https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vysokim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Оттого, видимо, и деревня называется Локти.
С трех сторон опоясывает ее неширокой лентой сосновый бор, а с четвертой, с северной, раскинулось большое озеро Алакуль.
За бором, прижавшим деревушку к самой воде, поблескивают на солнце плоскими лысинами редкие холмы. Выбегая из деревни, пробиваясь сквозь зеленый заслон, вьется между ними, свинцово отсвечивает пылью единственная дорога.
Весной отлогие склоны холмов распахивают, и тогда, если взойти на самый высокий из них, кажется: на старую, застиранную прошлогодними осенними дождями, вылинявшую под солнцем, до блеска заглаженную ветрами землю наложены новые черные заплаты.
А дальше за холмами начинаются непроходимые леса и болота. Они тянутся на много километров. Среди лесов попадаются иногда небольшие, домов в пятьдесят-семьдесят, деревеньки, жители которых задыхаются летом от болотных испарений. Эти испарения, если дует южный ветер, доносятся и до Локтей. Тогда в домах плотно закрывают окна и говорят:
– Задышало Гнилое болото. А ведь и там люди живут… Господи…
Локти – селение тоже небольшое, всего в несколько безымянных улиц. Но крайние дома так далеко разбрелись по берегу речки, что от одного конца до другого будет километра четыре. К этим домам протоптаны тропинки. По бокам тропинок растет высокий бурьян. К середине лета его выкашивают, – потому что после утренних рос или дождя пробраться к домам, не вымокнув по пояс, нельзя.
Главная улица деревни, широкая и пыльная, засажена тополями. Одним концом она упирается прямо в озеро, другим – в стену соснового бора.
В этих лесных и болотистых краях днем с огнем не сыщешь камня. Зато отлогий берег озера, там, где впадает в Алакуль речушка, щедро завален мелким галечником. А справа и слева от речушки, в полкилометре от устья, беспорядочно громоздятся угрюмые, голые скалы. Живший в Локтях ссыльный студент Федор Семенов называл почему-то галечник на берегу и эти скалы «шуткой природы». Часто он, пошевеливая густыми, черными как смоль бровями, подолгу любовался, как искрятся гранитные глыбы под лучами солнца. Жителям это казалось странным, а сам ссыльный чудаковатым человеком. «Скалы и скалы – эка невидаль». Они привыкли к скалам, как привыкли к озеру, к лесу, к болотам, к повседневной своей нелегкой жизни.
На берегу всегда веером рассыпаны лодки. Они похожи на громадных черных рыб, которые выплыли из пучины, приткнулись головами в мокрые камни и теперь с любопытством наблюдают, что происходит в деревне.
Около лодок целыми днями барахтаются в воде ребятишки. Зато под скалами никто никогда не купается, потому что там очень глубоко и тяжелые зеленоватые волны угрожающе плещутся, разбиваются о гранит даже в тихие дни.
Дремучий лес еще не так давно покрывал всю возвышенность за деревней. Но год от году деревья вырубали, жгли, по метру отвоевывали землю под пашни. И наконец засвистел по скользким, лоснящимся от жира холмам упругий ветер.
А узкая полоска леса за околицей так и осталась нетронутой, отгораживая деревню от пахотных полей, от небосклона, от всего мира.
До ближайшего крупного поселения было верст пятьдесят. Говорили, что есть где-то далеко, за озером, большой город. Но где именно – знали только староста Гордей Зеркалов, два-три работника локтинского богатея Алексея Лопатина, возившие оттуда товары для его лавки, да сам Лопатин. Добраться до города можно было лишь зимой, когда устанавливалась дорога по озеру.
Лениво текла по деревне небольшая речушка, в мелкой и мутной воде ее плавали полусонные пескари. Так же лениво и сонно текла жизнь в Локтях.
С тех пор как началась война, деревня и вовсе будто вымерла. Ссыльный студент куда-то исчез. Говорили, что сбежал. Мужиков взяли на фронт, А те, что пока остались, старались не показываться на улице, будто боялись потревожить застоявшуюся над Локтями тишину.
Но за год войны эта тишина нет-нет да и нарушалась. Случалось это обычно в дни доставки почты. То одна, то другая баба, ничего не видя перед собой, сжимая в кулаке страшную, только что полученную бумажку, бежала от дома старосты Гордея Зеркалова, завывая:
– А-а-а-а-и-и-и!
И все знали: осталась жена без мужа, дети без отца, семья без кормильца.
Крик постепенно захлебывался и стихал, придавленный висевшей над деревней тишиной.

* * *

День распалился вовсю.
Старый бородатый цыган с большой серьгой в левом ухе медленно ехал по улице Локтей в скрипучем, расшатанном ходке и, поворачивая голову по стороаам, лениво и певуче выкрикивал:
– Коновалить кого есть?.. Есть кого коновалить?..
Иногда из какого-нибудь домишка выходили и молча махали рукой. Цыган-коновал останавливал ребристую, лохматую, как и сам, лошаденку, бросал ее прямо на улице и, захватив с собой обшарпанную кожаную сумку с нехитрыми инструментами, шел за хозяином в сарай. Лошаденка, мотая от жары головой, терпеливо ждала его возвращения.
Проехав из конца в конец улицу, цыган свернул в переулок и поехал, как обычно, к Бородиным. Их низенькая избенка с двумя тусклыми оконцами стояла на самом краю Локтей, упираясь огородом в стену леса. Была похожа она чем-то на подгулявшую старушонку, которая, вывалявшись в грязи, теперь сидела, согнутая, на земле, непонимающе посматривая на мир выцветшими глазами.
Хозяин дома Петр Бородин, сухой, желтый старик с поредевшей бороденкой, завидев в окно цыгана, выскочил во двор, испуганно огляделся по сторонам в, впустив коновала в избу, усадил его подальше от окон. Он торопливо и угодливо суетился вокруг гостя, избегая смотреть ему в глаза.
Цыган расстегнул рубаху, достал из-за пазухи тяжелый кожаный мешочек, такой же обшарпанный, как и сумка, долго его развязывал. Петр Бородин нервно облизывал сухие губы. В бесцветных глазах его вспыхивал и гас, вспыхивал и гас огонек, крючковатые руки начинали трястись. Цыган брезгливо усмехнулся, кинул Бородину смятую разлохмаченную бумажку.
– На…
– Нету… Теперь уже не занимаюсь, нет… За это, знаешь, теперь что? Того и гляди тюрьма… Поволокут – только ногами застучишь…
И он снова опасливо глянул в окно.
Коновал достал из мешочка еще одну радужную бумажку.
– Попадись тебе в ловком месте – убьешь. Убьешь ведь, а?
– Господи, Христос с тобой! – побледнел Петр Бородин. – Мы – люди ведь… А ты… э-э…
Старый Бородин говорил длинно и сбивчиво, словно оправдывался. Цыган сидел на лавке у порога, покачивая головой, задумчиво мял в толстых грязных пальцах деньги. Наконец он бросил старику вторую бумажку. Петр Бородин спрятал ее в карман холщовых штанов и быстро засеменил к выходу.
Через несколько минут возвратился, держа в руках отпотевшую, облепленную мякиной бутылку с синеватой жидкостью.
Цыган молча, стакан за стаканом, выпил весь самогон, вытер рукавом влажные толстые губы.
– А я вот убивал, – сказал он, возвращая пустую бутылку. Бородин только торопливо перекрестился. – При… приходилось. Ну, ну, ты… не трясись. Убивал… которые… попадались иной раз в лесу… ночью. Дело такое – наконовалю так вот за недельку, за две… Иные позарятся, ну и… Или тебя, или ты…
«Много уж ты наконовалишь, – подумал Бородин. – Не с этого у тебя золотишко-то водится».
– Оружие, стало быть, есть? – осторожно спросил он и тут же пожалел: цыган полоснул его черными, острыми как нож глазами, но ничего не ответил, только похлопал огромной волосатой рукой по карману широченных шаровар.
– Ну да, ну да, как же… всякие людишки болтаются по лесам, – торопливо замотал головой Бородин.
Цыган, пошатываясь, вышел из избы, сел на заскрипевший под ним ходок и поехал, негромко затянув непонятную песню. Его долго сопровождали улюлюкающие деревенские ребятишки.
Ходок давно скрылся за поворотом, а старик все еще стоял у окна, словно видел, как коновал, покачиваясь, едет по лесу, мимо болот, через глухие, пустынные места. Бородин не шевелился, только заскорузлые пальцы чуть дрожали да приподнимались и опускались кустистые белесые брови. Он не заметил, как со двора вошла жена. Вытирая платком слезящиеся глаза, она села на табуретку и закашлялась. Чахоточный румянец на ее щеках проступил еще ярче.
– Много дал-то? – спросила она, растирая рукой плоскую грудь.
– Сколько дал – все наши, – ответил Петр, отходя наконец от окна.
– В больницу бы мне, – тихо проговорила жена. – Кровью вон кашляю.
– Легко сказать – в больницу. – Старик скривил губы, поскреб всеми пальцами в затылке. – А платить чем? Болотной мяты попей вот…
– Пропаду я с твоей самогонкой – тогда все тебе останется, – с горечью сказала женщина. – В бане гниль, чад… Я ведь на пятнадцать годов тебя моложе, а кто поверит?
Бородин прошелся по комнате, покряхтел, стиснул рукой в кармане влажные бумажки.
– Бог терпел, Арина Маркеловна, и нам велел. Вот если бы… Через месяц, поди, опять приедет цыганишка-то… Тогда бы и в больни…
Старик запнулся на полуслове, попятился под взглядом жены.
– Ты! Ты опять за свое! – с отчаянием вскрикнула Арина, приподнялась, шагнула вперед, но тотчас остановилась. Она смотрела широко открытыми глазами, но не на мужа, а куда-то поверх его головы.
– Так что ж? Жить надо ведь… А ему что? Пропьет. А мы бы… Э-э! – бормотал Петр Бородин торопливым, свистящим шепотом. Шепот этот будто обезоружил женщину, отнял у нее все силы. Она тяжело опустилась на прежнее место и опять долго и тяжело кашляла.
– Я с твоей курилкой… будь она проклята, света белого, не вижу. Все боюсь – вдруг дознаются. А ты еще… Господи, дай хоть помереть спокойно. Ведь меня обдирает всю, как подумаю: в себе-то чего носишь?..
– Ну ладно, ладно. Бог с ними, в деньгами. Я к тому, что без нужды они ему.
Июльское солнце, казалось, насквозь прожигало ветхую избенку Бородиных. Прямые полосы света косо падали из маленьких окон на сучковатый, некрашеный пол и расплывались там желтоватыми масляными пятнами. Старик Бородин почему-то осторожно обходил их, словно боялся поскользнуться.
Арина долго еще сидела на табуретке не шевелясь.
– Ну, чего? – спросил Петр, останавливаясь возле нее. – Иди.
Вздрогнув, она поднялась, пошла к двери.
– Мы пропадем – один конец. О Гришке-то хоть подумай, пожалей. Ему ведь жить, – сказала Арина, оборачиваясь в дверях.
– Да сгинь ты с глаз, чтоб тебя!.. – взорвался вдруг Петр. – Я же сказал: бог с ними, с деньгами. Пусть пропивает их хоть в три цыганских глотки. – И тут же добавил тише, спокойнее: – А то не думаю я об нем… Гришке жить-гулять недолго осталось – солдатчина на носу. Вот и поразмысли сама…
К чему было сказано это последнее: «Вот и поразмысли сама», – Арина не поняла.

* * *

Мысль «выбиться в люди», разбогатеть, стать крепким хозяином сидела в Петре, как гвоздь в бревне. Глубоко кто-то загнал этот гвоздь в дерево, по самую шляпку, приржавел он там, и уж не вытащить его никакими клещами. Шляпку сорвешь, а гвоздь все-таки останется внутри. Разве вот расколоть бревнр надвое…
Мечта была, но денег от того не прибавлялось, сколько ни экономил Петр от заработков жены, сына, своих собственных. С горя заходил иногда в деревенскую лавку Алексея Лопатина, приторговывавшего потихоньку водочкой, напивался.
Но однажды, когда Петр Бородин спросил по привычке бутылку водки, лавочник только угрюмо усмехнулся.
– Что, нету? – недоверчиво переспросил Петр.
– Есть, да не про твою честь. Запрещено теперь. Строго насчет этого.
«Тебе, черт пузатый, и раньше никто не разрешал торговать ей», – подумал Бородин, а вслух спросил:
– Почему запрещено?
– Война, – коротко ответил лавочник, будто Бородин сам не знал об этом.
Несколько дней Петр Бородин ходил молчаливый, что-то соображая. Потом начал гнать в бане самогон.
Однако капитала на этом нажить было тоже нельзя. Видя, что затея пустая, Петр хотел уже разбить аппарат, тем более что жена ныла день и ночь: «Дознается – пропадем. Сына-то пожалей…» Но тут появился в их доме цыган-коновал со своим кожаным мешочком. Краем глаза видел как-то Петр, что не только деньгами набит мешочек; колючим ослепительным огоньком блеснуло однажды между грязных пальцев цыгана золото – не то часы, не то кольцо… И Петр тотчас смутно подумал: «Нет, не надо разбивать пока аппарат. Не будет самогонки – не заглянет больше цыган ко мне в дом…»
А сейчас, сидя у окна, Петр размышлял, что цыган снова приедет…
Через дорогу напротив, у самой стены дома, расплавленным золотом горели под солнцем битые стекла, кололи, заставляли слезиться глаза. Но Петр Бородин смотрел на них не отрываясь, не мигая и, казалось, ни о чем не думая…

2

Цыган действительно приехал через месяц.
Петр Бородин кинулся в сараюшку, где заранее припрятал бутылку самогона для коновала, а рядом с ней небольшой пузырек с темной жидкостью. Торопливо разрыл трясущимися руками солому. Бутылка была на месте, пузырек исчез.
С минуту Петр сидел на соломе растерянный, красный, пытаясь что-то сообразить. Потом тихо, потеряв неожиданно голос, позвал:
– Арина!.. – И погромче: – Ари-ина!!
Жена вошла в сарай с огорода. Завидев ее, старик молча встал, медленно, не разгибаясь, будто крадучись, пошел к ней. Глаза его сделались круглыми, остро поблескивали в полумраке. Молча он схватил жену за горло крючковатыми пальцами. И уже потом прошипел:
– Ты?.. С-стерва!..
– Брось… все… брось… Я его… в озеро… пузырек-то… от греха, – задыхаясь, шептала Арина.
Казалось, Петр с трудом выдавливает из нее по одному слову
– Ах ты!.. Сука старая!.. А вдруг цыган не приедет больше? А?
– Проп… пропадем ведь!..
– Где?! Задушу сейчас, коли правда в озеро кинула!..
– Правда…
– У-у-о!.. – глухо завыл Петр Бородин и, не помня себя от охватившей его злобы, уже изо всех сил сдавливал жене горло. Она, обмякшая, посиневшая, опустилась на колени.
– Вон там, на средней полке, – прошептала Арина почти без сознания.
Только теперь Петр разжал пальцы. Жена мягко, без стука упала на пол и, открывая рот, стала жадно глотать сырой, пахнущий навозом воздух.
Петр Бородин перешагнул через нее, подошел к шкафчику, прибитому в углу сарая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я