вожжи мне на руки. На сеялке, на концах натянутых вожжей, каким-то чудом держались Карабанов и Приходько. Насилу Антон остановил странный экипаж. Карабанов, захлебываясь от волнения и утомления, рассказал нам о совершившихся событиях:
— Мы кирпичи складывали на дворе. Смотрим, выехали, важно так, сеялка и человек пять народу. Мы до них: забирайтесь, говорим. А нас четверо: был еще Чобот и… кто ж?
— Сорока, — сказал Приходько.
— Ага, и Сорока. Забирайтесь, говорю, все равно сеять не будете. А там черный такой, мабудь цыган… та вы его знаете… бац кнутом Чобота! Ну, Чобот ему в зубы. Тут, смотрим, Бурун летит с палкой. Я хватил коня за уздечку, а председатель меня за грудки…
— Какой председатель?
— Да какой же? Наш — рыжий Лука Семенович. Ну, Приходько его как брыкнет сзади, он и покатился в рылю носом. Я кажу Приходьку: сидай сам на сеялку — и пайшли, и пайшли! В Гончаровку вскочили, там парубки по дороге, так куды?.. Я по коням, так галопом и вынесли на мост, а тут уже на мостовую выехали… Там осталось наших трое, мабудь их здорово помолотили.
Карабанов весь трепетал от победного восторга. Приходько невозмутимо скручивал цыгарку и улыбался. Я представил себе дальнейшие главы этой занимательной повести: комиссии, допросы, выезды…
— Черт бы вас побрал, опять наварили каши!
Карабанов был несказанно обескуражен моим недовольным видом:
— Так они же первые…
— Ну, хорошо, поезжайте в колонию, там разберем.
В колонии нас встретил Бурун. На его лбу торчал огромный синяк, и ребята хохотали вокруг него. Возле бочки с водой умывались Чобот и Сорока.
Карабанов схватил Буруна за плечи:
— Що, втик? От молодец!
— Они за сеялкой бросились, а потом увидели, что ихнее не варит, так за нами. Ой, и бежали ж!
— А они где?
— Мы в лодке переплыли, так они на берегу ругались. Мы их там и бросили.
— Ребята остались в колонии? — спросил я.
— Там пацаны: Тоська и еще двое. Тех не тронут.
Через час в колонию пришли Лука Семенович и двое селян. Хлопцы встретили их приветливо:
— Что, за сеялкой?
В кабинете нельзя было повернуться от толпы заинтересованных граждан. Положение было затруднительным.
Лука Семенович уселся за стол и начал:
— Позовите тех хлопцев, которые вот избили меня и еще двух человек.
— Вот что, Лука Семенович, — сказал я ему. — Если вас избили, жалуйтесь куда хотите. Сейчас я никого звать не буду. Скажите, что вам еще нужно и чего вы пришли в колонию.
— Вы, значит, отказываетесь позвать?
— Отказываюсь.
— Ага! Значит, отказываетесь? Значит, будем разговаривать в другом месте.
— Хорошо.
— Кто отдаст сеялку?
— Кому?
— А вот хозяину.
Он показал на человека с цыганским лицом, черного, кудлатого и сумрачного.
— Это ваша сеялка?
— Моя.
— Так вот что: сеялку я отправлю в район милиции как захваченную во время самовольного выезда на чужое поле, а вас прошу назвать свою фамилию.
— Моя фамилия: Гречаный Оноприй. На какое чужое поле? Мое поле. И было мое…
— Ну, об этом не здесь разговор. Сейчас мы составми акт о самовольном выезде и об избиении воспитанников, работавших на поле.
Бурун выступил вперед:
— Этот тот самый, что меня чуть не убил.
— Та кому ты нужен? Убивать тебя! Хай ты сказився!
Беседа в таком стиле затянулась надолго. Я уже успел забыть, что пора обедать и ужинать, уже в колонии прозвонили спать, а мы сидели с селянами и то мирно, то возбужденно-угрожающе, то хитроумно-иронически беседовали.
Я держался крепко, сеялки не отдавал и требовал составления акта. К счастью, у селян не было никаких следов драки, колонисты же козыряли синяками и царапинами. Решил дело Задоров. Он хлопнул ладонью по столу и произнес такую речь:
— Вы бросьте, дядьки! Земля наша, и с нами вы лучше не связывайтесь. На поле мы вас не пустим. Нас пятьдесят человек, и хлопцы боевые.
Лука Семенович долго думал, наконец погладил свою бороду и крякнул:
— Да… Ну, черт с вами! Заплатите хоть за вспашку.
— Нет, — сказал я холодно. — Я предупреждал.
Еще молчание.
— Ну что ж, давайте сеялку.
— Подпишите акт землемеров.
— Та… давайте акт.
Осенью мы все-таки сеяли жито во второй колонии. Агронами были все. Калина Иванович мало понимал в сельском хозяйстве, остальные понимали еще меньше, но работать за плугом и за сеялкой была у всех охота, кроме Братченко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я