https://wodolei.ru/catalog/mebel/Ispaniya/ 

 




Александр Моисеевич Пятигорский
Багряные отблески (Парафраз из Густава Мейринка)


Рассказы и сны Ц



Александр Пятигорский
Багряные отблески
(Парафраз из Густава Мейринка)





Поднимаясь ночью на второй этаж, в ванную, он видел, как на перилах лестницы и стенах пролета дрожали багряные отблески от света, лившегося из иллюминатора у него за спиной. Он захотел обернуться, но не стал, подумав, что все равно через три минуты, когда он будет спускаться, этот свет ударит ему в лицо и он не увидит багряных отблесков. Потом много ночей эта мысль вспоминалась как последняя мысль той ночи и как последняя его мысль вообще. Так, по крайней мере, он сам мне говорил. Но и это – наполовину мой домысел.
Едва проснувшись, он отдернул занавеску и опять упал в постель. Было тепло, чист о и приятно. Кофе! Он присел на край скамьи у кухонного стола. Божественный вкус первой чашки мокко. Телефон. «Как ты сегодня?» – «Я?» – «Да, ты». – «Я прекрасно, хотя… – Он ощутил надвигающуюся тошноту. – Меня, кажется, начинает тошнить». – «Странно, ты же вчера почти не пил. Да у тебя, по-моему, вообще не бывает похмелья. Ты завтракал?» – «Нет еще, только выпил кофе». – «Тогда неудивительно, что тебя тошнит, ведь сейчас уже одиннадцать. Я тебе позвоню через полчаса».
Он поджарил себе яйца с беконом, сделал два тоста и стал есть, но его опять затошнило да еще стало знобить. Телефон. «Это опять я, Рон. Все еще тошнит?» – «Да, но в остальном все прекрасно». – «Ты помнишь, что босс ждет тебя к шести? Я подъеду к семи, когда вы обо всем договоритесь, и мы втроем поедем к «Голубому гусару». Не забудь галстук». – «Я не уверен, что вообще смогу куда-либо поехать в галстуке или без галстука. Теперь у меня кружится голова и мне трудно говорить». Молчание. «Где Мэри?» – «Не знаю». – «Что значит не знаешь? Вы же вместе ушли с вечеринки, и подразумевалось, что она останется у тебя…» – «У меня? Я только помню, как ночью, поднимаясь в ванную, я видел, как на перилах лестницы и стенах пролета дрожат багряные отблески». – «Что?!» – «Извини меня, пожалуйста, я сейчас». Борясь с головокружением, он бросился в спальню и, сбросив на пол одеяло и подушки, тщательно осмотрел постель. «Сейчас я могу тебе сказать совершенно точно – прошлой ночью со мной никто не спал». – «Так, – голос в трубке стал нарочито спокойным. – Я сам попытаюсь найти Мэри, и мы сразу же к тебе приедем. Не пей больше кофе. Ложись в постель и не подходи к телефону. У Мэри есть свой ключ?» – «Не знаю». – «Хорошо, ложись и забудь обо всем».
Забыть о чем? Он вернулся в кухню и увидел не замеченную им раньше записку под тяжелой стеклянной пепельницей:
Себе на завтра, чтобы не забыть
Когда мышление отделяется от своего поименованного «я», то высвобождается огромная энергия, до того сдерживаемая этим «я», его формой и именем. Это может привести к безумию мыслящего, который от рождения привык себя отождествлять с индивидуальной формой и личным именем приписываемого ему «я». Расцепившись, мышление и «я» идут в разные стороны. Точнее, мышление будет отчаянно пытаться вернуть себе «я», ошибочно полагая себя без него невозможным, а «я» отпадет в небытие, которому оно изначально и принадлежит, в отчаянии ожидая возвращения к уже не своему мышлению. Чтобы знать себя без «я», мышлению надо сначала знать «я» как то, что, раз будучи от него отделено, уже никогда не вернет себе своего господства над ним. Пока все.
Но где же его имя? Второй телефонный звонок начался с фразы «Это я, Рон». Рон – это имя звонившего или его имя? Мэри – это имя женщины, с которой, как явствует из разговора, он имел обыкновение спать. Он прекрасно знает – знает, а не помнит, что означает «спать с женщиной», как знает, что население Швеции около девяти миллионов. Память – это то, что приписывается поименованному себе. Значит, он уже никогда не сможет вспомнить свое имя – только узнать. Из оставленной им записки следует, что вчера мышление мыслило о том, как на полном ходу отцепиться от паровоза «я». Отцепившись, «состав» мышления будет еще какое-то время двигаться с уменьшающейся скоростью за умчавшимся паровозом. Но рано или поздно он остановится. Точнее – его не будет, ибо он есть только в его движении за паровозом. Не будет не только «состава», но и рельсов, и железнодорожного полотна.
Тошноты больше не было. Пот градом катил со лба. Он допил холодный кофе. Почему – паровоз? Их почти не осталось, все больше электровозы. Откуда он знает про сцепку и расцепку вагонов, знает, что есть даже такая профессия сцепщик? Теперь напиши слово «сцепщик»! Он написал это слово внизу размокшей от пота записки и тут увидел, что оно написано другими буквами и, следовательно, на другом языке, чем записка. Конечно же, он не знает, как по-английски «сцепщик»! «Сцепщик» – это русское слово, и он прекрасно знает этот язык. Значит, он – русский, скорее всего. И едва ли его зовут Рон, сокращение от Рональд, безусловно, скандинавского происхождения – имя дважды звонившего ему человека.
Телефон. «Это – Андрей. Как вы поживаете, старик (по-русски!)?» Он пошел ва-банк: «Я хочу знать, кто я (жуткая пошлость!)». – «А зачем это вам?» – «Чтобы остаться самим собой (и того хуже!)» – «Ну, знаете, старик, это редко кому не удавалось (совсем неплохо, но в сторону)». – «Ты не заглянешь ко мне сегодня?» Теперь только не зарваться! «Так у вас же вечером встреча с Роном и боссом…» – «Я, наверное, останусь дома». – «Что?» Молчание. «Вы передумали насчет контракта?» – «Я не знаю (истинная правда)». – «Вы будете один под вечер?» – «Я не знаю (опять правда)». – «Хорошо, я забегу после шести». Положив трубку, он подумал, что можно легко и свободно говорить с людьми, не имея ни малейшего представления ни о чем ты говоришь, ни с кем, ни даже о себе говорящем. Достаточно знать как говорить.
Итак, узнать о себе от себя – невозможно, раз себя больше нет. Оставалась некоторая возможность разузнать о «бывшем» себе от других, которую следовало как можно полнее использовать. Но для чего? Чтобы жить, конечно. Чтобы жить кому? Ему пришла в голову история тенниссоновского Эноха Ардена. Но тот погибал оттого, что другие его не узнавали, а он сам (кто ж еще?) оттого, что сам себя не знает, в то время как другие его знают. Или думают, что знают.
Он перечитал записку и выбросил ее в окно. Потом принял ванну и побрился. Спускаясь по лестнице, он не увидел иллюминатора, из которого вчера лился свет. Стена коридора была глухой. Значит, он видел вчера багряные отблески в другом доме, а не в этом. Но его ли тогда этот дом? Наверное, да, ибо как иначе можно было бы объяснить вопрос Рона, есть ли ключ у Мэри. О том же говорит и та легкость, с которой он передвигался в доме, как в своем привычном пространстве. Привычка – не след ли это от сцепки мышления с умчавшимся неизвестно куда «я»? Ладно, оставим это пока как есть и вернемся к поискам имени.
Разумеется, он знал о чековых книжках, банковских карточках, библиотечных билетах, паспортах, наконец. В гардеробе висели три костюма и спортивная куртка, но ни в одном из карманов он не обнаружил ни одного из этих предметов. Не смешно ли, он заранее знал, что ничего не найдет.
Мэри – само собой, она открыла дверь своим ключом – с низким выпуклым лбом, длинным породистым носом, зелеными глазами и распущенными по плечам волосами – быстро поцеловала его в макушку и, бросив: «Марш в постель, я буду через две минуты», – побежала в ванную. Он успел взглянуть на часы – 12.40.
Когда он проснулся, еще не было двух. Она так и не назвала его по имени…
Он снова закурил и, как карту с колоды, снял верхний лист со стопки линованной бумаги и записал:
«Стыл чай в стаканах на откидном столике в купе. Капитан Костин извлек из огромной подарочной коробки "Северной Пальмиры" длинную папиросу и протянул ее сидящему напротив него мальчику. Мальчику было тринадцать лет, и он был одет в черный толстый ватник, ватные штаны и высокие белые валенки. "Артиллерия может прекрасно сдерживать танковое наступление, – говорил Костин, – а когда ее много, очень много, и артиллеристы умелы и выносливы, то она будет бить танки, дивизион за дивизионом, пока не уничтожит их всех. Я убежден, что легче, надежнее и дешевле победить танки артиллерией, чем танками". От папиросы у мальчика кружилась голова. Ему очень хотелось положить еще сахара себе в стакан – на столике стояло блюдце с рафинадом, – но было неудобно. «Но повторяю, – продолжал Костин, – против одной немецкой танковой дивизии надо выставить десять артполков: четыре полка противотанковых орудий, два гаубичных и четыре гвардейских минометов. Пусть пять из них выйдут из строя, но пять останутся, и дивизия будет полностью уничтожена». Привыкшего к уральской стуже мальчика разморило в жарко натопленном вагоне. Во рту стоял кислый вкус папиросы, смешанный с тянуще-сладким – он уже съел весь сахар с блюдца. «Опаздываем, черт его подери, – жаловался Костин, – то есть все равно уже опоздали». Он достал из толстой кожаной армейской сумки четвертинку перцовки, банку рыбных консервов и полбуханки черного хлеба. В этот вечер мальчик выкурил первую сигарету и выпил первую рюмку водки в своей жизни. Вдруг гудок, резкий, кричащий, затем другой, далекий, протяжный. Оглушающее шипение пара, лязг и грохот буферов. «Долго стоять будем?» – спросил Костин одноногого проводника, который принес им свежего чая. «Н-дак прицеплять надоть. Н-дак сцепщика та ждям, стал быть»».
Он отложил ручку. Костин не назвал мальчика по имени. Значит, если мальчику было тринадцать тогда, когда проблема советского превосходства в танках еще не была решена, то сцена в вагоне должна приходиться на зиму 42 – 43-го. Он неплохо знает историю второй войны, но есть ли история без имени знающего ее? Он не знает, как будет по-английски «сцепщик». Он снял со стопки с бумагой второй лист:
«У мальчика никогда ничего не было отнято. Просто – отпадало, отцеплялось, как отцепилось "я". (Да, не забыть, ведь мальчик – это он, а не "я". Но и это – не знание, а то, о чем он лишь неуверенно догадывался.) Так и сейчас – мальчику фантастически повезло: от Нижнего Тагила, через Алапаевск, Ирбит и Туринск в Тавду, четырехсоткилометровый путь в офицерском вагоне вместе с капитаном Костиным. Отец говорил, что Костин написал с десяток заявлений, чтобы его отправили на фронт. Не пускают, он необходим на заводе. В дороге Костин почти ничего не ел, пил крепкий чай стакан за стаканом и водку маленькими стопочками. Три четверти хлеба съел мальчик.
Теперь они ехали назад. Состав стоял на Алапаевске-товарном. Вагон сильно тряхнуло. "Сцепили, – сказал Костин, – теперь, видимо, двинемся". В купе стал гаснуть свет. Дверь с треском отлетела в сторону. Вошли двое в белых полушубках. Один с огромной деревянной кобурой. "Парабеллум!" – восхищенно подумал мальчик. "Руки на стол! – приказал тот с парабеллумом и быстро обыскал костинские карманы. – А ты чей будешь?" Страх пронзил мальчика сразу до конца, до предела, за которым нет ничего. "Это – главного технолога сын, Теодора Рувимовича, – ответил за него Костин, – мой случайный попутчик". Они вышли. Поезд двинулся. Ему очень хотелось чая, но проводник больше не появлялся, а он побоялся идти его просить. Он допил водку, съел оставшийся хлеб и выкурил папиросу, выпавшую из рук Костина, когда пришли его брать. До города добрались к пяти утра. Он бежал со станции по обледенелой дороге, а потом, чтобы срезать путь, напрямик через пруд. Два раза падал на грязном неровном льду. Дальше опять по дороге, не останавливаясь, до завода, скорее домой. Отец только что вернулся с ночной смены. Захлебываясь горячим чаем, мальчик рассказал об остановке в ночи, людях в белых полушубках и парабеллуме. Отец сказал, что Сергей Антонович – прекрасный специалист и очень хороший человек. Ну, может, ошибку совершил какую, так ведь разберутся же… Так отпал Костин».
Он писал очень мелко, но лист кончился. Интересно все-таки, как его зовут. Нет, здесь нет того страстного интереса и жуткого страха, как в уральском поезде. Скорее, это даже не интерес, а своего рода любопытство не полностью знающего. Имя и отчество отца едва ли помогут. Долго он еще будет сидеть в этой кухне – своей? Чужой? В конце концов, багряные отблески можно увидеть и в чужом доме. А почему, например, его не интересует город, где он живет, месяц, число и год? Да потому, что он это и так знает. Сегодня, когда они встали, Мэри сказала, что Рон очень хвалил его рассказы, говорил, что еще два-три и будет прекрасный сборник. Значит, он – писатель? Но не надо торопиться с выводами, да и откуда Рону знать русский. Теперь, если зазвонит телефон, то он специально изменит свой голос, чтобы звонивший спросил, кто это… Третий лист:
«Чердачное помещение в левом крыле Русского музея. Ветхое, пережившее блокаду кресло, на нем сидит мальчик. Он высок, худ и не очень чист. Напротив него за широким низким столом – Валентин Юрьевич Ворзонко, гений, кумир и наставник будущих гениев. Ворзонко разливает водку по граненым стаканам. На газете разложены соленые огурцы, толстые ломти салтисона и буханка черного хлеба, еще теплого. "Как подвигается ваше чтение Египетской Книги Мертвых, маэстро?" Мальчик судорожно опрокидывает в глотку полстакана ледяной водки. "Что вы, Валентин Юрьевич, я еще не кончил грамматику Гардинера". – "На Гардинера я вам даю две недели. Этого за глаза довольно, чтобы выучить все корни и три-четыре сотни ключевых иероглифов. Возможно, что через две недели меня здесь не будет, или через два дня. Еще очень вам рекомендую прочесть, хоть в переводе, "Разговор человека со своей душой". Лучше, конечно, в оригинале – в Эрмитаже есть хорошая фотокопия Берлинского Папируса". Мальчик допил стакан, пососал огурец и закурил сигарету "Дукат". "Куда же, – не сочтите это нескромностью или праздным любопытством, вы собираетесь уехать через две недели или через два дня и когда рассчитываете вернуться?" – "Мне надо отсюда убраться, пока не пройдет непосредственная опасность.
1 2 3


А-П

П-Я