rav slezak 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Как приятно было пользоваться всеми удобствами домашнего очага, которых я так долго был лишен, рассказывать историю моей матери госпоже Рони и находить поддержку в ее сочувствии, чувствовать себя наконец снова дворянином с признанным в свете положением! Днем мы охотились или предпринимали разные поездки; вечера проводили в долгих разговорах, вызывавших во мне все возраставшее уважение к дарованиям моего хозяина. Казалось, не было пределов его знанию Франции или планам, касавшимся развития страны, уже тогда занимавшим его ум и обратившим позже целые пустыни в плодородные местности, а грязные местечки – в большие города. Степенный, чинный, он умел однако давать отдых уму. Проницательный советник, он был в то же время солдатом: он любил уединение, в котором мы жили, потому что оно не было лишено опасности. Соседние города стояли на стороне Лиги; и только общие смуты давали господину де Рони возможность жить в собственном доме, не возбуждая подозрений.
Одно только несколько нарушало мое веселое настроение: это – отношение ко мне мадемуазель де ля Вир. Я не сомневался в ее благодарности: она очень мило, хотя и сдержанно, благодарила меня в день моего приезда; чрезвычайно теплое отношение ко мне господина де Рони также заставляло меня предполагать, что она дала ему преувеличенное представление о моих заслугах. Я не мог ни желать, ни ожидать ничего больше: мой возраст и пережитые неудачи поставили меня в такое невыгодное положение, что, далеко не мечтая о дружбе или близости с нею, я при наших ежедневных встречах не притязал даже на равенство, на которое мне давало право уже мое рождение само по себе. Зная, что я должен был казаться ей человеком старым, бедным и плохо одетым, и довольствуясь тем, что мне удалось защитить свою честь и свое поведение, я старался не злоупотреблять ее благодарностью: охотно оказывая ей такие услуги, которые не могли ей наскучить, я тщетно избегал всего, что могло показаться ей назойливостью или желанием навязать ей свое общество. Я обращался с ней очень вежливо, касаясь лишь общих вопросов, то есть таких, в которых принимало участие все общество. Я поступал так не из чувства оскорбленной гордости или негодования, которое, видит Бог, так же мало питал к ней, как к любой птичке: даже в эти счастливые дни я не хотел забывать, как должна смотреть на меня такая молодая, избалованная и красивая женщина. Но тем более меня поражало наблюдение, что благодарность ее с каждым часом слабела. После первых двух дней, когда она была очень молчалива и редко говорила со мной или смотрела на меня, девушка вновь приняла свой прежний надменный вид. Это мне было безразлично. Но она пошла дальше: начала припоминать различные случаи из жизни в Сен-Жан д'Анджели, в которых я принимал участие. Она все намекала на мою тогдашнюю бедность, на ту смешную фигуру, которую я представлял из себя, на шутки, которые отпускали по моему адресу ее друзья. Она, казалось, находила в этом какое-то дикое удовольствие и порой издевалась надо мной так едко, что заставляла краснеть госпожу де Рони; а я, со своей стороны, не мог не испытывать стыда и огорчения. О том времени, которое мы провели с нею вместе, она наоборот почти никогда не упоминала. Но вот, неделю спустя после моего приезда в Рони, я застал ее одну в гостиной. Я не знал, что найду ее там, и, поклонившись и пробормотав какое-то извинение, хотел уже удалиться. Но она гневным движением остановила меня.
– Я не кусаюсь, – сказала она, вставая со стула и встречаясь со мной взглядом; на щеках у нее выступили красные пятна. – Зачем вы так смотрите на меня? Знаете, месье де Марсак, у меня нет на вас терпения! – И она топнула ножкой о пол.
– Но, мадемуазель, – смиренно пробормотал я, не понимая, что она хотела этим сказать, – что же я такого сделал?
– Сделали? – сердито повторила она. – Сделали? Дело не в том, что вы сделали, а в том, что вы из себя представляете. Вы невыносимы! Почему вы всегда так сумрачны, сударь? Почему вы так безвкусно одеты? Зачем вы носите вашу куртку набок и ходите с гладко зачесанными волосами? Зачем вы обращаетесь к Мэньяну так, словно он вельможа? Зачем у вас всегда такой торжественный, учтивый вид, словно весь свет представляет из себя одну церковь? Зачем? Зачем? Зачем, я вас спрашиваю?
Она остановилась, чтобы перевести дух, повергнув меня в такое изумление, какого мне еще никогда не приходилось испытывать. Она была так красива в своем бешенстве, что я только смотрел на нее, молча удивляясь тому, что бы это могло значить.
– Ну! – нетерпеливо крикнула она, не в силах выносить дольше. – Вы не можете сказать ни слова в свою защиту? У вас нет языка? У вас нет, наконец, собственной воли, господин де Марсак?
– Но, мадемуазель… – начал я, пытаясь объясниться.
– Тише! – воскликнула она, обрывая меня, прежде чем я успел что-нибудь сказать, как это свойственно женщинам. Изменившимся голосом она как-то отрывисто добавила: – У вас мой бархатный бант, сударь. Отдайте мне его!
– Он у меня в комнате, – ответил я, крайне изумленный этим внезапным переходом к новому предмету и столь же внезапной просьбой.
– Так принесите его, пожалуйста, сударь! – ответила она, вновь сверкнув глазами. – Принесите его, принесите, говорю вам! Он сыграл свою роль, и я предпочитаю получить его обратно. Кто может поручиться мне за то, что вы не станете показывать его, как залог любви?
– Мадемуазель! – горячо крикнул я. В эту минуту я был рассержен не меньше ее.
– Я все-таки предпочитаю получить его обратно, – мрачно ответила она, опуская глаза.
Я был до такой степени взбешен, что, не говоря ни слова, вышел из комнаты и, захватив с собой бант, принес его ей. Она все еще стояла на прежнем месте. Когда она увидела бант, в ней, несмотря на весь ее гнев, по-видимому, проснулось воспоминание о том дне, когда она начертала на нем свой крик о помощи. Она взяла его от меня с совершенно изменившимся выражением, вся задрожав, и с минуту держала его в руках, словно не зная, что с ним делать. Она без сомнения думала о том доме в Блуа, в котором подвергалась такой, опасности. Желая, со своей стороны, чтобы она поняла и почувствовала всю несправедливость своего поступка, я стоял перед нею, не сводя с нее глаз.
– Я не могу вернуть вам сейчас золотую цепочку, которую вы оставили у изголовья моей матери, – холодно сказал я, видя, что она не прерывает молчания. – Я заложил ее. Но я сделаю это, как только будет возможно.
– Вы… заложили ее? – пробормотала она, не глядя на меня.
– Да, мадемуазель, заложил, чтобы достать себе лошадь и приехать сюда, – сухо ответил я. – Она будет выкуплена. В свою очередь, я тоже хотел бы вас попросить кое о чем.
– О чем? – прошептала она, с усилием овладевая собой и взглянув на меня с оттенком прежней гордости и недоверия.
– Я хочу попросить у вас вашу половинку монеты, – сказал я. – Вам она теперь не нужна, так как вторая половинка находится в руках ваших врагов. Мне же она может пригодиться.
– Каким образом? – коротко спросила она.
– Может случиться, что мне когда-нибудь удастся найти вторую половинку, мадемуазель.
– И тогда? – спросила она, уставившись на меня с раскрытыми губами и сверкающими глазами. – Что же случится, если вы найдете вторую половинку, Марсак?
Я пожал плечами.
– Ба! – воскликнула она, сжимая свои маленькие руки и с непонятной мне страстностью топая ногой о пол. – Вот теперь вы, де Марсак, в своем настоящем виде! Вы ничего не говорите – и люди не могут вас оценить. Вы снимаете шляпу, а они топчут вас ногами. Они говорят, а вы молчите. Да если бы я так владела мечом, как вы, я бы не молчала ни перед кем и не позволила бы никому, кроме короля Франции, стоять передо мной в шляпе! А вы!.. Ну, ступайте, оставьте меня! Вот вам ваша монета. Берите ее и ступайте! Пошлите мне вашего юношу, чтобы он разбудил меня. Во всяком случае, у него есть ум; он молод, он мужчина; у него есть душа; он умеет чувствовать… Если бы только он не был ученым!..
Она выгнала меня вон с такой вспышкой гнева, которая, может быть, позабавила бы меня в другой женщине, но в ней указывала на такую черную неблагодарность, что это немало огорчило меня. Я однако ушел и послал к ней Симона, хотя поручение это мне совсем не нравилось, тем более, что я заметил, как юноша, услышав ее имя, весь просветлел. Но она, должно быть, еще не успела прийти в себя, когда он подошел к ней, его постигла та же участь, что меня.
Слоняясь по тисовой аллее, я видел, как он вышел от нее с видом побитой собаки. Однако она стала беседовать с ним все чаще и чаще. Господа Рони были так заняты друг другом, что некому было обуздать ее фантазию или дать ей добрый совет. Зная ее гордость, я не боялся за нее; но тяжело было сознавать, что она вскружит юноше голову. Не раз собирался я поговорить с ней о нем; но, с одной стороны, это было не мое дело, а с другой – я вскоре заметил, что неудовольствие мое не было для нее тайной, и она не обращала на него никакого внимания. Когда я однажды утром, видя ее в хорошем настроении, осмелился намекнуть, что она обращается с окружающими слишком бесчеловечно и грубо, вопреки ее знатному происхождению, девушка презрительно спросила, не нахожу ли я, что она недостаточно хорошо обращается с Симоном Флейксом. На это мне нечего было ответить.
Я мог бы упомянуть здесь о системе тайного соглашения, благодаря которой де Рони даже и в этом уединенном месте получал известия обо всем, что происходило во Франции. Но это всем известно. В Рони не являлись послы: они сейчас же возбудили бы подозрения в соседнем городе. И сам я не мог бы точно сказать, какими путями приходили новости. Но они приходили, и даже по нескольку раз в день. Так мы узнали об опасности, грозившей Ля-Ганашу, и об усилиях короля Наваррского помочь этому городу. Господин де Рони не только откровенно посвящал меня во все эти дела, но снискал мою привязанность и другими выражениями доверия, несомненно польстившими бы человеку и с более высоким положением. Так, однажды вечером, вернувшись с охоты с одним из сторожей, который просил меня помочь ему затравить раненую лань, я увидел на дворе чью-то сильно взмыленную лошадь. Спросив, кому она принадлежит, я узнал, что какой-то человек только что приехал, как думали конюхи, из Блуа и теперь беседовал с бароном. Столь необычайное событие конечно вызвало во мне чувство удивления. Но, не желая выказывать любопытства, которое легко может перейти в настоящий порок, я воздержался от желания войти в дом и стал прогуливаться по тисовой аллее. Не успел я согреть свои члены, слегка закоченевшие от верховой езды, как за мной явился паж, пригласивший меня к своему господину.
Рони большими шагами ходил взад и вперед по комнате, по-видимому, сильно расстроенный, с выражением печали и ужаса на лице: я невольно вздрогнул при виде его. Сердце у меня упало. Даже не глядя на госпожу де Рони, молча плакавшую тут же в кресле, я понял, что случилось что-то ужасное. Дневной свет уже угасал; в комнате горела лампа. Рони указал мне на небольшой кусок бумаги, лежавший на столе около лампы. Я взял бумагу и прочел ее содержание, не составлявшее и двух десятков слов. «Он болен и, по-видимому, умирает, – гласило известие, – в 20 лигах к ю. от Ля-Ганаша. Приезжайте во что бы то ни стало. П. М.»
– Кто? – спросил я наивно, уже начиная понимать в чем дело. – Кто болен и, по-видимому, умирает?
Рони повернулся ко мне, по лицу его текли слезы.
– Для меня существует только один «он»! Да сохранит его Господь! Да сохранит Он его для Франции, которая в нем нуждается, для Церкви, которая на него полагается, и для меня, который любит его! Да не даст Он ему погибнуть в минуту торжества! О Боже, не дай ему погибнуть!
Он опустился на стул и оставался в таком положении, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом от горя.
– Да, сударь! – сказал я после короткого молчания, полного ужаса и скорби. – Позвольте мне однако напомнить вам, что пока есть жизнь, есть и надежда.
– Надежда?
– Да, господин де Рони, надежда, – повторил я уже несколько бодрее. – У него есть дело. Он избран, призван и выбран; он Иисус Навин своего народа, как совершенно правильно назвал его месье д'Амур. Бог не возьмет его теперь. Вы еще увидитесь и обнимитесь с ним, как это случалось уже сотни раз. Вспомните, сударь, что король Наваррский силен, вынослив и молод и находится, без сомнения, в хороших руках.
– В руках дю Морнэ! – крикнул Рони с выражением презрения в глазах.
Однако с этой минуты он приободрился, подстрекаемый, кажется, мыслью о том, что выздоровление короля Наваррского волею Бога зависело от дю Морнэ, на которого он всегда смотрел, как на своего соперника. Он начал безотлагательно готовиться в путь и попросил меня отправиться вместе с ним, коротко заметив мне, что нуждается в моей помощи. Мне представилась вся опасность поспешного возвращения на юг, где меня ожидала месть Тюрена; не без некоторого стыда, я решился высказать это опасение. С минуту посмотрев на меня с видимым недоумением, Рони, с несвойственной ему раздражительностью, отверг мои возражения и вновь вернулся к своим распоряжениям, отдавая их так внимательно, словно ему не предстояла разлука с любимой и любящей женой. Мои сборы были недолги.
Когда настал час отъезда, я на досуге мог наблюдать за тем, с каким мужеством переносила госпожа де Рони свое горе «ради блага Франции» и какой необычной нежностью окружала ее мадемуазель де ля Вир, сразу изменившая свое поведение. Они очевидно не считали меня членом семьи, что, с одной стороны, было даже приятно; однако в сознании этого была для меня и доля горечи. Простившись как можно учтивее и короче, чтобы не помешать более священному прощанию Рони с женой, я в последнюю минуту убедился, что и меня ждало кое-что. Въезжая под ворота несколько впереди других, я заметил, как на луку моего седла упало что-то маленькое и светлое. Схватив вещицу, прежде чем она упала на землю, я, к глубочайшему своему изумлению, увидел у себя в руках маленький бархатный бантик. Невольно взглянул я наверх, на окно гостиной, находившееся над воротами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я