hansgrohe talis s2 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

ких.
Исправник замолчал. Я слушал с большим вниманием его рассказ, но это не помешало мне заметить, что Заруцкий и Черемухин толковали о чем-то меж собою вполголоса, этот последний поглядел на свои часы, и в то самое время, как внимание наше было обращено на рассказчика, вышел потихоньку из кабинета.
– Ну, племянник, – промолвил, улыбаясь, хозяин, – что ты скажешь на это?
– Если б Алексей Дмитрич не был сам очевидным свидетелем этого происшествия, – отвечал Заруцкий, – то я сказал бы вам, что это просто сказки.
– Ну, а теперь что скажешь?
– Теперь скажу, что это странное стечение обстоятельств – не совсем обыкновенный случай, и больше ничего.
– Как ничего?
– Разумеется. Сон, который видела Жозефина, есть не что иное, как повторение того, о чем она беспрестанно думала наяву; и если б Казимира возвратилась благополучно из своего путешествия, то этот сон был бы забыт точно так, как тысячи подобных снов, которые не сбываются и о которых никто не говорит ни слова.
– Экой ты, братец, какой! Да ведь ты слышал, что это сбылось.
– Да что ж удивительного, когда из миллиона вздорных снов какой-нибудь один нечаянно сбудется! Например, если б жена морского офицера, который отправился кругом света, стала бы очень тосковать о своем муже, то, вероятно, часто бы видела во сне, что он утонул. И если в самом деле он погибнет на море, так вы скажете, что ей было это предсказано во сне?
– Да что ты наладил, племянник, во сне да во сне! Ведь ты слышал, что она видела это наяву.
– То есть ей казалось, что она не спала. Но, так и быть, согласен! Она видела это не во сне; так что ж? Разве не случается видеть наяву предметы, которые существуют только в одном расстроенном воображении нашем? Испытайте не поспать несколько ночей сряду, и вы увидите наяву такие диковинки, какие не пригрезятся вам никогда и во сне. Поговорите об этом с курьерами, которые скачут и день и ночь, не имея времени соснуть ни на минуту. Я сам однажды видел на большой дороге, обсаженной одними липками, целые улицы огромных палат и дворцов, а, кажется, не спал и даже, чтоб не задремать и не свалиться с тележки, пел песни и разговаривал беспрестанно с ямщиком. Знаете ли, до какой степени может иногда приготовленное к чудесам воображение обманывать все наши чувства? Вот, например, теперь темная осенняя ночь, ветер воет, близко полуночи, и мы уже часа три сряду рассказываем друг другу страшные повести. Я уверен, что теперь каждый из нас, не исключая меня, гораздо более обыкновенного расположен к испугу и несравненно легковернее, чем во всякое другое время. Нечаянный стук, неожиданное появление какого-нибудь нового гостя, скрип двери, порыв ветра – одним словом, все может нас потревожить и показаться нам неестественным; и если б в эту самую минуту, как я с вами говорю, кто-нибудь, подмостясь, с надворья заглянул к нам в окно, то, без всякого сомнения, самое обыкновенное лицо показалось бы нам нечеловеческим.
– Вот еще вздумал чем пугать! – прервал хозяин, посматривая робко вокруг себя.
– Какой вздор! – сказал я, взглянув невольно на окно.
– Нет, не вздор! – продолжал Заруцкий. – Мы все имеем какую-то врожденную наклонность верить чудесному; и хотя страх – чувство вовсе не приятное, но мы любим это судорожное сжимание сердца, этот холод, которым обдает нас с ног до головы, когда нам кажется, что мы видим что-нибудь неестественное, и коль скоро мы дадим волю нашему сознанию, лишь только оно возьмет верх над рассудком, то мы готовы верить всему, пугаться всего, и точно так же, как в сильной горячке, хотя и сохраняем физические наши способности, а, несмотря на это, и видим, и слышим, и даже чувствуем все навыворот. Но вот, кажется, и полночь… чу!
На дворе стали бить часы.
– Как страшно завывает этот колокол, – продолжал Заруцкий, считая вполголоса удары. – Пять… шесть… Не правда ли, что в этом звуке есть что-то могильное, зловещее? Восемь… девять… Как заунывно и протяжно раздается этот
Глагол времен – металла звон!..
Одиннадцать… двенадцать!.. Боже мой!.. Смотрите, смотрите!.. Что это?
Я вскрикнул, Кольчугин уронил на пол свою трубку, исправник и хозяин вскочили с своих мест, и все взоры, по направлению руки Заруцкого, обратились на одно из окон кабинета.
– Кой черт! – вскричал хозяин. – Да что ж он видит? Не знаю, как вы, господа, а я не вижу ничего.
– И я также, – сказал Кольчугин, подымая свою трубку.
– Ах он проказник! – прервал исправник с громким хохотом. – Смотри, пожалуй, как он всех нас переполошил! Ого! Да ты, брат, славный актер, – продолжал исправник, обращаясь к Заруцкому. – Полно, полно, любезный! Не кобенься – никого не обманешь.
Я взглянул на моего приятеля – нет, это не комедия! Его почти безумный и неподвижный взор был устремлен на среднее окно кабинета; все члены его дрожали, волосы стояли дыбом, а на помертвевшем лице изображался неизъяснимый ужас.
– Что ты, что ты, мой друг, – спросил я, подходя к нему, – что с тобою сделалось?
Заруцкий не отвечал ни слова.
– Не трогайте его, – сказал исправник, – он теперь на сцене и так сроднился с своею ролею, что не хочет с нею расстаться.
Вдруг послышались в коридоре скорые шаги, дверь отворилась, и вошел Черемухин.
– Фу, братец, как ты меня напугал, – проговорил Заруцкий, садясь на канапе, – насилу могу отдохнуть!
– Я тебя напугал? – повторил Черемухин.
– Да, ты.
– Чем, если смею спросить?
– Как чем? Я говорил тебе, когда часы на дворе будут бить полночь, чтоб ты при последнем ударе колокола заглянул к нам в окно, а никто не просил тебя закутаться в какой-то белый саван и надеть на голову женский чепец.
– Женский чепец?.. Что ты, в уме ли?
– Ну, вот еще!.. Запирайся!
– Помилуй, братец, да я и с крыльца не сходил.
– Что ты говоришь?
– Ну да! Когда я вышел на крыльцо и увидел, что дождь льет как из ведра, так, не погневайся, не заблагорассудил промокнуть до костей, чтоб для твоей забавы выкинуть проказу, за которую и маленьких детей секут.
– И ты не смотрел к нам в окно?
– Нет.
– Послушай, Александр! – вскричал Заруцкий, побледнев снова. – Эта шутка никуда не годится.
– Какая шутка?.. Ах, батюшки! Да что с тобою сделалось?
– Говори правду, я это требую.
– Тьфу, пропасть! Да если ты мне не веришь, так ступай в переднюю и спроси у людей. Я тебе говорю, что я не только не заглядывал к вам в окно, но даже и с крыльца не сходил. Слышишь, какой идет дождь!.. Если б я был на дворе, то на мне бы сухой нитки не осталось, а вот, посмотри!.. На, пощупай мое платье!.. Ну что, был ли я под дождем?
Приятель мой замолчал.
– Да разве ты в самом деле что-нибудь видел? – спросил я его вполголоса.
Он сжал крепко мою руку и прошептал прерывающимся голосом:
– Да, мой друг!.. Я видел… О, что я видел!
– Да что такое?
Заруцкий, не отвечая на мой вопрос и как будто бы говоря с самим собою, сказал:
– Кажется, сегодня суббота… Да! Точно, суббота…
– А если хочешь, так и воскресенье: двенадцать часов уж било. Да скажи мне…
– Нет, мой друг! Быть может, это один обман моих чувств… Мне могло показаться!.. Но я видел это так ясно, – промолвил он, поглядев с невольным содроганием на среднее окно кабинета. – Вот тут!.. Против меня!..
– О чем вы, господа, там перешептываетесь?
– Так, дядюшка, ничего! – сказал Заруцкий, стараясь улыбнуться.
– Опять какой-нибудь заговор, чтоб перепугать нас, – подхватил исправник. – Да не трудитесь, господа! Не знаю, как другие, а я за себя отвечаю, два раза сряду не испугаете.
– Ну, не ручайся, любезный! – прервал хозяин. – Если б ты знал историю моего дома и то, что некогда случилось в этой самой комнате, где мы теперь беседуем, то не стал бы так храбриться. Я давно уже здесь живу и благодаря бога никаких страстей не видывал, а как вспомню про эту ужасную историю, так, признаюсь, меня и в петровки мороз по коже подирает.
– А кстати, Иван Алексеевич! – подхватил исправник. – Расскажи-ка нам это предание. Мне давно уже хотелось узнать подробнее об этом ночном поезде , о котором так много толкуют во всем нашем уезде.
– И, верно, всякий по-своему, – заметил хозяин.
– Да, каждый по-своему, в одном только все согласны, что эта сказка имеет какое-то истинное происшествие.
– А почему вы называете это предание сказкою? – спросил я исправника.
– Потому, что оно с начала до конца походит на сказку.
– А то, что ты нам сейчас рассказывал, – прервал с улыбкою Черемухин, – чай, по-твоему, история?
– О, это другое дело! – сказал я. – Появление умершей – это сообщение мира невещественного с миром земным; это гармоническое сочувствие душ, доказывающее небесное наше начало; и способность проявления в видимых формах существ, не подчиненных никаким физическим законам, может менее или более оправдаться понятием нашим об организации… то есть о внутренней способности существа бестелесного, которое в отношении своем к внешним пред метам… то есть к видимому или, лучше сказать, к вещественному миру… Но, может быть, вы меня не понимаете?
– Помилуйте! – вскричал преважно Черемухин. – Как не понять, это ясно!
– Смейся, смейся! – прервал исправник. – О, человек совершенно земной! Ты понимаешь и веришь только тому, что дважды два – четыре.
– А тебе бы хотелось, чтоб дважды два было пять?
– Да что с тобой говорить! – продолжал исправник. – Расскажите-ка нам лучше, Иван Алексеевич, эту страшную историю, от которой, как вы сами говорите, и вас иногда мороз по коже подирает.
– Да уж не поздно ли, господа? – сказал хозяин.
– Ах, сделайте милость! – вскричал я. – Мне завтра поутру должно с вами проститься; так я, может быть, никогда ее не услышу.
– Ну, так и быть! – продолжал хозяин. – Только если вы станете зевать, так прошу припомнить, что теперь уже за полночь и что благодаря бога мы все, кажется, бессонницей не страдаем. Ну, слушайте, господа!
НОЧНОЙ ПОЕЗД
– Давным-давно, то есть при царе Алексее Михайловиче… Или нет! При батюшке его, государе Михаиле Феодоровиче, это Хоперское поместье принадлежало стольнику Варнаве Глинскому, пращуру отца покойной Софьи Павловны, по смерти которых я купил его – говорят, дорого, а по мне, так задаром, – примолвил Иван Алексеевич, взглянув на окно, из которого днем видны были церковь и приходское кладбище. – Этот Глинский, – продолжал он, – славился в свое время не хлебосольством и разумом, не удальством и молодечеством, которые в крови у всякого русского, но буйством, развратом, грабежом и дневными разбоями, а что всего хуже, он был отъявленный чернокнижник и жил в ладу с самим сатаною. Десять лет сряду сидел он на Хопре, как дикий зверь на перепутье. Когда он выезжал с своею челядью и холопями позабавиться охотою или спускался вниз по реке на косной лодке с белым парусом, то все соседние мужички и бедные помещики дрожкой дрожали и, словно от татарского погрома, прятались по лесам и угоняли скот верст за двадцать. Ну, что ты на меня так посматриваешь, Алексей Дмитрич? Чай, думаешь про себя: вот какую околесную несет! А наша братья исправники-то на что?.. А земская полиция?.. Эх, любезный! Тогда было не то, что теперь; времена смутные: то поляки приступят к Москве, то Лисовский с своими налетами начнет разгуливать по матушке святой Руси; и ляхи, и татары, и ереси всякие, и бунты стрелецкие… Да что говорить! Было времечко для разбойников: погуляли, потешились, и кто бога не боялся, на того и суда не было. Так дивиться нечему, что этот богоотступник Глинский делал что хотел: грабил на больших дорогах, вешал и топил в Хопре земских ярыжек, обирал оброк с своих соседей и держал в ежовых рукавицах сердобского воеводу, который не смел и носу показать из города. На месте старых деревянных хором он выстроил эти каменные палаты, обнес их толстым дубовым тыном, наставил белых изб и клетей для своей дворни – словом, сделал из господской усадьбы такой красивый посад, что и сам бы город Сердобск ему в пригородье не годился. Но зато большая половина его крестьян жила в землянках, приходская церковь совсем обвалилась, а колокольня в сильный ветер, словно ветхая голубятня, скрипела и покачивалась из стороны в сторону.
У этого Глинского была одна только дочь; бедняжка осталась еще в ребячестве сиротою. Глинский возненавидел свою жену за то, что она родила ему дочь, а не сына, осыпал ее беспрестанно ругательствами и под пьяную руку бивал чем ни попало, а так как он и в страстную пятницу разрешал на вино и елей, то не проходило почти дня, чтоб его жене не доставалось, и она, горемычная, месяцев через шесть после первых родов зачахла и умерла от побоев своего мужа. С тех пор прошло годов пятнадцать; бедная сиротинка росла да росла, и хоть ее житье было плохое и за ней почти никакого ухода не было, но она, как полевой цветок, который бережет и лелеет один бог небесный, так выравнялась и похорошела, что даже батюшка ее какой ни был зверь, а не мог подчас на нее не полюбоваться.
Несколько раз пытались окружные дворяне и сердобский воевода поунять разбой Глинского; но он всякий раз давал такой отпор, что надолго отбивал у них охоту с ним схватываться. Вот однажды удалось им собрать человек до пяти сот стрельцов и вооружить холеней; они думали, что с такой силою им нетрудно будет не только захватить живьем Глинского и всю его шайку, но даже и каменные его палаты разметать по кирпичику, ай вышло совсем не то. Глинский встретил их на большой дороге с своими молодцами, которых и полсотни не было, а земскому войску показалось, что на него идет несметная рать. Холопи дрогнули и пустились наутек; стрельцы сначала подержались, да как увидели, что от Глинского пули отскакивают и бердыши об него ломаются, так на них нашел такой страх, что и они также ударились бежать без оглядки, Глинский с своей шайкою гнал их вплоть до городской заставы, втоптал в грязь и перерезал более половины, а сам воротился в свой разбойничий вертеп, не потеряв ни одного человека. После такой острастки не только все окружные дворяне, да и сердобский воевода нос повесил. Делать было нечего, пришлось на время покориться и, сидя у моря, ждать погоды. В Москве было не до них:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я