https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– перебил Заргарьян.
– Это не совсем точно. Я был в полном сознании, но я ничего не помню об этом: что делал, что говорил. Меня попросту не было, вместо меня действовал кто-то другой. Вот он и записал это в моем блокноте.
Я раскрыл блокнот и передал его Заргарьяну. Он прочитал и как-то странно, исподлобья посмотрел на меня.
– Почему записано два раза?
– Второй раз это записал я, чтобы сравнить почерк. Как видите, первая запись сделана не мной, то есть не моим почерком. И это почерк не сомнамбулы, не лунатика и не потерявшего память.
– Ваша жена живет на улице Грибоедова?
– Моя жена живет вместе со мной на Кутузовском проспекте. А на улице Грибоедова дома под этим номером нет. И женщина, упомянутая в записке, не жена мне, а просто знакомая, школьный товарищ. Кстати, она не живет на улице Грибоедова.
Он еще раз прочел записку и задумался.
– И о Никодимове вы тоже ничего не слыхали?
– Так же, как и о вас. Я и сейчас знаю о нем только то, что он физик, похож на сыча и не бывает на приемах. Сведения, учтите, из Института информации.
Заргарьян улыбнулся, и тут я заметил, что он совсем не строгий, а добродушный и, вероятно, даже веселый парень.
– Портрет в общих чертах похожий, – сказал он. – Валяйте дальше.
И я рассказал. Рассказывать я умею картинно и даже с юмором, но он слушал, внешне ничем не выдавая своего интереса. Только когда я дошел до упоминания о множественности миров, он поднял брови и тут же спросил:
– Вы об этом читали?
– Не помню. Мельком где-нибудь.
– Продолжайте, пожалуйста.
Я заключил рассказ реминисценцией из Стивенсона о Джекиле и Гайде.
– Самое странное, что эта фантомистика объясняет все, а другого разумного объяснения у меня нет.
– Вы думаете, это самое странное? – рассеянно спросил он, все еще перечитывая записку в блокноте. – У нас отказались ставить эту проблему в Институте мозга, а они все-таки ее поставили…
Я смотрел на него не понимая.
– Вы точно пересказываете? – вдруг спросил он, снова пронзая меня глазами. – Два мира как подобные треугольники, так? И там и здесь Москва, только иначе орнаментированная. И там и здесь вы и ваши знакомые. Именно так?
– Именно так.
– Там вы женаты на другой женщине, живете на другой улице и как-то связаны с Заргарьяном и Никодимовым, о которых здесь ничего не знаете. Так?
Я кивнул.
Он встал и прошелся по комнате, словно сдерживая волнение. Но я видел, что он взволнован.
– Теперь вы мне расскажете о снах. Я думаю, что все это связано.
Я рассказал и о снах. Теперь он смотрел с нескрываемым интересом.
– Значит, чужая жизнь, а? Какая-то улица, дорога к реке, торговый пассаж. И все очень отчетливо, как на фотографии? – Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, словно размышлял вслух. – И все запомнилось? Отчетливо, со всеми подробностями?
– Я даже мозаику на полу помню.
– И все знакомо до жути, до мелочей? Кажется, бывали тут сотни раз, даже, наверно, жили, а в действительности ничего подобного?
– А в действительности ничего подобного, – повторил я.
– Что же врачи говорят? Небось советовались.
Мне показалось, что он сказал это с какой-то лукавинкой.
– А, что врачи говорят… – отмахнулся я. – Возбуждение… торможение. Это всякий дурак знает. Днем кора головного мозга находится в состоянии возбуждения, ночью наступает торможение. Неравномерное. С островочками. Эти островочки и работают, клеят из дневных впечатлений сны, монтируют…
Заргарьян засмеялся:
– Монтаж аттракционов. Как в цирке.
– А я не верю! – рассердился я. – Какой это, к черту, монтаж, когда все смонтировано до мелочей, до листика какого-нибудь на дереве, до винтика в раме. И повторяется, как сеанс в кинотеатре. Раз в неделю обязательно посмотришь что-нибудь, что уже снилось раньше. И еще уверяют, что во сне увидишь только то, что наяву видел и пережил. Ничего, мол, другого.
– Об этом еще Сеченов писал. Он даже слепых опрашивал, и оказалось, что они видят во сне только то, что уже видели в зрячем состоянии.
– А я не видел, – упрямо повторил я, – ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Нигде! Ясно? Не ви-дел!
– А вдруг видели? – усмехнулся Заргарьян.
– Где?! – закричал я.
Он не ответил. Молча взял сигарету, закурил и вдруг спохватился:
– Простите. Я не предложил вам. Вы курите?
– Вы мне не ответили, – сказал я.
– Я отвечу. У нас впереди еще большой, интересный разговор. Вы даже не представляете себе, каким открытием для нас будет эта встреча. Ученые ждут такой минуты годами. А я счастливец: всего четыре года ждал. Вы свободны? – вдруг спросил он. – Можете подарить мне еще пару часов?
– Конечно, – растерянно согласился я, все еще ничего не понимая.
Внезапная перемена в Заргарьяне, его возбужденный, нескрываемый интерес даже чуть-чуть смутили меня. Что особенного я рассказал ему? А может быть, Галя права: именно здесь и был ключ к разгадке всего случившегося?
А Заргарьян уже звонил кому-то по телефону.
– Павел Никитич? Это я. Ты еще долго намерен пробыть в институте? Прелестно. Я привезу к тебе сейчас одного товарища. Он у меня. Кто? Ты даже не представляешь кто. Тот, о котором мы с тобой мечтали все эти годы. То, что он рассказал мне, подтверждает все наши домыслы. Я подчеркиваю: все! И даже больше. Трудно вообразить – голова кружится. Нет, не пьян, но напьюсь обязательно. Только потом. А сейчас едем к тебе. Жди.
Он положил трубку и обернулся ко мне:
– Вы понимаете, что такое рефрактор для астронома? Или электронный микроскоп для вирусолога? Таким драгоценным инструментом являетесь для меня вы. Для нас с Никодимовым. Я сделаю Зоеньке царский подарок – ведь она подарила мне вас. Едем!
Я по-прежнему ничего не понимал.
– Надеюсь, вы не будете меня ни колоть, ни резать? Больно не будет? – спросил я голосом пациента, пришедшего на прием к хирургу.
Заргарьян захохотал, очень довольный.
– Зачем больно, дорогой? – заговорил он вдруг с акцентом восточного торговца. – Сядешь в кресло, заснешь на полчасика, сны посмотришь. Как в кино. – И прибавил уже без акцента: – Пошли, Сергей Николаевич. Я вас отвезу в институт.

ЛАБОРАТОРИЯ ФАУСТА

Институт находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, – все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские юпитеры в съемочном павильоне.
– Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, – сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. – Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей, с другой стороны.
Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора.
– Включается автоматически, как только вы входите в коридор, – пояснил Заргарьян, – а выключается нажимом ноги на эти молочные регуляторы.
Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двустворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор.
Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную комнату. Заргарьян подтолкнул меня к креслу и сказал:
– Поскучайте минут десять, пока я поговорю с Никодимовым. Во-первых, это избавит вас от необходимости повторяться, во-вторых, я сделаю это более профессионально.
Он подошел к противоположной стене; она раскололась, раздвинулась и сейчас же закрылась за ним. «Фотоэлемент», – подумал я. Оборудование института, кажется, вполне соответствовало современным требованиям научно-продуманного делового комфорта. От описания одного лишь коридора Кленов пришел бы в восторг: не зря он обещал мне всяческую поддержку «душой и телом».
Но в комнате, где я ожидал Заргарьяна, кроме расколовшемся стены, не было ничего особенно примечательного. Письменный стол-модерн с прозрачной доской из плексигласа на никелированных ножках; открытый сейф в стене, похожий на духовку электроплиты; невидимый источник света и губчатый диван с подушкой, – здесь ночевали, когда задерживались. Возле стены громоздилась кипа желтой полупрозрачной пленки. По ней, как в кардиограммах, бежали жирные зубчатые линии. Пол из цветного пластика придавал комнате, пожалуй, излишне элегантный вид, но аскетические стенды с книгами и диаграммы на стенах, выполненные из того же пластика, возвращали ей серьезность и строгость. На одной диаграмме разноцветная кора обоих полушарий головного мозга выпускала металлические стрелы, которые увенчивались зашифрованными надписями из букв латинского и греческого алфавита. Другая предъявляла глазу просто пучок непонятных металлических линий с приклеенной сбоку надписью от руки: «Биотоки спящего мозга». Тут же был приколот лист бумаги с машинописным текстом: «Длительность и глубина снов. Наблюдения лаборатории Чикагского университета».
Книги на стендах стояли в полном беспорядке, громоздились друг на друге, лежали открытыми на выдвижных полочках. Видимо, ими часто и охотно пользовались. Я взял одну: это была работа Сорохтина об атонии нервного центра. Тут же лежала стопочка книг и брошюр на разных языках. Все они, как я понял, говорили о какой-то иррадиации возбуждения и торможения. На другой полке я нашел книгу самого Никодимова. То было английское издание, название которого я перевел как «Принципы кодирования импульсов, размещенных в коре и подкорковой области головного мозга». Правильно ли я перевел, не знаю, но тут же пожалел, что наши журналисты не получают достаточной подготовки, чтобы хоть приблизительно понимать процессы, происходящие на вершинах современной науки.
В этот момент стена раскололась, и голос Заргарьяна сказал:
– Прошу.
Комната, в которой я очутился, была действительно лабораторией, сверкавшей нержавеющей сталью и никелем. Но осмотреться я не успел: Заргарьян уже представлял меня немолодому человеку с каштановой, чуть посеребренной мушкетерской бородкой. Того же цвета волосы несколько превышали длину, принятую в нашей научной среде, и больше подходили к преподавателю консерватории, скажем, по классу скрипки или рояля. С птицей его роднили, пожалуй, лишь нос с горбинкой, а мне он напомнил Фауста, каким я его видел еще в юношеские дни в какой-то периферийной опере.
– Никодимов, – сказал он и улыбнулся, перехватив мой мечущийся по сторонам взгляд. – Не смотрите, все равно ничего не поймете, а в двух словах не объяснишь. Да и ничего интересного – все внизу под нами: и конденсатор, и переключатели. А это – экраны для фиксации поля, в разных фазах, конечно. Как видите, элементарная путаница штепселей, рычагов и ручек. Так, кажется, у Маяковского?
Я искоса взглянул на стоявшее за экранами кресло, над которым было подвешено нечто напоминавшее шлем космонавта. К нему тянулись цветные провода.
– Испугался, – сказал Никодимов, подмигнув Заргарьяну. – А что страшного? Кресло как кресло…
– Постой, – обрадовался Заргарьян. – Не объясняй, пусть сам сообразит. Погляди, дорогой: похоже на парикмахерское, а зеркала нет. Может, зубоврачебное? Так бормашинки нет. Где такое кресло найдешь? В театре – нет, в кино – тоже нет. Может, в самолете, в пилотской кабине? А где штурвал?
– Похоже на электрический стул, – сказал я.
– Еще бы. Точная копия.
– А шлем вы мне тоже наденете?
– А как же? Смерть наступает через две минуты. – Глаза его лукаво блеснули. – Клиническая смерть. Потом воскрешаем.
– Не пугай, – засмеялся Никодимов и повернулся ко мне. – Вы журналист?
Я кивнул.
– Тогда прошу: никаких корреспонденции. Все, что здесь узнаете, еще не созрело для печати. Кроме того, опыт может быть и неудачным. Вы ничего не увидите, и мы ничего не заприходуем. Ну, а когда созреет, обязательно привлечем вас. Обещаю.
Бедный Кленов! Его мечта об очерке уплывала как сон.
– Ваш опыт имеет прямое отношение к моему рассказу? – осмелился спросить я.
– Геометрически прямое, – отрубил Заргарьян. – Это Павел Никитич осторожничает, а я прямо говорю: неудачи быть не может. Слишком очевидны показатели.
– Да-а, – задумчиво протянул Никодимов. – Хорошие показатели. Так это с вами приключилась стивенсоновская история? – спросил он меня. – Вы ее так и объясняете: Джекиль и Гайд, да?
– Конечно, нет. Я не верю в перевоплощение.
– А все-таки?
– Не знаю. Ищу объяснений. Ищу его у вас.
– Разумно.
– Значит, есть объяснение?
– Да.
Я вскочил.
– Сядьте, – сказал Заргарьян, – или, вернее, пересядьте в это пугающее вас кресло. Уверяю вас, оно гораздо удобнее вольтеровского.
Мягко говоря, я поднялся не очень решительно. Это чертово кресло меня определенно пугало.
– Все объяснения после опыта, – продолжал Заргарьян. – Пересаживайтесь. Да смелее, смелее! Зуб рвать не будем.
Я сразу же утонул в кресле, как в пуховой перине. Возникло ощущение какой-то особенной легкости, почти невесомости.
– Протяните ноги, – сказал Заргарьян. Видимо, он и руководил опытом.
Мои подошвы уперлись в резиновые зажимы. Головы коснулся бесшумно опустившийся шлем. Он обхватил лоб неожиданно легко и удобно, как мягкая шляпа.
– Немножко свободно?
– Пожалуй.
– Сидите спокойнее. Сейчас урегулируем.
Шлем стал туже. Но я не ощущал никакого давления: гибкая пленка шлема, казалось, вросла в кожу. И словно ворвавшийся в открытое окно вечерний ветер приятно холодил лоб и шевелил волосы. Но я знал, что окно было закрыто, а голову мою облекал шлем.
Внезапно погас свет. Меня окружала теплая непроницаемая темь.
– В чем дело? – спросил я.
– Все в порядке. Мы изолировали вас от света.
Чем они меня изолировали? Стеной, колпаком, капюшоном?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я