Брал сантехнику тут, советую всем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сейчас старику Абросимову было девяносто восемь, и, значит, он уже лет десять носил смешное прозвище Трехшерстный, чем кичился, говоря: «Ежели трехшерстна кошка удачу дает, то человек трехшерстный – эта сплошная радость! Вот и бабы до меня прилипучие…»
– Коли ты села, внучатка, так я тебе всю правдень объясню! – сказал дед и поплевал мимо червяка. – Ежели ты к дедушке своему в ласковости, то и дедушка к тебе в ласковости… Я оттого здеся, внучатка, томлюся да пробавляюся что ко мне, трехшерстному, рыба сама на крючок прет. Ты ток глянь, сколь я рыбешки-то понапластал…
Рая посмотрела и охнула: в большом садке ходило с десяток здоровенных карасей, над ними возвышались черные хребты линей, а всякой мелочи – чебаков да окунишек – было невпроворот.
– Вот сколь я их напластал! – хвастался дед, шамкая и хихикая. – Я ить в молодых-то годах был такой рыбак, что обо мне сам Кухтерин-купец разговор имал. Дескать, говорет, если рыбу хорошу брать, то надоть непременно Ульяшку Абрасимовского кликать… Да-а! Я, бывалыча, рыбешку-то и броднем ботаю, и межеумком тягаю, и духову рыбу не обойду, а ежели вожателем иду, то тожеть – завозня полная. Я такой ловкой был, что не приведи господи…
Говоря это, дед осторожненько дернул правую удочку, другой рукой в это время ловко и как бы исподтишка вытащил из озера здорового ленивого карася. Дед на леске подтянул его к себе, покачав головой, неодобрительно сказал:
– Силов в тебе от лености нет, а жадный ровно чушка: хваташь что ни попади…
Дед осторожно – двумя пальцами – взял карася, прищурившись от дальнозоркости, приложил его к довольно длинной тальниковой палочке и, так как карась оказался сантиметра на два короче, досадливо забросил в озеро.
– Я такех карасев из ердани-то не брал! – сердито сказал он. – Это рази карась, это одно надругательство!
Дед Абросимов говорил на том говоре, какой употребляют жители среднего бассейна реки Оби, отличном, скажем, от говора жителей низовья, и Рая Колотовкина плохо понимала его, так как не знала, что ердань – это прорубь для подледного лова рыбы, межеумок – сеть с ячеёй в три пальца, духовая рыба – это рыба из непроточных водоемов, ботать – ловить рыбу бреднем, а вожатель – это проводник плота. Дед разговаривал как бы на незнакомом языке, и от этого Рае было чуточку грустно, но ей все равно хотелось сидеть на берегу озера, слушать деда, смотреть, как он с присказками таскает карасей и хвастливо задирает трехцветную бороду. Дед был высок и сутул, под ситцевой рубахой просторно дышала могучая грудь, шея была покрыта толстой, как у слона, морщинистой кожей.
– Я об прошлый раз от учителев цельных три рубля поимел, – заносчиво сказал дед Абросимов. – Я такех карасев приволок, что не приведи господи… Я еще хрустенек, внучатка!
Озеро Чирочье лежало вогнутой чашей, сплетничая, покачивали коричневыми головами камыши, утки со свистом проносились в голубизне, прибрежная вода была прозрачна – там опасно извивались зубастые щуки, стояли на страже неподвижно пестрые окуни, зарывались в тину глупые караси, висели где придется ко всему равнодушные лини. Садясь на озеро, утки поднимали грудью крутой бурунчик воды, отряхивая крылья, зорко оглядывались, ища знакомых. На небе уже не было ни единого облачка, и от этого оно казалось приблизившимся к земле.
– А ты ведь мне сродственница! – прищурив глаз, сказал дед. – Мы, Абросимовски, всем Колотовкиным – родня… Как это получается, я тебе обсказывать не буду – это шибко длинно, но ты мне – какая-то внучатка… Кака, это я в точности знать не могу, но внучатка…
Открыв глаз, дед заботливо пояснил:
– Это голец клюет, я его имать не буду – лучше пущай на его окунишка возьмется… Да-а-а-а! Вот с чем я не согласный, так это с тем, что все люди – братовья! Какой я, к примеру сказать, тебе братан? Я тебе дедушко, вот такая стория! А согласный я с тем, что все люди – сродственники!
По-праздничному куковали за Кетью кукушки, в березняке хохотал сыч, тракторные моторы звучали приглушенно. Рая глядела на поплавки стариковских удочек, они монотонно покачивались от донных течений, белея, убаюкивали, а кукушки куковали трудолюбиво, безостановочно, словно решили накуковать бессмертие.
– Ты чего примаргиваешь-то? – обернувшись, спросил дед. – Чего с тобой деется, что ты шею кажешь длинну и тонку? Скучно тебе с дедушкой-то?
– Мне заниматься надо, – жалобно сказала Рая, – а я лентяйничаю…
– Славно делать! – внезапно обрадовался старик. – Книги читать – голове болеть! Так что ты лучше сосни… Вот тебе кожушок, ты на его прилягни да и сосни…
Дед хлопотливо достал пахучий кожушок, беззвучно смеясь, расстелил его рядом с собой, и Рая, не понимая, что с ней происходит, и уже не думая о занятиях, легла на теплую от солнца овчину, глядя в бесконечное небо, осыпанное бордовыми точками, закрыла глаза; теплая волна прокатилась по телу, затуманив голову, зазвенела в ушах, и Рая провалилась в теплое, зыбкое, подумав на прощание: «Их трое, кукушек-то…» Потом что-то ласковое приступило к боку, кто-то приложил пухлые мальчишечьи губы к пионерскому горну, рассыпалась барабанная дробь, услышался строгий голос: «Будь готов!» – «Всегда готов!» – ответила Рая, и сразу появился второй голос: «Ишь как заспалась!» В глаза полыхнула желтизна, лицу сделалось жарко, щекотно, и Рая открыла глаза…
Рядом с ней, положив голову на тот же кожушок, спал дед Абросимов, между ним и головой Раи прямо из земли вырастали сапоги – это стояла Граня и смеялась: «Вот позанималася! Вот наработала!» За ее спиной виделось загорелое лицо Анатолия, который, глядя на Раю, улыбался сдержанно. Потом Гранькины сапоги отъехали в сторону, лучи низкого солнца полоснули Раю по глазам, и она окончательно проснулась.
– А дедуля-то, дедуля-то! – хохоча, кричала Гранька, нагибаясь к старику. – Вы только поглядите на него – взял моду во время рыбаловки спать!
Проснувшись, дед огорченно крякнул, схватив себя за трехцветную бороду, неожиданно бодро и басовито закричал:
– Гранюшка, Натоленька, родны мои людишки, ударнички мои! Ну, чего вам полезного будет, ежели вся деревня над дедушкой Абросимовым почнет животы рвать? Не сказывайте, бравы ребятушки, про вудочки-то, не сказывайте… – Тут он резво вскочил, льстивой походочкой подбежал к Граньке. – Хочешь, травиночка, я тебе всех карасишек отдам? И копеюшки мне не надо, копеюшки…
Рая неторопливо огляделась: солнце совсем приблизилось к Заречью, все вокруг было розово-желтым, прозрачным по-вечернему, таким приглушенным, каким бывает незадолго до заката солнце перед ясным безветренным днем. Трактора работали на малых оборотах, и Рая чувствовала покой, уверенность в себе, несуетность. Откуда это все пришло, ей было безразлично, в себе копаться не хотелось, но такой умиротворенности она давно не чувствовала. Учебник сиротливо лежал на земле – никаких угрызений совести, короткий сарафан высоко обнажил голые ноги – нет стыда перед Анатолием; волосы растрепались, а к щеке прилипли травинки – не возникает желания прихорашиваться. «Я совсем взрослая, – подумала Рая, и опять было неважно, отчего возникла эта мысль. – Да, я совсем взрослая!»
– Поехали в деревню, Раюха!
Новым, незнакомым самой себе человеком поднималась с земли Рая Колотовкина. Она была замедленной, неторопливой, на губах лежала уютная улыбка – словно на овчинном кожушке осталось все лишнее: поголубели и опростились глаза, плечи стали тверже, прямее. Рая новым, плавным шагом пошла прочь от озера; шагая по паханине, не разбирала, куда ставит ногу; смятый сарафан она не разгладила, он тоже казался отдельным от нее, как суетность, как ряд бесконечно малых величин из учебника.
Новыми показались Рае и трактора, и сами трактористы: она теперь заметила, что машины грязны и запыленны, что у подружки на лбу расплывается мазутное пятно, руки дрожат от усталости; разглядела, как сутулился Анатолий, когда подходил к трактору.
– Залезай, Раюха!
Рая села на подрагивающий кожух тракторного колеса, взявшись крепко за теплый край металла, спокойно улыбнулась подружке: «Поехали!» Машины загудели, фыркнув, одновременно двинулись под горку; они прыгали по бороздам, от тряски чакали зубы, но Рая держалась цепко, глядела вперед прищуренными глазами. Гранька посматривала на нее искоса, как бы не узнавая; потом ясно улыбнулась – ей, наверное, понравилась новая Рая.
– «На границе тучи ходят хмуро, край суровый тишиной объят…» – обняв Раю свободной рукой, запела Гранька.
Гудели моторы, дребезжал металл, вился синий дымок… До самой страшной войны оставалось еще два года, но в деревенском клубе шли фильмы, в которых пограничники, девушки-подростки и старики ловили шпионов, взлетали в небо тупоносые истребители, шли танки, скакали, сверкая саблями, остроголовые от буденовок всадники; горела и обливалась кровью земля Испании, рычал Китай, умирала Абиссиния – чувствовалось уже, чувствовалось дыхание войны…
– «В эту ночь решили самураи перейти границу у реки…» – пели девушки, и лица у них были суровыми, решительными, холодными. Рая Колотовкина была по необъяснимым причинам спокойна, просветленно-мудра. Она поднялась с тряского металлического полукружья и, обняв Граню за плечи, стояла лицом к ветру, пела громко, решительно, угрожающе:
– «И пошел командою взметен…»
Ох, как они любили землю, по которой мчались два колесных трактора и ходили важные грачи!

14

После происшествия на берегу озера Чирочьего Рая переменилась так резко, что порой сама себя не узнавала; она много думала над тем, что случилось, но понять не могла, да и не хотела, и продолжала жить спокойно, безмятежно, неосознанно счастливо, как птица, – вставала по утрам в половине пятого, умывалась ледяной водой, съедала за завтраком все, что давали, вечерами выпивала полную кринку молока, полюбила бродить по лесу, не зная куда, не думая зачем. У нее, как у младшего двоюродного брата Андрюшки, сошла с переносицы упрямая морщинка, походка сделалась лениво-надменной, рот затвердел. Говорила она уже напевно и медленно, вместо «да» и «нет» отвечала «но» и каждое утро, открыв глаза, сразу глядела в сеновальные двери – интересовалась погодой.
Рая загорела до черноты, длинные и крепкие ноги покрылись звездчатыми трещинками, кожа облупилась; лицо тоже потемнело, отчего глаза казались совсем синими. Стоя по утрам перед зеркалом, Рая глядела на себя как на постороннюю – были безразличны облупившийся нос, ссадины на ногах и чужое, темное лицо. Пожав плечами, она строго улыбалась незнакомой девушке в зеркале, чувствуя себя мудрой, спокойной старухой. Наверное, поэтому Рае теперь нравилось неспешно беседовать с дедом Абросимовым, следить за его удочками и подремывать; она соглашалась, когда дед утверждал, что внучатке «надоть набрать мясов, что это одна страмота, если она ходит така худюща»; потом старик охотно и поучающе рассказывал про «свою перву бабу, которая померши от старости», и про «втору свою бабу, которая померши тоже от старости», и гордился тем, что к бабам относился хорошо – ни разу пальцем не тронул и мужскую работу справлять не дозволял, хотя женскую работу требовал, на что Рая ответила: «Ну и правильно, дедушка!»
Дядя Петр Артемьевич снова серьезно говорил с племяшкой об учении, она пообещала исправиться, но занималась мало и неохотно – прочтет несколько страниц, ничего не поняв, захлопнет книгу лениво и опять слушает, как кукуют отдельные от нее, совершенно посторонние кукушки. И вот это чувство отделенности от всего вещественного, предметного было, пожалуй, самым сильным и поэтому понятным. Рае казалось, что не только книги и одежда, мебель и жилище, но и солнце, земля, закаты, восходы – весь этот мир – существовали отдельно от нее. А все равно жилось Рае хорошо, время летело не быстро и не медленно; бежало так, как ему полагалось бежать.
На предпоследней репетиции чеховского водевиля «Предложение» Рая и Анатолий играли вяло и плохо, свои реплики произносили тонкими голосами. Капитолина Алексеевна гневалась, лодырь и забулдыга Ленька Мурзин орал, что «в таком разе реплик давать не будет», и усмехался обидно, когда режиссерша от огорчения впадала в столбняк.
На предпоследней репетиции Капитолина Алексеевна была в лиловом шелковом платье, с дутыми браслетами на толстых руках, со стеклянными бусами на груди и в модных белых тапочках, делающих ее ноги совсем тонкими и короткими. Она часто прижимала правую руку к груди, дышала тяжело и порывисто, словно поднималась в гору, – очень волновалась за себя и артистов.
– Живее! Громче! – покрикивала она и огорченно замирала. – Боже мой! До показа остается всего два дня… Что вы играете? Ну, что вы играете, Анатолий Амосович?
Репетиция на этот раз проводилась на высоком берегу Улыма, между старыми осокорями, в затишке, скрытом от посторонних глаз. Табуреток на берегу, естественно, не было, поэтому Рая сидела на пеньке, Анатолий, изогнувшись, стоял над ней, мрачно усмехался и на самом деле играл плохо: вздыхал там, где надо было кричать, а там, где Капитолина Алексеевна требовала «дать чувства», мямлил, и в тусклом его голосе пробивались командирские интонации. Все это кончилось тем, что Ленька Мурзин, выбрав траву помягче, лег на брюхо и заявил:
– В таком разрезе я комедь представлять не желаю…
Поклокатывала под высоким яром Кеть, тальники, березы и осокори левобережья казались такими близкими, что хотелось потрогать; рыбацкий костер пылал ярко, возле него на корточках сидел сам рыбак, помешивая ложкой в котелке, и слышалось, как ложка постукивает о стенки котелка.
– Не балуйтесь, Мурзин! – прикрикнула на лентяя и забулдыгу Капитолина Алексеевна. – Искусство – оно… Оно – не в бабки играть…
Манерно поджимая губы и колыхаясь, Капитолина Алексеевна подошла к водевильным жениху и невесте, приложив обе руки к груди, посмотрела на них так насмешливо, словно хотела сказать: «Эх вы, такого пустяка не можете сделать! Поцеловаться не можете…»
– Где ваша рука, Анатолий Амосович?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я