https://wodolei.ru/catalog/ehlitnaya-santekhnika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Иван Иванович Евсеенко
Седьмая картина



Иван Евсеенко
Седьмая картина
(повесть)

Памяти Глеба Горышина

Любимым художником у Василия Николаевича был Суриков. Еще со времен учебы в художественном училище, с самых первых курсов, он почувствовал к нему неодолимую природную тягу, стал подражать не только манере любимого мастера, но и образу его жизни, во всем упорядоченной, строгой. С годами подражание, разумеется, прошло, но твердая уверенность в том, что истинный русский художник должен быть именно таким, как Суриков (не размениваясь по мелочам, за всю жизнь написать всего семь картин, но зато каких!), только окрепла, перешла в убежденность. Тайно, про себя Василий Николаевич решил, что он будет как бы продолжателем дела Сурикова: за отпущенный ему срок жизни тоже напишет всего семь-восемь картин, в которых отразит важнейшие события в истории России двадцатого века, но главное – русские национальные характеры. Часами простаивая возле мольберта, Василий Николаевич иногда почти физически чувствовал, что это предназначение даровано ему откуда-то сверху, как сверху даровано такое же, как у Сурикова, имя – Василий, и очень похожая, стоящая в одном ряду фамилия – Суржиков. Внешне он, правда, на Сурикова не походил, был худым и жилистым, но нисколько этой непохожести не огорчался, хорошо зная, что внешнее сходство не имеет никакого значения, если нет сходства внутреннего.
К сорока годам Василий Николаевич кое-чего уже достиг. Пока его сверстники увлекались импрессионизмом, постимпрессионизмом, занимались всякого рода модными авангардистскими поисками, он был весь в русском, суриковском реализме, без устали думал над своими картинами и без роздыху писал к ним этюды. Результат не замедлил сказаться: шесть картин уже были написаны. Три из них закупила Третьяковка, две – Русский музей в Ленинграде и одну – Музей имени Пушкина.
Теперь Василий Николаевич думал и готовился к работе над седьмой картиной. Но она ему никак не давалась, и прежде всего не давался сам замысел, хотя, казалось бы, чего проще. Если Василий Николаевич написал шесть картин – «Конец серебряного века», «Расстрел царской семьи», «Крестьянский вопрос», «Жуков в отставке», «На родине Гагарина» и «Русская свадьба», особого труда ему не доставит замыслить и написать седьмую, а там и восьмую, девятую…
Но работа не двигалась. И не двигалась вот уже без малого десять лет. По Союзу художников и здесь, в родном городе, и в Москве, и в Санкт-Петербурге пошли слухи и злорадный шепот, что, мол, всё, Суржиков выдохся, иссяк и теперь ему остается одно – с горя крепко запить.
Василия Николаевича и раньше в среде художников не любили. Все знали, что от Бога ему дано многое, и даже очень многое, талант мощный и с самого раннего возраста зрелый. То там, то здесь критики называли его еще при жизни Великим художником, и с этим нельзя было не согласиться. Собратья по кисти с подобными утверждениями соглашались, но, как и следовало ожидать, соглашались слишком ревниво, и, главное, не могли простить Василию Николаевичу того, как он своим талантом распоряжается. Если бы он работал от случая к случаю, месяцами, а то и годами пил, как пили многие из них, халтурил, подрабатывал по линии Худфонда на всякого рода оформительстве, они бы простили ему великий его талант, закадычно дружили бы с ним и гордились бы этой дружбой.
Но Василий Николаевич ничего подобного себе не позволял. Он жил экономно, а временами и бедно, только за счет средств, вырученных за проданные картины, растягивая их на долгие годы. Иногда, правда, случались у Василия Николаевича большие заказы от серьезных, понимающих толк в живописи организаций, своих и зарубежных, и если эти заказы совпадали с творческими потребностями и желаниями Василия Николаевича, то он брался за них и работал одновременно с работой над очередной картиной. Последним таким заказом был заказ от ЮНЕСКО большой серии картин (более сорока) «Россия в пейзажах». Василий Николаевич выполнил этот заказ довольно быстро, он по-настоящему захватил его и увлек, хотя и потребовал больших затрат сил, долгих утомительных поездок по стране в поисках натуры.
На деньги, полученные за эту серию, Василий Николаевич и жил все последние годы. Жил, опять-таки, экономно и расчетливо, не позволяя себе ничего лишнего: только еда, одежда и расходы на краски и холсты. Семьи у него никакой не было, не завелось с ранней молодости, а в зрелости он уже не заводил ее намеренно, предчувствуя, что ни жена, ни дети при нем счастливы не будут. Он весь в работе, в живописи и не сможет уделять им должного, необходимого внимания. В конце концов пойдут разлады, скандалы, как они в прошлом не раз случались в семьях других известных художников. Разумеется, нигде и никогда Василий Николаевич своих взглядов на семью не высказывал (одни живут так, другие – по-иному), но про себя, тайком и чаще всего во время работы, за мольбертом любил повторять знаменитые пушкинские строки:

Поэт, живи один, дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Не требуя любви за подвиг благородный,
Останься тих, спокоен и угрюм.

Он был всегда таким: тихим, спокойным и угрюмым, как был, наверное, в жизни и Василий Иванович Суриков. Одиночество никогда его не угнетало…
Но в последние годы угрюмость Василия Николаевича становилась все более и более заметной и все более и более тяжелой. Причина тому была одна: новая, седьмая, картина ему никак не давалась, хотя Василий Николаевич несколько раз делал, как ему казалось, удачные эскизы, набрасывал в карандаше всю композицию и даже брался за масло, но потом все очищал и вымарывал.
Замысел ему представлялся ничтожно мелким, незначительным, не идущим ни в какие сравнения с предыдущими его замыслами, такими простыми и естественными в своей основе, но такими единственно верными.
Десять лет неудач во многом переменили характер Василия Николаевича: он стал не только угрюмым и замкнутым, но и раздражительно-вспыльчивым по любому, самому ничтожному поводу. Общаться с ним было тяжело, а временами так и просто невыносимо, и его год за годом оставили последние, казалось, такие надежные и верные друзья. Вначале Василий Николаевич лишь обрадовался их уходу, грешным делом, думая, что картина у него не получается именно из-за этих ложно преданных друзей, которые во время работы незримо присутствуют у него за спиной, надоедливо, с мефистофелевской ухмылкой вопрошают: «Ну как сегодня, есть сдвиги?» Выходило, что он как бы работает для этих друзей, чрезмерно дорожит их мнением, словно они главные заказчики и ценители его искусства.
Но работа над полотном не сдвинулась с места и после того, как Василий Николаевич остался совершенно один, всеми брошенный и забытый. Прежде так любимое им одиночество теперь не приносило никакой отрады, и он временами искренне начинал сомневаться в справедливости пушкинских строк: «Поэт, живи один…».
Вдобавок ко всем его духовным страданиям и бедам добавились еще страдания и беды чисто физические, низменные, которых он в былые годы никогда не знал и не испытывал. От рождения Василий Николаевич был человеком выносливым, крепким, весь в покойных отца и мать, людей деревенских, закаленных суровой среднерусской природой, – а тут вдруг начали одолевать его болезни, и особенно одна, с завидным постоянством повторяющаяся через довольно короткие промежутки времени: в груди, в дыхании у него начинались подозрительные перепады, пустоты, сердце при этом билось учащенно, но тоже с перепадами, словно собиралось вот-вот остановиться. Врачи советовали ему съездить в Кисловодск или в какой-нибудь местный санаторий подлечиться, настоятельно рекомендовали переменить образ жизни, усилить питание. Но все эти рекомендации и советы лишь раздражали Василия Николаевича. Он давно уже не имел никакой возможности съездить в самый захудалый провинциальный санаторий, в Дом творчества художников или в пансионат; не мог Василий Николаевич и усилить питание, закупить в мизерно-минимальных количествах необходимые лекарства. Он впал в крайнюю, постыдную нищету, и теперь у него часто случались дни, когда в доме не было даже хлеба, спичек и соли.
Конечно, Василий Николаевич мог легко выйти из создавшегося положения – продать кое-какие эскизы и наброски к старым своим, знаменитым картинам (цена этим эскизам и наброскам была немалая, и покупатели бы легко нашлись, хоть в России, хоть за границей), но, во-первых, ему было безумно жаль расставаться с ними, единственными теперь напоминаниями о прежних его успехах; а во-вторых, Василий Николаевич меньше всего хотел, чтоб злонамеренные, бродящие о нем по городу слухи еще больше усилились и чтоб теперь самый ничтожный уличный обыватель поверил им и утвердился во мнении, что все истинно так – Суржиков окончательно опустился, пал и продает последние свои эскизы.
Был у Василия Николаевича и еще один, такой естественный в нынешних условиях выход (многие художники именно так и поступали): сдать кому-либо за хорошую плату квартиру, а самому переселиться в мастерскую и там потихоньку пережить тяжелые времена. Но и этого он тоже позволить себе не мог. Ведь опять пошли бы досужие, обидные для Василия Николаевича разговоры, насмешки, гордость его была бы уязвлена, а художник, потерявший гордость и чувство уважения к самому себе, не смеет рассчитывать на сколько-нибудь значительный успех в творчестве. Василий Николаевич терпел, дожидаясь, что вот-вот поступит ему серьезный, по его таланту и силе заказ и он сумеет одним разом поправить все свои дела: не все же и не везде его забыли…
Временами этот заказ и этот заказчик Василию Николаевичу даже снились. Вдруг дверь в его запущенную квартиру или в мастерскую открывалась, и на пороге появлялся богатый, знающий цену живописи Василия Николаевича заказчик и предлагал очень выгодную и, главное, творчески увлекательную работу. Василий Николаевич после таких снов просыпался весь взбудораженный, лихорадочно бросался к мольберту, как будто там уже стоял натянутый холст с эскизным наброском новой этой, хорошо оплаченной работы. Но на мольберте, разумеется, ничего не было; он стоял в углу мастерской запыленный, рассохшийся и напоминал Василию Николаевичу сломанную, давно не работающую гильотину.
И все-таки Василий Николаевич не терял надежды, был терпелив и последователен в своих ожиданиях, чутко прислушивался к каждому шагу на лестничной площадке, стремительно брал при каждом телефонном звонке трубку, не без основания полагая, что заказчик вначале, скорее всего, позвонит именно по телефону.
Так прошло несколько месяцев, лихорадочно-возбужденных, но для Василия Николаевича в общем-то счастливых, как бывают счастливыми для любого человека последние дни и недели перед каким-либо особо важным в его жизни событием. И он своего дождался.
Однажды в самый канун зимы на пороге мастерской Василия Николаевича, не обременяя ни себя, ни его никакими предварительными телефонными разговорами, предстал высокий средних лет человек в черном длиннополом, по последней моде, пальто и в черной, тоже безукоризненно модной шляпе. В руках вошедший держал дорогую наборную трость с тяжелым набалдашником из слоновой кости. Он был почти точно таким, каким представлялся Василию Николаевичу во сне, сдержанным и почтительно вежливым. Поставив трость в угол (Василию Николаевичу почудилось, что эту трость он тоже видел во сне), незнакомец с поклоном и доброжелательной улыбкой протянул ему руку и назвался:
– Вениамин Карлович Нумизматтер, коллекционер и собиратель живописи.
– Очень приятно, – предательски дрогнувшим голосом представился в свою очередь Василий Николаевич. – Суржиков, живописец.
Гость опять улыбнулся, давая тем самым понять Василию Николаевичу, что тот мог бы и не представляться – Вениамин Карлович прекрасно знает, кто он и что он.
Чего уж тут скрывать, Василий Николаевич был тронут и польщен подобным вниманием Вениамина Карловича. Он предложил ему раздеться и пригласил в глубь мастерской к двум кожаным, старинной работы креслам, предчувствуя, что дальнейший разговор у них будет еще более желанным и ожидаемым для Василия Николаевича.
И он в своих предчувствиях не ошибся. Вениамин Карлович немного помедлил, привыкая к захламленной обстановке мастерской, а потом вдруг и выдал истинную цель своего прихода:
– Я, собственно, к вам с предложением.
– Каким? – опять с трудом подавил в себе волнение Василий Николаевич.
– Мне хотелось бы заказать вам картину, – немного заискивающе, но вместе с тем и не теряя гордости, проговорил гость.
После этой фразы поведение Вениамина Карловича понравилось Василию Николаевичу еще больше: в прежние годы именно так с ним говорили во всех музеях и картинных галереях (своих и заграничных). Василий Николаевич знал себе цену и приучил окружающую его публику относиться к художнику Суржикову с должным уважением. Потом, конечно, когда он обнищал и перестал выставляться, это уважение растерялось, забылось, и многие уже позволяли себе высказываться по отношению к Василию Николаевичу снисходительно. Вениамин же Карлович первой своей фразой о предполагаемом заказе мгновенно вернул Василия Николаевича в прежнее его, давно забытое состояние. Василий Николаевич по достоинству это оценил и с достоинством спросил:
– А почему вы хотите заказать картину именно мне?
– Видите ли, – воодушевился, надеясь, должно быть, на удачу Вениамин Карлович, – я с давних пор страстный поклонник вашего таланта, считаю вас на сегодняшний день лучшим художником России.
– Ну, положим, это спорно, – искренне засомневался Василий Николаевич, хотя похвалой Вениамина Карловича, разумеется, снова был польщен. – А Глазунов, а Шилов?
– Что Глазунов! – решительно не согласился с ним Вениамин Карлович. – Он прямолинеен и неглубок. Рядом с вами я его поставить не могу. Да и никто не может. Вы это прекрасно сами знаете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я