https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– скомандовал лоцман – и снова продолжал свою речь: – Ты вот сидишь тут да думаешь, как бы удрать от меня и зажить самостоятельно! Но не тут-то было – ты мне и самому нужен! Матушка твоя была точь-в-точь как ты, никогда нельзя было на нее положиться: говорила одно, а в голове – другое!
Он как следует приложился к бутылке и через несколько минут целиком погрузился в назойливое брюзжание.
Необузданный во хмелю, он вонзался в душу бедного грешника, крепко к ней присасывался, искал беспричинной ссоры и буквально выворачивал наизнанку своего противника, потому что противник был ему необходим, чтобы сражаться с ним, приписывать ему свои злобные мысли, отвечать на подозрения, которые никто никогда не высказывал.
– Ты вот думаешь, что твой отец – бедняк, да? С тех пор как у него ни кола ни двора? Да? Видал в лачуге судебного исполнителя с казенными марками? Не видал? Соврешь – получишь трепку!
Торкель ни слова не проронил в ответ.
– Молчишь! Ты – хитрая лиса, но я-то на твоем лице читаю, о чем ты думаешь, ведь я всех людей вижу насквозь. Да, то-то! Ясное дело, думаешь, я пьян; нет, я не пьян! Я никогда, ни разу в жизни не был пьян, потому как еще никому не удавалось напоить меня допьяна; и еще вот что: к ответу-то меня призвали, да призвали несправедливо.
Самое горькое для мальчика в такого рода беседах начиналось тогда, когда отец шел на унизительную для себя откровенность, потому что трезвым он никогда не говорил о своих бедах. Хотя характер у Торкеля был сильным, а ум гибким, он все-таки с трудом привыкал к такого рода выходкам. От матери он выучился быть слепым и глухим, не принимать ничего близко к сердцу – пусть, мол, все – как с гуся вода, однако это еще больше раздражало отца. В глубине души он чувствовал, что слова его бесполезны.
– Слышишь, что я говорю? – ревел отец.
Теперь надо было решать – отвечать или нет.
Если он не отвечал, крик возобновлялся:
– Будешь отвечать, олух, или нет? Слышишь?
Вздумай Торкель ответить, его главная задача заключалась бы в том, чтобы подобрать подходящий покорный тон, ибо прозвучи ответ хоть чуточку резко или грубо, отец ударит его.
Иногда ему бывало совершенно безразлично – отвечают ему или нет, и если Торкель знал, что трепки все равно не избежать, он доставлял себе маленькое удовольствие, выкрикивая громко и грубо:
– Ясно, слышу!
При этом он старался поглубже спрятать голову в воротник куртки.
На сей раз трепки, видимо, было все равно не избежать. Торкель смотрел на море и с подветренного и с наветренного борта, ища спасения. И вдруг увидел плывущую по воде стаю гаг.
– Гаги с подветренной стороны! – сообщил он отцу.
Взглянув в ту сторону и убедившись, что сын говорит правду, отец приложил ружье к щеке. Торкель молча молился, чтобы выстрел был удачный, ведь если отец промажет, то…
Раздался выстрел, и две птицы замерли.
– Поворачивай! – скомандовал лоцман.
И выловил сачком добычу: пощупав большим пальцем перья на грудке у гаги, он крякнул от удовольствия.
Прозвучал выстрел, пролилась кровь, и буря миновала.
Причалив, они вытащили лодку на шхеру много выше самого высокого уровня воды, и Эман пошел открывать сарай.
Казалось, будто шхера плавает в открытом море, словно плот на якоре, а наружная цепь шхер на западе напоминала плавающие в воде стеньги и рангоут.
Здесь, в море, Торкелю всегда было хорошо, он чувствовал себя словно бы на борту корабля или на воздушном шаре, и больше всего он любил штиль, когда воздух и вода сливались воедино, а шхера будто парила в некоем светлом разреженном пространстве, покрытом прозрачным куполом. Днем этот купол был молочно-белым или голубым, иногда мягким и пушистым, а ночью усыпан белыми драгоценными камнями, такими же мерцающими, как кольцо у жены старосты.
Людей на шхере не встретишь, зато можно увидеть много чего другого. Даже камни на берегу не походили на скамсундские, другими были кусты и травы, да и птицы совсем не те, что на острове: черный баклан, дикие гуси, орлан-белохвост, нырки, поморник, гагара и морянки сменили крохалей, черных уток, речного орла и чаек. Все здесь было крупнее и ярче. И уж если удавалось найти что-то интересное, находка представляла не меньшую ценность и привлекательность, нежели рождественские подарки.
Торкель, который еще не был в этом году на шхере Москлеппан, отправился навестить старые места своих детских игр. На самой вершине его ждала груда камней с флагштоком. Там он обычно играл в кораблики, а флагшток служил ему грот-мачтой. Когда же Торкель лежал на спине и высоко в небе проплывали облака, ему и в самом деле казалось, будто скалистый островок несется на всех парусах вперед.
Однако сегодня прежние игры не доставляли радости – все здесь изменилось и утратило свою притягательность, а то, что приключилось с отцом, стало, вероятно, знаменательной вехой в жизни их обоих. Торкель чувствовал себя ягненком, которого заперли в клетку с волком. И он тосковал о людях, которые если и не очень печалились о нем, то хотя бы оставляли в покое его мысли. Отныне тоска мальчика обрела совершенно определенную цель: перебраться туда, на другую сторону пролива, где жизнь – много лучше и светлее.
С заходом солнца мальчик вернулся на берег и увидел отца: держа в руке подзорную трубу, отец неотрывно глядел на море.
– Ступай разведи огонь! – крикнул он.
Торкель быстро повернул к сараю, успев заметить в открытом море красный буй с белым флажком. Это был буй, который поставили на том месте, где затонула шхуна, и он понял, что здесь как раз и лежит погибшая шхуна с грузом и со всем прочим.
Когда сварился картофель, лоцман вошел в сарай. Он долго ел, не произнося ни слова. Уже стемнело, когда он наконец наелся.
– Ложись спать! – велел он мальчику. – А я пойду на охоту! И вышел, захватив с собой топор и якорь.
Торкель услышал скрежет лодки, сталкиваемой с берега в море, скрип весел в уключинах, – и все стихло.
Мальчик провел долгую мучительную ночь, ежеминутно выходя на порог сарая, чтобы взглянуть на море. Порой ему чудилось, будто он видит снующий вокруг буя баркас. Он подозревал, что там, возле буя, творится какое-то беззаконие, но что он мог знать! Собственно, он был даже доволен! Ведь его не втянули в переделку, которая могла грозить ему тюрьмой.
На рассвете отец вернулся и тотчас улегся спать, с виду очень довольный своей ночной охотой.
* * *
Однажды утром Торкель поднялся чуть свет, решив во что бы то ни стало разузнать хоть что-нибудь об этой охоте, тем более что отец необычно долго не возвращался.
В густом тумане он разглядел пришвартованную у буя рыбачью лодку и темную фигуру, перегнувшуюся через борт. А вскоре на горизонте показался баркас с поднятыми гротом и фоком. Паруса на баркасе на сей раз были белее обычного и лучше укреплены. С севера дул слабый ветерок, и море было подернуто легкой рябью.
Вдруг баркас поднял топ-мачту и кливер и, подгоняемый попутным ветром, направился прямо к бую. Рыбачья лодка тотчас отчалила от буя, и Торкель увидел, как отец что есть мочи гребет к берегу, да, сначала к берегу, но тут же поднимает паруса и берет курс в открытое море, прямо на восток.
Тогда баркас тоже меняет курс, на гафеле взвивается таможенный флаг, и мальчик начинает наконец понимать происходящее. До него доносятся громкие голоса и крики, а затем и баркас и лодка исчезают в тумане.
Торкель в полном одиночестве стоит на шхере – лодки нет, стало быть, он лишен возможности вернуться на остров. Падать духом не в его привычках, да и никакой опасности ему не грозит – всегда остается надежда, что кто-нибудь приплывет сюда, даже если придется прождать сутки или двое.
Подойдя к флагштоку, он поднял сигнал бедствия.
К восходу солнца показался баркас таможенного надзора; подгоняемый попутным ветром, он возвращался со стороны моря. Перед самой шхерой он повернул оверштаг и подошел к берегу. Спустили шлюпку, она причалила и забрала мальчика.
– Теперь твоему отцу каюк, – сказал таможенный инспектор. – А ты начинай-ка новую жизнь – станешь честным парнем, и все у тебя будет ладно.
Мальчик не плакал, плакать он разучился давным-давно, да и всякая перемена в его судьбе была для него только желанна.
Чтобы не есть хлеб даром и избежать попреков, он кинулся поднимать фок-шкот, и баркас, обогнув Скамсундский мыс, взял курс к Карантинному причалу.
* * *
В Восточной Европе свирепствовала чума рогатого скота, и на Скамсунде открыли Карантинный дом для обработки кож и кожевенных изделий.
Туда-то и определил муниципалитет на службу Торкеля Эмана, взяв его на свое попечение.
Под Карантинный дом отвели старую винокурню, большое трехэтажное строение с ржаво-бурой от вековой грязи штукатуркой. От пыли и паутины окна в доме были совсем черными. Унылый и мрачный, дом отбрасывал тень печали на много-много десятин вокруг и отражался в маленькой бухте, о которой говорили, будто в ней никогда не водилось ни одной рыбы, не росло ни единой камышины. Пролив не был отсюда виден из-за скалистого мыса, так что и Фагервик нельзя было разглядеть. Бухту окаймляли высокие ольхи, но никто никогда не слышал в них пения птиц, не видел ни одной бабочки, навещавшей прибрежные цветы: закапанные краской и смолой, лепестки цветов чахли от испарений серной и карболовой кислоты.
На острове еще помнили истории времен казенной винокурни, когда весь Скамсунд был одним сплошным кабаком, а все жители спились с круга. Рассказывали, что в каждом доме тогда гнали самогон, что целые семьи только и делали, что пили, забывая про еду, что слуги тратили свое жалованье целиком на спиртное, а детей в колыбели усыпляли сосками с водкой. Когда же самогонные аппараты конфисковали, вспыхнул мятеж, и казенный дом после восьмидневной осады взяли приступом. Пришлось вызвать канонерку и выпустить несколько боевых зарядов.
Все те долгие годы, что дом стоял необитаемый, дети избегали играть возле этого проклятого гнезда. Уже первое поколение детей-островитян выбило камнями стекла в окнах и растащило все, что там было из железа и металла, до последнего гвоздика. Для последующих поколений дом не являл уже никакого соблазна.
Однажды Торкель Эман отправился на прогулку в Карантинную бухту, притягивавшую его своей неизведанностью; там он увидел зрелище, которое раз и навсегда отпугнуло его от этих мест.
В высокой, ни разу не кошенной траве его угораздило наткнуться на свернувшийся кольцом, словно серый уж, линь. «Отличный канат», – подумал он и наклонился поднять линь. Оказалось, он ухватился за перерубленные, еще окровавленные поджилки лошади. И тут он увидел четыри ольхи и возле каждой – по отрубленной конской ноге. Такую картину не каждый день встретишь, и он испугался; он никак не мог взять в толк, что произошло, пока не увидел отрубленную лошадиную голову с оскаленными зубами и некогда ясными, а теперь закрытыми глазами. И тогда он понял: карантинщики забили Руту, единственную лошадь на острове, единственную и последнюю, которой было уже наверняка более тридцати лет. И вспомнил историю лошади Руты, в дни своей молодости единственного трезвого существа на всем Скамсунде, лошади, обратившей в трезвенника самого горького пьяницу на острове. А дело было так.
Отец Викберга, лоцман, пьяница из пьяниц, однажды воскресным утром, приложился как следует к бутылке. Пьянствовали на острове все, как один, и все, как один, ходили с потухшими, налитыми кровью, слезящимися глазами. Тому, кто захотел бы увидеть глаза, в которых отражалось бы голубое небо или искрился ум, пришлось бы пойти к животным. У коров, собак и даже свиней глаза были ясные. Но самые ясные глаза были у Руты. Пьяницы попытались было напоить ее однажды бардой, но лошадь отвернула морду от бадьи и била ее копытом до тех пор, пока от нее остались одни щепки. Рута питала такое отвращение к запаху спиртного, что не притронулась бы даже к траве возле винокурни, если бы только там росла трава!
Так вот, отец Викберга хватил в то воскресное утро лишку и рухнул прямо на берегу. Рута паслась поблизости, но прикинулась, будто не видит Викберга. Словно землемер, шаг за шагом мерила она пастбище, пока наконец не подошла к мертвецки пьяному Викбергу. Сначала она обнюхала его, но тут же отшатнулась, откинула голову назад и, прядая ушами, оскалила зубы; затем, желая выказать свое отвращение, фыркнула. Потом, казалось, собралась с духом – так, по крайней мере, рассказывал сам отец Викберга, – наклонила голову, схватила его передними зубами за куртку, прямо на груди, отнесла к берегу и трижды окунула в воду – именно три Раза, он сам подсчитал. Затем Рута осторожно опустила Викберга на прибрежные водоросли и ушла своей дорогой, «не вымолвив ни слова». Так об этом рассказывал отец Викберга.
– И понимаешь, – говорил Викберг, по уверениям молвы, – Дело не в том, что лошадь окунула меня в воду трижды. Ведь и курица может сосчитать до пяти, – дело в ясных глазах, которыми Рута посмотрела на меня! Она бросила на меня здоровый, разумный и кроткий взгляд, и когда я достал табакерку и посмотрел на себя в зеркальце на крышке, мне стало стыдно, – я увидел свои собственные глаза – они были похожи на почти угасшие уголья или же на окровавленные внутренности свежевыпотрошенной рыбы.
С того самого дня отец Викберга никогда не пил слишком много, а стоило ему выпить лишнего – это немедленно отражалось в зеркальце для бритья: глаза его сразу становились тусклыми и злыми!
Меж тем встреча Торкеля Эмана с бренными останками Руты внушила ему стойкое отвращение к Карантинному дому. Но волей-неволей пришлось туда возвращаться. К тому же он оказался во власти грозного заведующего карантином, что было хуже всего.
Сей матадор со Скамсунда был старым провинциальным лекарем, которого за ненадобностью сослали на остров. Деспот и скандалист, он ни с кем не мог ужиться. По прибытии на остров он тотчас затеял свару со старшим лоцманом, который хотел пришвартовать лодку к прилегающему к Карантинному дому берегу. После длительных военных действий с депешами по начальству заведующий карантином получил строгое предупреждение и, утратив воинскую честь, отступил с поля боя.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я