Упаковали на совесть, цена великолепная 

 

..
"Где умный человек прячет лист? В лесу". Честертона они прочли
двумя-тремя годами позже, и не слишком высоко оценили его тогда
- после Конан Дойля, Луи Буссенара и Понсон дю-Террайля.
Летом сорок пятого Кикон подорвался на детонаторе. Он в очередной
раз сгонял с огольцами за город, где на полях недавних боев
еще разлагались непохороненные толком люди и погибали без всякого проку
тысячи и тысячи единиц разнообразнейшего оружия. Из этой своей последней
поездки приволок Киконя мешок добра, главным образом - пучки
желтоватых макарон бездымного пороха, да мотки бикфордова шнура, да
великое множество разнокалиберных патронов от стрелкового оружия всех
видов... Добро он спрятал в подвале родного дома, а в комнату к себе
взял только красивую многоцветную металлическую штучку размером с карандаш.
В этом карандаше он и принялся ковырять перочинным ножом, стараясь
красивую штучку развинтить на части. Штучка - рванула.
К счастью бабушка оказалась дома, она вызвала знакомого врача
из Военно-Медицинской, и Кикона увезли в больницу - сюда же, рядом, в
Военно-Медицинскую Академию... Три пальца на левой руке пришлось отнять,
мизинец и безымянный уцелели. В левом глазу навсегда остался
маленький осколок - он был медный, и его поэтому не сумели извлечь
магнитом. Из правой ладони был выдран большой кусок мяса и кожи. Дабы
возместить утраченное, врачи прирастили Киконе правую руку к животу, а
возникшую перемычку каждый день разминали раскаленными щипцами, чтобы
постепенно отсоединить. (Такие операции тогда, видимо, были в моде. В
палате с Киконей лежал воин, которому эскулапы таким же вот образом
наращивали утерянную в боях красоту: он ходил с левой рукой, соединенной
кожно-мясной перемычкой с тем местом, где у него раньше, до ранения
в лицо, был нос. По словам Кикони, во всех остальных отношениях
воин был абсолютно здоровый и даже здоровенный мужик. Каждые полмесяца
он регулярно уходил из клиники в самоход, к бабам, там обязательно
ввязывался в пьяную драку, и в драке ему обязательно обрывали эту его
перемычку. Утром он, весь в крови, возвращался с покаянием в палату, и
врачи начинали все сначала).
Киконя пролежал в больнице больше полугода, и когда он снова
появился в классе, это был уже совсем другой человек. В нем вдруг обнаружился
интеллектуал. Оказалось, что он начитан, хорошо играет в
шахматы и довольно свободно читает по-немецки и по-английски. С ним
стало интересно разговаривать. О книгах. О кино. О марках. Он способен
был с изысканной небрежностью толковать о Мату-Гросу, Великой Сабане и
о таинственных м е з а с, послуживших прообразом Затерянного Мира. Он
без запинки перечислял имена первобытных чудовищ, таящихся в трясинах
Конго и Убанги-Шари: лдау, шипекве, липата, мокеле-мбембе, аилали, бади-уи,
нгакуола-нгоу... Станислав обнаружил все это с некоторым удивлением,
и они стали общаться регулярно. Тем более, выяснилось, что Кикон
с бабушкой и с дедом, медицинским генерал-лейтенантом, профессором
Военно-Медицинской Академии, живет, оказывается, как раз напротив Станиславова
дома, так что они могли через улицу обмениваться условными
жестами, а также перемигиваться электрическими фонариками по системе
Морзе.

Глава 2.
Рукопись свою Станислав начал следующим образом:
"Свою Основную Теорему я мог бы сформулировать прямо сейчас,
но это, наверное, было бы неправильно. Наверное, правильно будет, если
эта Теорема возникнет из текста по мере его прочтения, как неизбежный
вывод, абсолютно логичный и единственно возможный.
То обстоятельство, что я выжил и дотянул до нынешних своих без
малого уже сорока лет, есть само по себе почти чудо. (Ибо что есть чудо?
Суперпозиция маловероятных событий, и ничего более).
В тридцать седьмом году отца исключили из партии. Он пришел
домой в начале первого ночи, сел за стол, положил мертвые руки по обе
стороны от тарелки с борщом и сидел тихо, - черный, с мертвыми глазами,
мертвый, он даже не дышал - так, по крайней мере, показалось матери,
которая все уже поняла и молча плакала, сидя напротив него, по
другую сторону стола.
Потом, уже наверное часа в два, вдруг грянул телефон. Отец
бросился. Невнятный незнакомый голос проговорил из трубки: "Зиновий.
Немедленно, как есть, отправляйся на вокзал и уезжай в Москву. Немедленно,
ты понял меня? Билет возьми с брони обкома..." И заныли короткие
гудки.
Через час отец уже был в поезде. В Сталинград он более не возвращался
никогда - до самой войны жил в Питере и боролся за свою реабилитацию
- без всякого толку, впрочем, и без какой-либо пользы.
Однако, как это ясно мне теперь, в ту ночь он дожен был быть
арестован. И, скорее всего, расстрелян. Это называлось тогда: десять
лет без права переписки. Именно такое в самом начале тридцать седьмого
произошло с его братом, Афанасием: десять лет без права переписки. А
жена его (вдова?) Со всеми детьми была выслана в двадцать четыре часа
в Стерлитамак. Старшие дети выжили, но оба младшеньких - умерли в
пути от дезинтерии. Соне было шесть, а Вове - пять.
Мне в это время было четыре. Я был анемичный, дохлый, золотушный
ребенок. Я, разумеется, был бы обречен.
Однако отец уцелел, и я поэтому остался жив. Временно. До следующего
события, как сказал бы специалист по теории вероятностей..."
Основная Теорема его могла бы звучать примерно так: "За тридцать
с лишним лет своей жизни я так часто оказывался на краю пропасти,
на волосок от гибели, совсем рядом с последней чертой, что пытаться
объяснить сам факт моего выживания одной лишь только случайностью
- значит издеваться над здравым смыслом..."
Однако если выжил он не случайно, значит есть некая ЗАКОНОМЕРНОСТЬ,
есть в мире нечто, спасающее, оберегающее, сохраняющее его?..
ЧТО? И - для ЧЕГО?
Он честно постарался вспомнить все обстоятельства, которые
приводили его на самый край пропасти, и честно попытался понять, что
именно каждый раз останавливало его на краю. Он искал закономерность,
и не находил ее. Это превратилось у него в игру, и в эту игру он с
удовольствием играл сам с собою несколько дней. Разумеется, ни в какую
закономерность он не верил, однако, насчитав двадцать три случая
своей без пяти минут гибели, двадцать три ситуации, каждая из которых
грозила ему несомненной и зачастую страшной смертью, он, будучи математиком,
не мог не почувствовать здесь Руки Судьбы...
"Переходя улицу, поглядите сначала направо, а, дойдя до середины,
- налево". Долго ли в большом городе проживет человек, который
упрямо будет следовать этому простенькому правилу? Иногда он казался
себе таким вот человеком, с той лишь разницей, что не ощущал за собою
нарушения каких-либо правил, ни простых, ни сложных... Но что мы знаем
о правилах, которые нам знать не дано и которые мы, может быть, ежедневно
нарушаем?..
Виконт выслушал его рассуждения вполне благосклонно (это произошло,
конечно, уже не в ту, историческую, ночь, а неделю спустя), но
отреагировал поначалу лишь анекдотом из обихода преподавателей марксистской
философии: "Что есть случайность и что есть, товарищи, закономерность?
Если человек выходит из дому, и на голову ему падает балкон,
а он все-таки остается жив - что это? Правильно, случайность. А
если он на другой день снова выходит из дому, и на него снова падает
балкон, и он снова остается жив? Нет, это не закономерность, товарищи,
это - ПРИВЫЧКА. А если в третий раз то же самое? Это уже ДОБРАЯ ТРАДИЦИЯ..."
Потом он подумал немного, шевеля толстыми своими африканскими
губами, и вдруг сказал: "А ты знаешь, мой Стак, ведь это - СЮЖЕТ! Тебе
не кажется?.."
На другой день Станислав начал писать.
На самом деле, они оба с незапамятных времен пописывали. "Брульоны..."
- говоривал Виконт, боготворивший Тынянова. Начато было несколько
совместных романов и рассказов - для каждого заводилась отдельная
папка, и в каждой сейчас лежало по три-четыре исчирканных
странички. Сочиненные - и даже до конца! - стихи исчислялись уже десятками.
Большинство из них было положено на музыку. Самими авторами.
Впрочем, все это было несерьезно. Лучшим из литературного наследия
Виконта считалось сочинение под названием "Эксперимент над чужой
жизнью". Оно представляло собою подлинную (дневниковую) запись
наблюдений, которые изнывающий от скуки девятиклассник Виктор Киконин,
уложенный в постель по причине простуды, провел над одним из домашних
своих тараканов (каковых в квартире генерал-лейтенанта профессора Киконина-амого-таршего
было великое множество):
"12. 03 - посадил тараканье отродье в банку, лишенную воздуха.
Банка эдак в 50 раз больше таракана. Посмотрим, что
получится.
13. 34 - жив, сволочь!
14. 10 - насыпал ему хлебных крошек - жрет.
14. 55 - упустил сволоча!"
Станислав так и не узнал никогда, что случилось с родителями
Виконта, где они, живы ли, и если да, то почему Виконт всегда был при
дедушке с бабушкой? В те времена, когда никакие вопросы не считаются
бестактными, его это не интересовало, а потом он ощутил во всем этом
некую неприятную тайну и спрашивать не рискнул.
Сначала умерла бабушка, и Станислав увидел впервые в жизни
плачущего Виконта. В первый - и в последний раз.
Дедушка протянул в одиночестве еще месяцев пять-шесть. Он был
очень знаменитый - в определенных кругах. Занимался военной микробиологией.
Виконт однажды (явно повторяя кого-то из взрослых) назвал его:
"генерал-чума". Станиславу показалось это незаслуженно обидным, и лишь
много лет спустя он догадался, как это на самом деле следовало, видимо,
понимать.
(Виконт говорил, что у деда больше двух тысяч печатных работ,
но Станиславу довелось прочитать только одну. Она поразила его воображение,
в ней профессор Киконин доказывал замечательно парадоксальное
утверждение: чем страшнее и опаснее болезнь, тем быстрее исчезает она
с лица земли. Так было с древним сифилисом, так случилось со средневековыми
штаммами чумных бактерий. Чем смертоноснее штамм, тем вернее он
убивает своего "клиента" и - себя вместе с ним. У смертоносного штамма
нет будущего. Выживают только те болезни, которые дают возможность выжить
сколько-нибудь значительному числу заболевших. Бактерия, убивающая
всех, убивает и себя... Воистину: хочешь жить сам, давай жить другим)
Родителей Виконта не было ни на первых, ни на вторых похоронах.
Виконт (студент четвертого курса четвертого медицинского института)
остался одиноким владельцем пятикомнатной генеральской квартиры.
Теперь они могли включать "Голос Америки" на полную мощь в любое время
суток. И орать свои песни под гитару. И бить - спьяну - бокалы из дедовских
сервизов... И приводить баб. Но баб они не приводили в эту
квартиру никогда. И никогда не выходили за пределы персональной Виконтовой
комнатушки - три на два метра, кровать, стол, стеллаж с книгами
и постоянно разваливающийся от старости стул полужесткий, артикул АЗ123/47.
Журнальный столик с набором курительных трубок установлен был
в ногах кровати. Виконт обычно сидел (или лежал) на этой кровати, а
Станислав - за столом, на агоническом стуле. Так они выпивали. Так они
сочиняли. Так они дискутировали. За дверью (всегда по привычке закрытой)
тихо жила жизнью теней огромная строго-элегантная и даже по-старинному
роскошная пустая квартира. Вместилище прошлого. Храм. Усыпальница.
Виконт категорически отказывался там что-либо менять. Только дедовскую
коллекцию древних монет он перетащил к себе и держал теперь в
правой тумбе стола, извлекая иногда для изучения.
Станислав воспринимал все эти непрактичные странности, как нечто
самоочевидное. Хотя самоочевидного здесь было - чуть. Почему, собственно,
Виконта не выселили? Квартира же была ведомственная. Почему,
как минимум, не переселили в однокомнатную? В двухкомнатную? Когда,
уже в новейшие времена, въедливый Сеня Мирлин задал Станиславу эти
вопросы, Станислав ответить ничего толкового не сумел, а Сеня в своей
классической манере произнес перед ним яркую речь на тему: только романтические
ослы, вроде Станислава, ищут загадки, тайны, сюжеты и чудеса
в мирах непознанного и непостижимого; нет ничего более таинственного,
загадочного и потрясающего воображение, чем мир советских законов
и установлений... Возразить на это Станиславу было нечего, но и
разгадывать бюрократические тайны квартиросъемщика Виконта-Кикони он
тоже на стал.
Довольно быстро он понял, что, на самом деле, никакого литературного
опыта у него нет. То, чем занимались они раньше, никакого отношения,
оказывается, к настоящей литературной работе не имело.
Раньше они ВЫДУМЫВАЛИ, а поэтому были свободны, - вернее, воображали
себя свободными, - и чувствовали себя легко до тех пор, пока
не наступала пора ОРГАНИЗОВЫВАТЬ выдуманное. А как только пора эта наступала,
они начинали испытывать такое сопротивление материала, что
тут же бросали работу: становилось ТРУДНО.
Теперь же выдумывать ничего было не нужно. Все уже было готово.
Надо было только ВСПОМИНАТЬ и расставлять воспоминания в нужном
порядке. То есть - ОРГАНИЗОВЫВАТЬ. Это оказалось неописуемо и необъяснимо
трудно. Несколько раз он бросал работу, казалось, навсегда. Чего
ради мучаться? - спрашивал он себя с раздражением. - Кому это все надо?..
Он перебирал исписанные листки, перечитывал готовый текст - все
было ходульно, неестественно и тускло. И всего этого было до отвращения
мало по сравнению с тем, что еще предстояло написать.
Но было несколько абзацев, которые ему нравилось перечитывать.
Он даже выучил их наизусть - невольно, совсем того не желая.
Но, проглядывая снова и снова планы, он испытывал острое ощущение
ПОБЕДЫ. Что-то вдруг сжимало горло, и слезы накатывали. Он стыдился
себя в эти минуты, но ничего с собою поделать не мог. Да и не
хотел. Все-таки он был научник и, плохо может быть разбираясь в литературе,
он, в то же время, ясно ощущал НОВИЗНУ - и материала, и самого
замысла.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я