https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Бруно Травен
Третий гость
Макарио, деревенский дровосек, отец одиннадцати вечно оборванных, хнычущих от голода детей, лет двадцать вынашивал и лелеял в своем сердце одну-единственную мечту. Ему страстно хотелось не богатства, не добротного дома взамен покосившейся старой хижины, где он ютился с семьей. Предметом пылких вожделений дровосека был жареный индюк, которого ему хотелось съесть целиком, уединившись в лесной глуши, вдали от голодных ребятишек.
Никогда не доставляя утробе полного удовольствия, он должен был каждое утро, и в будни и в праздники, на рассвете покидать свое жилище, отправляться в лес и с наступлением темноты притаскивать на спине вязанку нарубленных дров.
Эту вязанку он продавал за серебряный грош. Правда, в ненастную погоду ему иной раз удавалось вырулить и два. А для его жены, прозванной в деревне Печальноглазой и одетой еще беднее, чем ее муж, два серебряных гроша означали целое состояние.
Возвратившись после захода солнца домой, он со вздохом сбрасывал свою ношу, проходил, шатаясь, в хижину и шумно валился на низкий, грубо сколоченный стул, который кто-нибудь – из детей проворно пододвигал к такому же грубо отесанному столу. Потом клал обе руки на стол и говорил:
– Ах, жена, как же я устал и проголодался! Что у нас сегодня на ужин?
– Черные бобы, – отвечала жена, – зеленый перец, соленые маисовые лепешки и чай из лимонных листьев.
Обед-то был всегда одинаков, без малейших изменений. Он это знал и спрашивал только для того, чтобы сказать что-нибудь и чтобы дети не думали, будто он немой, как животное. Когда перед ним ставилась еда в глиняных мисках, он обычно спал глубоко и крепко, и жена вынуждена была его расталкивать и напоминать: «Муженек, ужин на столе».
Потом он возносил молитву: «Благодарим тебя, господи, за бобы, которые ты нам послал» – и начинал трапезу. Но, едва проглотив несколько ложек, чувствовал, что одиннадцать голодных ребят настороженно следят, все ли он съест, надеясь, что и для них останется еще хоть по крохотной второй порции, потому что первая была такой скудной… И он переставал есть и пил только чай из лимонных листьев. И когда опорожнял глиняный кувшин, вздыхал глубоко и произносил грустным голосом: «О боже милосердный, если бы всего лишь один-единственный раз в моей унылой жизни заполучить жареного индюка. Тогда я бы умер счастливым и мирно покоился в могиле до страшного суда!»
Дети столько раз слышали эти причитания, что никто уже не обращал на него внимания. Эти слова представлялись им отцовской благодарственной молитвой после ужина. С таким же успехом он мог бы просить о тысяче золотых песо.
Супруга Макарио, самая преданная и самоотверженная спутница жизни, какую только может пожелать мужчина, хорошо знала, что ее муж не станет спокойно есть, когда дети смотрят ему в рот и считают каждый боб. Она имела все основания считать его очень хорошим мужем, потому что вряд ли могла надеяться отыскать для себя лучшего. Он не бил ее, работал не покладая рук и только в субботний вечер имел обыкновение пропустить стаканчик вина, который она, как бы ни нуждалась в деньгах, всякий раз сама покупала в лавке, потому что в трактире за ту же цену отпускали ровно половину.
Она понимала, как тяжко он трудится, чтобы содержать семью, как сильно он, на свой лад, любит ее и детей, и принялась по крохе копить из тех жалких грошей, что получала за всякие мелкие услуги от деревенских жителей, таких же бедняков, как и она.
После долгих трех лет, показавшихся ей вечностью, она могла, наконец, прицениться к самому жирному индюку на базаре. Без ума от радости и счастья, она принесла птицу, когда детей не было дома, и запрятала так, чтобы никто не увидел. Ни слова не сказала она, когда муж, измученный и голодный, вернулся домой и, как всегда, вымаливал у небес жареного индюка.
Если когда-либо при поджаривании индюка, заботливо выбранного для изысканной трапезы, чистейшее чувство счастья и радости окрыляло душу и руки поварихи, то это был именно такой случай. Она провозилась всю ночь напролет, чтобы индюк поспел как раз за час до восхода солнца.
Утром Макарио рано встал, подкрепился убогим завтраком, торопясь на работу. И когда он на секунду задержался в дверях, вглядываясь в туманную серость наступающего дня, жена подошла и встала перед ним. Она протянула ему старую корзинку, в которую был уложен аппетитно приправленный жареный индюк, аккуратно завернутый в зеленые банановые листья.
– Здесь, мой дорогой муженек, жареный индюк. Поторопись! А то дети учуют запах жаркого и проснутся, а ты не сможешь им отказать и все раздашь.
Он взглянул на нее усталыми глазами и кивнул.
Макарио отыскал в лесной чаще укромное местечко и, почувствовав сильный голод, собрался в свое удовольствие полакомиться индюком. Расположившись поудобнее на полянке, он со вздохом несказанного блаженства прислонился к стволу могучего дерева, вытащил из корзинки индюка, разостлал перед собой на земле крупные свежие банановые листья и возложил на них птицу таким движением, точно совершал жертвоприношение богам.
После пира он предполагал проспать остаток дня, устроить себе подлинный праздник, первый за всю жизнь.
Созерцая искусно приправленную птицу и вдыхая чудесный аромат, он в порыве искреннего восторга пробормотал: «Должен сознаться, она дьявольски искусная и ловкая повариха. Только показать этого ей не доводилось». Его жена была бы вне себя от счастия и гордости, вымолви он хоть раз при ней такие слова. Но этого он не в состоянии был сделать, ибо при ней ему такие слова просто на язык не шли.
В ручье он ополоснул руки, и теперь все было подготовлено именно так, как полагается в столь праздничном случае.
Он было крепко взялся левой рукой за грудку индюка, а правую решительно занес, чтобы оторвать жирную ножку, как вдруг заметил перед собой, не далее, чем за четыре шага, пару ног. К великому его удивлению, перед ним стоял пышно разодетый кавалер. На кавалере было сомбреро невообразимых размеров, причудливо изукрашенное золотым позументом, короткая кожаная куртка, так богато, как только можно себе представить, расшитая золотом, серебром и разноцветным шелком. По краю черных штанов, от пояса до тяжелых шпор из чистого серебра, было нацеплено множество золотых монет, которые, как только франт завел с Макарио разговор, чарующе зазвенели.
Усы у кавалера были темные, а бородка клинышком, точно у козла, глаза черные, как смоль, тесно посаженные и колючие, словно иглы.
Когда взгляд Макарио поднялся к лицу кавалера, с узких губ незваного гостя сорвался хохот, исполненный коварства. Кавалер заговорил металлическим голосом:
– Что, если бы ты, дружище, уделил добрый кусок твоего вкусного индюка голодному рыцарю? Я не слезал с седла всю ночь и сейчас умираю с голоду. Пригласи меня, пожалуйста, во имя преисподней, к своему завтраку.
– Дело вовсе не в завтраке, – прервал его Макарио Он так вцепился в своего индюка, словно боялся, что птица вот-вот упорхнет. – Это мой праздничный пир, который я ни с кем не собираюсь разделять. Понял?
– Я отдам тебе свои шпоры, если ты уделишь мне жирную ножку, которая как раз у тебя в руке, – гнул свое кавалер и облизнул губы тонким языком, который, если бы был раздвоен, мог принадлежать змее.
– Ни к чему мне твои шпоры, будь они железные, медные, серебряные, золотые или даже бриллиантовые, потому что нет у меня коня, на котором я мог бы гарцевать.
– Ладно, тогда я отрежу все золотые монеты, нацепленные на мои штаны, и отдам их тебе за половину грудки твоего индюка. Что ты скажешь на это?
– Эти деньги не принесут мне счастья. Если я захочу потратить хоть одну из твоих монет, меня тут же бросят в тюрьму и будут пытать до тех пор, пока я не признаюсь, где ее украл. И тогда как вору отрубят руку. Где уж мне, бедняку дровосеку, отказываться от одной руки, когда я хотел бы иметь целых четыре, если бы господь пожелал их мне дать!
Не обращая более внимания на посулы кавалера, Макарио собрался было отделить ножку индюка от тушки и, наконец, приступить к еде, как незнакомец снова помешал ему:
– Так послушай-ка, мой милый друг!..
Тут Макарио сердито прервал его:
– Так послушай-ка уж лучше ты, что я тебе скажу! Ты мне не друг, и я тебе тоже. Понял? А теперь убирайся назад в преисподнюю, откуда ты явился, и не мешай мне спокойно справлять мой праздничный пир!
Франт скорчил мерзкую гримасу, испустил проклятие и заковылял восвояси, браня на чем свет стоит весь человеческий род.
Макарио глянул ему вслед, покачал головой и пробормотал:
– Кто бы поверил, что в этом лесу встретишь такое чудище? Всякие, однако, бывают создания на белом свете!
Он вздохнул, взялся, как прежде, левой рукой за грудку индюка, а правой решительно ухватил одну из упитанных ножек.
И снова он увидел перед собой пару ног, и как раз на том самом месте, где всего полминуты назад стоял кавалер.
Ноги были всунуты в простые мокасины, истоптанные, как будто их владелец проделал долгий и трудный путь.
Макарио поднял глаза и увидел доброе лицо, обрамленное негустой бородой. На путнике были очень старые, но опрятные белые холщовые штаны, рубаха из той же материи, и выглядел он почти так же, как индейские крестьяне в округе.
Но глаза путника накрепко притягивали взгляд Макарио, и дровосеку почудилось, что в сердце этого усталого пилигрима заключено все добро и любовь земли и неба.
Голосом, прозвучавшим словно отзвук далекого органа, путник сказал:
– Поделись со мной, добрый сосед, как я бы поделился с тобой. Я голоден, очень голоден, посмотри, дорогой брат, какой долгий путь лежит позади меня. Пожалуйста, дай мне ножку индюка, которую ты держишь, и я тебя благословлю за это. Всего лишь ножку, ничего больше. Она утолит мой голод и придаст новые силы, ибо долог еще мой путь к дому отца моего.
– Путник, – сказал Макарио, – ты очень добрый, самый добрый из всех, кто когда-нибудь был, есть или будет на свете.
Макарио произнес эти слова, точно молитву перед иконой пресвятой девы.
– Так умоляю тебя, мой добрый сосед, дай уж мне половину грудки твоего индюка. Целиком она тебе ведь все равно ни к чему!
– О дорогой мой пилигрим! – торжественно заговорил Макарио, словно бы обращался к архиепископу, которого никогда не видел и знать не знал, но почитал величайшим из великих на земле. – Пожалуйста, пойми меня. Этот индюк дан мне целиком. И если я кому-нибудь отдам хоть крохотный, не больше ноготка, кусочек, это уже будет не целый индюк. По целому индюку тосковал я всю жизнь, и если теперь, после того, как я заполучил его, не воспользуюсь им, это разобьет счастье моей доброй, любящей жены, которая от всего отказывалась, чтобы сделать мне такой богатый подарок. Поэтому заклинаю, мой господин и учитель, пойми мои чувства, молю тебя, пойми бедного грешника!
Путник взглянул на Макарио и сказал ему:
– Я понимаю тебя, Макарио, мой брат и добрый сосед, я понимаю тебя очень хорошо. Будь благословен во веки веков и ешь с миром своего индюка. А теперь я пойду, и когда в деревне буду проходить мимо твоей хижины, благословлю твою добрую жену и всех твоих детей. Прощай!
Макарио провожал путника взглядом до тех пор, пока мог его видеть, потом покачал головой и сказал про себя:
– Очень жалко мне его. Он такой усталый и голодный. Но я же просто не мог иначе.
Поспешно схватился он за ножку птицы, чтобы отделить ее от тушки, и, наконец, начать вожделенный пир, и тут снова увидел перед собою пару ног. Они были обуты в старомодные сандалии, и Макарио подумалось, что это, наверно, какой-нибудь чужеземец из дальних стран. Потому что никогда прежде не приходилось ему видать таких сандалий.
Он поднял глаза и увидел перед собой самое голодное лицо, какое только можно представить. Незнакомец опирался на длинный посох. На лице его не было кожи, оно состояло только из костей. Из костей, лишенных плоти, были также и руки и ноги нового гостя. Его глаза казались черными дырами, глубоко просверленными в черепе. Во рту виднелись два ряда крепких зубов, а губ не было вовсе.
Одет был странный посетитель в вылинявшую голубовато-белую хламиду. На изрядно потрепанном поясе, перехватывающем одеяние чужестранца, болталась на обрывке веревки поцарапанная коробка красного дерева, в которой внятно тикали часы. И эта коробка на поясе вместо песочных часов сначала сбила Макарио с толку. Поэтому он не сразу узнал нового гостя.
Тут чужеземец начал говорить. Голос его походил на стук палки о палку.
– Я очень, очень голоден, кум, очень голоден!
– Правду ты говоришь, я это по тебе вижу, кум, – согласился Макарио, изрядно напуганный ужасным обликом чужеземца.
– Так как ты сам видишь это и ничуть не сомневаешься в том, что я нуждаюсь в пропитании, то, мой дорогой, хоть ножку индюка ты не пожалеешь отдать мне?
Макарио испустил вопль отчаяния, сцепил и беспомощно заломил руки.
– Ну ладно, – сказал он, наконец, голосом, дрожащим от печали, – где уж смертному тягаться с судьбой? Ничего не поделаешь. Она меня все-таки скрутила. Ну, ладно, кум, чего уж тут, отращивай себе брюхо! Половина индюка твоя – и ешь на здоровье!
– О, вот это славно, кум! – сказал Голодный, сел на землю против Макарио и сделал такое движение челюстями, словно попытался ухмыльнуться или засмеяться.
– Я сейчас разделю птицу пополам, – сказал Макарио. Он очень торопился, опасаясь, что может внезапно появиться еще какой-нибудь посетитель и сократить его долю на целую треть. – Отвернись, пока я буду разрезать индюка. Потом я положу между половинами топор, и ты скажешь, какую хочешь – ту, что около рукоятки, или ту, что около лезвия. Согласен, Костлявый?
– Вполне, кум.
Так они вместе пировали. И славный это был пир, приправленный умными речами гостя и веселым смехом хозяина.
– Как это получилось, – спросил гость, обгладывая крепкими зубами индюшачье крылышко, – что ты мне уступил даже половину своего индюка, в то время как незадолго до того дьяволу и богу отказал в гораздо меньшей порции жаркого?
– Ну, ладно, – решился Макарио, – я тебе сознаюсь.
1 2 3


А-П

П-Я