https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vysokim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Юный Владетель решился спросить:
— Где же он теперь?
— Ох, милый ты мой, — отвечали ему рыбаки, — разлетелся на части с башней вместе, когда священный порох взорвал пороховницу там, где у тебя галерейка.
Рыбаки говорили с ним уважительно, он ведь был такой милый, такой нежный, совсем худой, бледный, да еще в трауре, и ему, должно быть, не хотелось идти домой, где слуги о тысяче кос обращались с ним как с младенцем, ползунком, который ходить не может, цепляется за тяжелую мебель, падает и встает, ударяется, плачет, хнычет, если слуга неподалеку, а если нет никого, как бы больно он ни ушибся, побыстрее сует палец в рот и сосет, чтобы унять боль. Иногда утихала не только боль, утихал он сам, засыпал и лежал недвижно, словно забытая кукла.
Надо вырасти. Вырваться из себя, вывести наружу, вверх то. что сокрыто в детском теле, как растение, подрастая, выбрасывает новые побеги. Когда он скакал верхом, то казался себе огромным. Скакал по округе, а позже, юношей, охотился на оленей с кремневым ружьем в руке.
«Вернулись Владетели сокровищ, хозяева дома», — говорили безбородые слуги, глядя, как он скачет на вороном коне, с ружьем. Спешится, преклонит колено, перекрестится перед Злым Разбойником, а то и просто ходит по дому, беседуете иными, смеется — словом, живет подобно предкам. С тех пор как исчез Коршун, слуги боялись зеркала, и вот Владетели — все, кроме Коршуна, который спал рядом с Индигой, на дне Нищенской лужи, — вернулись в обличий мальчика, во вкусах его, повадках, привычках, особом взгляде (он как будто моргал), особом движении (он откидывал кудри со лба и закладывал за уши).
Все повторяли неустанно, что Юный Владетель сокровищ очень похож на отцов своих и дедов, дядюшек и прадедов, и тем не менее все ждали — вернутся и они. Ждали спальни, столовые, залы. Слуги вели себя так, будто пришла весть о возвращении одетых в черное хозяев. Ночь за ночью стелили они постели, мягкие от тишины и пуха, летом клали в белье пахучие щепочки, чтобы те пронзили сердце воспоминанием, зимою — камешки, согретые на жаровне и завернутые в тряпицу. Ночь за ночью зажигали свечи и лампы, догоравшие к утру, а на кухне стряпали лучшие яства, словно с минуты на минуту хозяева сядут за стол вместе с гостями. Наготове стояли вина, сигары, вода, остуженная под чистым небом, фрукты, ликеры, кофе…
Только на галерейке никого не ждали. Оттуда ушли все, Юный Владетель — последним.
Часть вторая
Надо плыть далеко, туда, куда не доходят ни взгляд, ни море. Так мы и плыли. Под звездами, которые, если сравнить, много крупнее песчинок, проповедовал Настоятель. Когда он кончил речь, лицо его во тьме стало непроницаемым, как скала. Мы называли его Настоятелем (он был похож и на птицу и на человека), ибо епископ поставил его во главе прихода, откуда мы отправились к дальнему, невидимому берегу.
Настоятель был глух, но мы говорили с ним очень тихо, так он слышал лучше. Не слышал он грубых голосов, резких звуков, крика, шума. Настоятель был слеп, но мы смотрели ему в глаза весело и мирно, и он нас видел. Не видел он злобных взглядов, искусственного света, сердитых движений. Настоятель не чувствовал ничего, он был как мертвый для тех, кто его не любит — мертвый, словно камень, нечувствительный к ранам, ударам, ожогам, но мы дышали на ладони, согревали их, прежде чем его коснуться, и он ощущал прикосновения.
— Кто вы такие? — спрашивал он.
И мы отвечали тихо-тихо, чтобы он услышал:
— Мы…— и все, чтобы он не понял, что и сами мы толком не знаем; чтобы не спрашивать, знает ли он.
Надо плыть далеко, туда, куда не доходят ни взгляд, ни море. Так мы и плыли. Под солнцем, которое, если сравнить, много крупнее звезд, проповедовал Настоятель. Когда он кончил речь, лицо его, обращенное к морю, стало непроницаемым, как скала.
Мы глядели ему в глаза весело и мирно, говорили с ним нежно и грели дыханием пальцы, чтобы коснуться худой руки.
— Кто вы такие?-спрашивал он.
И мы отвечали тихо-тихо:
— Мы…— и все, чтобы он не понял, что и сами мы толком не знаем; чтобы не спрашивать, знает ли он.
После отплытия минула ночь, минул и день, и мы увидали парусник, проплывавший — мы так и не разглядели — толп по воде, толп по воздуху, в тумане, слабо освещенном луною. На мачтах не было флагов, паруса набухли от слез. Вдоль трапов мерцали огоньки, двигаясь туда-сюда, словно кто-то ждал новых пассажиров или собирался выгружать запрещенный товар. Больше мы ничего не увидели и ничего не узнали. Тень судна в тумане. Подумать только, для этого-то мы заплыли в такую даль!..
Я и прежде не ведал, кто я, и теперь не ведаю, а из команды вроде бы знаю одного Настоятеля. Он не ест, не говорит и работает как вол. Да, это он. Он решил, что мы должны увидеть парусник. Наверное, ему известно что-то еще о событиях той ночи. И на сей раз, когда он кончил проповедь, лицо его стало непроницаемым, как скала. Мы называли его Настоятелем (он был похож и на птицу и на человека), ибо епископ поставил его во главе прихода, откуда мы отправились…
Понемногу утихли песни, и храп матросов вторил ударам волн о корму. Плыли мы совсем бесшумно. Ночь на море так велика, что парусник плывет, а ты и не чувствуешь.
Я увидел Настоятеля на самом носу, у мачты. Он глядел в бесконечность уронив руки, и они висели вдоль тела.
— Настоятель!.. — От моего голоса у него похолодела спина, он вздрогнул. — Что ты тут делаешь?
— Я — капитан. Ответ меня смутил.
— Куда ты плывешь, куда плывем мы все?
— Не куда, а откуда…
— Откуда же мы плывем? Лицо его было как скала. Он не ответил.
— Настоятель!.. (Прошло столько времени, что он, несомненно, меня забыл, и от голоса моего спина у него опять похолодела, он вздрогнул.) Если ты капитан, скажи, каков наш путь, какова наша цель, куда мы все стремимся?..
— У нас нет ни пути, ни цели, ни стремлений…
— Однако, если слушать тебя, что-то мы делать должны.
— Плыть…
Лицо его было неприступным, словно крепость в бурю. Ветер сек нам соленые губы, сон слепил глаза.
— Настоятель!.. (Он услышал меня, и за единый миг прошло столько времени, что он задрожал, затрясся.) Помнишь, как все мы — и я. и другие, кого я не знаю, даже не ведаю. есть ли они на самом деле, — помнишь, как мы едва различили в тумане парусник, плывший неведомо куда, неведомо когда?
— Что же ты допытываешься, зачем мы тут, в море? В тот раз он проплыл далеко…
От моряков, хрипло хохочущих зверюг, сплошь покрытых татуировкой, я узнал, что Настоятель зафрахтовал наше судно и с той поры мы плывем по воле волн.
Когда темнело, я неуклонно находил его на самом носу, у мачты. Слепыми глазами, видящими даль, он вглядывался в море, руки его искали дна всем весом якорей. Мы думали со страхом, не призрак ли он и не везет ли он нас на судне без капитана туда, где могут сбыться наши убогие мечты.
— Настоятель…
А он обернулся морем, великаном на песчаных ногах. Мы взглянули ему в глаза весело и мирно, чтобы он нас видел, и спросили тихо, чтобы он услышал:
— Настоятель, скажи, куда же мы плывем?
Он не ответил. Лицо его было как город после пожара. Накануне мы повстречали судно без огней, — их не было ни по левому, ни по правому борту, и могли бы поклясться, что судно это — мертвое. Быть может, именно его мы ищем, ибо ветер не доносил ни слова, ни голоса, ни звука.
— Братья!.. — жалобно сказал я. — Как не похож мертвый призрак на светящуюся тьму!
Кто-то из наших крикнул:
— Ты кто такой?..
— О-о-о-ой…-слабо откликнулось эхо. Мы долго ждали ответа.
— Кто я такой?.. Не знаю… В чаше ладоней собирал я тень, капающую из человеческих глаз, чтобы стало больше тьмы, но теперь у меня нет рук, а у людей нет век, под которыми, капля за каплей, копились тьма и мечта. Никто не спит, все бодрствуют. как тот, кто ведет наше судно.
Настоятель слышал, что мы плакали от страха до самого утра под крошечными блестками звезд.
Настал полдень. Кто отдыхал, кто ел апельсин, кто изливал душу. Бернардо Дитя рассказывал о своих любовных победах, тогда как с губ его и зубов по густой бороде стекал золотистый сладкий сок. Любил он семь женщин поочередно, но прорицатель открыл ему, что все они — только образ единственной, которую ом теперь ищет в море.
— Что у тебя с глазами почему они не голубые?
Брат его, Хопер Дитя, берег его глаза пуще собственных. Это слезы…— отвечал Бернардо, отирая щеку волосатой рукой выдубленной солнцем и ветром.
Женские имена попадались в апельсиновых дольках, словно косточки. Когда рассказывал другой моряк, Луис Ананас, рука его открывалась, как пасть голодного льва, который не рычит а выпускает голубей на волю. Так говорил он сам, тревожно глядя на людей, словно к морю не привык и не видит горизонта. Только стемнело, мы увидали призрачный бриг, весь в огнях. Он не отделял моря от неба, везде царил сумрак. Огни брига тянулись вдоль кормы, удлинялись, бледнели, дрожали. Огромная зебра в трепещущую полоску. Мы видели это наяву, а Хопер Дитя рассказал, когда проснулся, что он это видел во сне.
— Может, я и не спал, — покладисто сказал он, чтобы не спорить с братом своим Бернардо, у которого смеялись и голубые глаза, и ровные зубы, белые, как рыбий хребет. — Ночью все похоже на сон.
Пока я жив, не забуду того часа, часа сладких апельсинов, хранивших наши тайны; семерых женщин Бернардо; забот Холера о его голубых глазах, наполовину скрытых слезами; толков о морской зебре — во сне ее видел Хопер или наяву, в ночи, похожей на сон; любовных похождений Луиса, повествуя о которых он взмахивал красивой десницей юного старца, и она порою казалась гривастой львиной головою.
— Настоятель, — сказал кто-то, улыбаясь, чтобы тот увидел его сквозь решетку ресниц, — почему днем исчезает судно, которое мы ищем?
— Оно исчезает, — без колебаний отвечал Настоятель, — как исчезает храм, когда мы входим в него.
И неожиданное сравнение, и самое слово в его устах (он пророкотал «хр-р-рам», словно гром прогремел, вселяя священный трепет) напомнили нам о нашей церковке, из которой мы ушли под звезды, к морю.
Расслышав мои мысли, Бернардо открыл голубые глаза.
— Ты что-то сказал? Ты тоже?..
— Нет, я только подумал, не сказал, но как прекрасно слово «тоже».
Настоятель стоял, как и прежде, на носу, у мачты. Когда он был с нами, утихали страхи.
— Это не рыба… это ледяная глыба!
— Молчи! — закричал я Бернардо. — Это парусник, который мы ищем.
— Не гляди на него! Не гляди!
Хопер (он пошел вслед за нами) прикрыл ему глаза грубыми
Раковинами ладоней.
— Не гляди, глаза потеряешь!
Он заботился о братниных глазах пуще, чем о своих. Парусник прошел так близко, что мы разглядели вмерзшие в лед фигурки рождественских яслей и расслышали голоса.
— Ваша милость изволили плыть на другом судне?
— Оно не очень устойчиво, ему полторы тысячи лет, и мы решили, что плыть на плавучей Псалтири не совсем безопасно. Богослужение хрупко, словно сахар.
— Однако не забывайте, что парусник этот вечен. — вмешался патриарх, расправляя складки облачения.
— Вернее сказать, подобен церкви, — возразил собеседник. — Это лишь мнимость, которой священники морочат новообращенных.
— Настоятель, вы только послушайте, что он говорит!..
— Он прав. Культ портит святыню, это — мнимость, это — от беса.
— Что за чудо, отец Настоятель! Что за чудо!
Мы плыли прямо к заре. Проходили не часы, годы. Было не утро, было детство. >, — Что за чудо, отец Настоятель! Что за чудо!
Ярится мрак и острым топором,
привычным к абордажам и пожарам,
громаду пены рассекает.
Вода, дробясь, играет серебром
и белопенным кипятком вскипает.
а мрак удар наносит за ударом
и дальше рвется — напролом.
Все сокрушить грозится мрак,
любые узы разорвать, расторгнуть,
И рубит С дерзостным ВОСТОРГОМ
стеклянный шлейф за кораблем. ..
Скорее прочь от берегов,
покинуть землю, вырваться из плена —
в открытом море даже, пена
не сотворит для нас оков».
— Что за чудо, отец Настоятель!
— Как легка жизнь, когда небо — в сердце, и как тяжела, когда небо — там, где-то, а в сердце — мир сей!
Суетное море покрывалось волнами, мелкими, словно смешинки. Немного света оставалось только на мостиках, у нас и у них. Все прочее слилось в темную глыбу, хотя всходило солнце.
— Настоятель, мы хотим счастья! Мы хотим, чтобы не было дьявола!
Я пошел за Бернардо в каюту лоцмана. Бернардо утверждал, что видели мы не парусник, а сосульку, замерзшие слезы. Сосульку, внутри которой светятся люди с пустыми глазницами.
—Люди без глаз, Бернардо. — пугался брат его Хопер, который видел глазами брата лучше, чем своими.
— Да. без глаз, как языческие боги…
— А слышал ты, что они говорили? — вмешался я.
— Когда Хопер прикрыл мне глаза, они говорили о воздухе, о воде, об огне. Какой-то далекий голос объяснял, что такое любовь, что такое раздоры. Другой голос, еще дальше, отрицал единосущность Троицы. Голоса иногда переплетались, и самый напев их придавал речам теплоту и нежность. Убедительней всех говорил тот, кого называли бродячим музыкантом.
Бернардо , лучше слышать, чем видеть. Сегодня ночью и мы закроем глаза…
— Тогда это будет во сне, — возразил Хопер. — Приснилась же мне полосатая морская рыба.
— Какая разница, — сказал я, — видеть во сне или в мнимости ночи?
Мы обернулись, словно слепые, когда говорят у них за спиною. Нас звали на лотерею душ. Мы вгляделись и ничего не увидели. Нас звали, как мертвецов, избегая наших имен, крича куда-то в бесконечность, чтобы имена сгинули вместе с нами.
Море врывалось в храм, как вода вливается в глотку. Иногда волны казались склоненными спинами бесчисленных прихожан. Почти ничего не было видно. Колонны. Скамьи. Алтарь. Светящиеся уголья витражей в очаге абсиды. Пламя свечи, над ним — пена, нет, кольца дыма, а на кафедре — в нестойкой, трепещущей пирамидке золотой фольги — чья-то чешуйчатая тень в треугольной шапочке с двумя круглыми глазками на каждом уголке.
Когда Настоятеля не было, служил его помощник, вынимая из черного кармана, запачканного воском, записки с именами усопших, участвующих этой ночью в лотерее душ, и читал эти имена, среди которых были и наши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я