https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/dlya_dachi/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дежурный сержант из первых, отчитывавший толстяка – тоже; они молча смотрят друг другу в глаза. Дежурный сержант высок и плечист, и тощий говорит, что ведь дневальным всегда достается по две-три кружки, – и теперь в его голосе, как и в голосе кофечерпия, сквозит неуверенность.
– Нечего было выливать. Каждый станет корчить из себя… не напасешься ни кофе, ни каши, – отвечает дежурный сержант.
– Ну что ж! – зло вздыхает тощий.
– Что ну что ж? – раздражается не спавший всю ночь сержант.
– Мухобой намутил, а сам – в кусты, – замечает кто-то.
Толстяк бледнеет. Но оставшийся без кофе лишь смотрит на него и проходит мимо, покидает столовую. Толстый Мухобой стоит на прежнем месте, опустив голову и руку с пустой кружкой. Но никто больше ничего не говорит о нем и не трогает его, и тогда Мухобой осторожно приподнимает голову, озирается и, видя, что никто не обращает на него внимания, начинает боком перемещаться в сторону стола для четвертых и, благополучно достигнув его, опускается на лавку, берет свою кружку с кофе и осушает ее.
Завтрак подходит к концу, один за другим первые, вторые и третьи встают из-за столов и удаляются, первые и вторые уходят с пустыми руками, третьи несут свои кружки и крышки от котелков, которые здесь заменяют тарелки. Все четвертые поели, но ждут, пока позавтракают и покинут столовую все первые и вторые. И наконец в столовой остается только наряд по батарее, и четвертые встают и идут к столам первых и вторых, собирают грязную посуду, выходят из столовой, отправляются к умывальникам. Жирную посуду надо натирать песком и мокрой глиной, а затем сухой травой и, ополоснув, намыливать и еще раз обмывать. Каждый четвертый моет свою посуду и посуду первого и второго. Третьи моют лишь свою посуду. До прибытия четвертых они делали все то же, что сейчас делают четвертые, потому что сами были четвертыми – и вот перешли в разряд третьих и теперь моют только свою посуду. Впрочем, дел у них и сейчас хватает. Если под рукой нет никого из четвертых, первые и вторые используют третьих. Если первые и вторые видят, что четвертые не справляются с чем-то, на подмогу им посылают третьих. Кроме того, первым и вторым забавно бывает вдруг напомнить третьим, что хотя они уже и не четвертые, однако ближе к четвертым, чем к ним, – и когда это напоминание-падение происходит, им кажется, что лучше уж быть четвертым, чем третьим. Но лучше, конечно, быть вторым или первым и сидеть сейчас в курилке или стоять, прислонившись к мраморной стене, смакуя после завтрака сигарету, а не чистить ложки и крышки, не чистить ослизлые крышки и ложки, не чистить их песком и глиной, глиной и травой…
А яркое твердое солнце мутнеет, дрожит, плавится, клубится и напитывает воздух желтым жаром. И день распахивается настежь, и все выстраиваются на его пороге.
Сержант с красной повязкой уходит в глиняный домик. Он возвращается и видит, что дверь в палатку-казарму отворена, и это означает, что кто-то вышел из строя, а он ведь доложил в глиняном домике, что все в строю; увидев, что это не так, хозяева глиняного домика могут выказать неудовольствие или, хуже того, повернуться и скрыться в домике, и у сна будет украдено еще несколько минут, – сержант устремляется к палатке, бледнея от бешенства, врывается в казарму.
– Ну? Кто?!
– Что ты орешь? Уже вышли?
– Нет, но я уже доложил…
– Письмо куда-то подевалось. В кармане было. А нет. И в тумбочке… Ты не видел?
– Нет. Мог бы потом посмотреть, Шуба.
– Потом суп с котом.
Из палатки неторопливо выходит грузный длиннорукий солдат с грубым, тяжелым рябым лицом, следом насупленный сержант, и в это время дверь глиняного домика отворяется и появляются его обитатели. Впереди невысокий плотный человек с облупленным носом, бурым лицом, бурой шеей и бурыми короткопалыми руками в сивых волосах – это за ним утром бежала грохочущая толпа; теперь на нем полевая форма, портупея, кожаные сапоги, на плечах погоны с четырьмя желтенькими звездочками; он выбрит и подтянут, но выбрит недостаточно чисто, и его кожаные сапоги весьма потерты и побиты, а панама выцвела. Зато его сопровождающие блестящи: гладко выбриты, начищены, скрипуче новы.
Дежурный сержант выкрикивает команду, и строй замирает, а он, бухая по твердой солнечной земле, шагает вдоль строя, дойдя до середины, круто поворачивает, прикладывает руку к виску и, четко выговаривая слова, докладывает, что личный состав первой гаубичной батареи на развод построен и что за время его дежурства не случилось никаких происшествий. Сержант заканчивает и отступает в сторону, невысокий плотный человек с бурым лицом негромко здоровается, и десятки ртов разеваются и выбрасывают, как флаг, приветствие: «Здравия желаем тащ-капитан!»
– Вольно, – отвечает он, и его короткопалая рука, заросшая сивыми волосами, отрывается от виска и повисает вдоль туловища. У него, главного хозяина батареи, несколько имен: Комбат, Барщеев, Иван Трофимыч.
Итак, он говорит «вольно», и все расслабляются, а на левом фланге уже кто-то хрипловато басит. Комбат поворачивает голову, смотрит и говорит: «Шубилаев». Грузный солдат с рябым матерым лицом откликается извиняющейся улыбкой.
– Так что у нас? – спрашивает неизвестно кого комбат. – У нас, – продолжает он, – как всегда. – Он молчит. – Как всегда, – повторяет он и спрашивает: – Песок? Мрамор? Цемент?
Строй утвердительно гудит.
Комбат оборачивается к своим молодым помощникам: что еще? Те пожимают плечами: ничего.
– Тогда: разойдись – и за дело.
И все переступают невидимый порог и уходят в новый день, который так же желт, как и предыдущий, – такой же желтый, такой же сухой, такой же мутный, но скорее всего бесконечный, тогда как пространство вчерашнего дня оказалось конечным. И уходящие в новый день, погружающиеся в этот желтый космос, никогда не достигнут границ, будут вечно брести с кувалдами, лопатами и кусками белого мрамора.

2

Под клубящимся солнцем они таскают белые камни к четырем стенам, подают их тем, кто стоит на деревянных помостах; в огромной земляной чаше месят раствор, накладывают вязкое тяжелое месиво в ведра и подают тем, кто стоит на деревянных помостах. Тесто землистого цвета в неглубокой яме тает, тает и иссякает, и надо нагружать носилки песком и высыпать его, нагружать носилки глиной и высыпать ее в яму, подносить мешок, надрывать бумажное ухо и сыпать в яму цемент, затем сверху все поливается водой и размешивается. Долго и старательно.
Лопату выворачивает из горящих рук, мозоли вздуваются и опадают, глаза разъедает соль.
А другие подносят мрамор. Идут от белой кучи, прижав валуны к животам, приближаются к помостам, вытягивают руки и кладут валуны к ногам каменщиков. Иные куски мрамора можно оторвать от земли лишь вдвоем, и тогда в ход идут увесистые артиллерийские кувалды.
Каменщики работают на помостах. У них мастерки и молотки. Молотками они сбивают шишки на камнях, если они мешают камню ладно лечь в кладке, а мастерками черпают тесто из ведер.
На помостах первые и вторые, внизу третьи и четвертые. Первые и вторые постукивают молотками, с хлюпом бросают раствор на камни, покрикивают на третьих и четвертых. Третьи и четвертые таскают камни, раскалывают валуны, месят землистое тесто, ставят полные ведра на помосты к ногам каменщиков – ставят на помосты полные ведра, забирают пустые и возвращаются к яме, накладывают совковыми лопатами тесто, относят чугунные ведра к стенам, ставят к ногам каменщиков, забирают порожние, возвращаются, а яма пуста, – воды, песку, глины, цемента, руки сжимают липкие черенки лопат, глаза наливаются кровью, жидкая соль щиплет глаза.
Первые и вторые закуривают, усевшись на стены и на помосты. В желтом мареве струятся сизые дымки. Третьи и четвертые таскают камни, раскалывают валуны, раскачивают, вращают в земляной чаше чугунный студень.
А золотой студень в небе медленно плывет, сжигая тени на земле, напитывая одежду и плоть огнем, и нежные шкуры обильно сочатся.
Каменщики отщелкивают окурки, встают, берутся за мастерки и молотки, начинают хлюпать раствором, постукивать и покрикивать на нижних, которые все носят мраморные куски, разбивают большие валуны, вычерпывают из земляной чаши раствор, замешивают новый. Ворочают лопатами песок, глину и цемент. Ворочают, таскают, обливаясь потом, багровея, – и вдруг сквозь красный шум в ушах к ним проникает слово сверху, и они останавливаются и всё бросают, и садятся на землю и на камни.
Перекур.
Теперь все отдыхают, и верхние, и нижние. Верхние вяло переговариваются, нижние молчат.
А желтая медуза ползет, ползет и добирается до центра мира, замирает. Она висит в бледном небе, истекая зноем, и серая земля под ней начинает лопаться – земля лопается, и с тихим шелестом разверзаются и змеятся трещинки, былинки скрючиваются и осыпаются прахом; закопченные трубы города изгибаются, как пластилиновые, и все дома дрожат и покачиваются; и непоколебимая мощная Мраморная, единственная гора, гениально высящаяся на гигантской унылой плоскости, – и она дрогнула и заволновалась.
Неподвижные тела подсыхают, соленая пленка стягивает кожу – сейчас станет рваться и покрываться красными трещинами, – но один из верхних, докурив, бросает вниз: кончай перекур! – и нижние медленно встают, разгибая тяжелые ноги и спины, подбирают свои кувалды, лопаты и ведра, – и из пор вылупляются росинки, – погружают лопаты в раствор, наклоняются, поднимают мраморные куски, и росинки наливаются, пучатся, соединяются, – и тела снова влажны и эластичны.
Каменщики постукивают молотками, покрикивают на нижних.
Солнце стоит высоко. Воздух недвижен, горяч и удушливо душист. Воздух пропах болезнью, сидящей на городе.
Послеполуденные ветры!..
Но послеполуденные ветры не задуют.
Не задуют потому, что полдень наступил и солнце остановилось, и так будет всегда, вечный полдень без ветров и теней. И в этом полдне верхние всегда будут верхними, а нижние будут месить в земляной чаше тесто, таскать камни на скрипучие помосты, и мраморные стены будут расти, вознося верхних, и никто не глянет с укоризною на них и не смешает язык их, чтобы остановить их, потому что небеса давно пусты.

* * *

Но солнце сдвинулось, и появились тени, и равнина за орудиями, окопами и минными полями закурилась – задули послеполуденные ветры. Небо посерело. На зубах заскрипел песок. Горячие ветры, тонко посвистывая, очищали воздух от миазм болезни, сидящей на городе и форпостах.
Солнце сдвинулось, настала пора ветров, и в сердцах забрезжила надежда, что, возможно, и этот день не бесконечен.
Солнце сдвинулось, заныли горячие ветры, и вдруг верхние оживились, громко заговорили, завизжали помосты, – каменщики спрыгивали вниз, хлопали ладонями по штанам, выбивая пыль, вытрясали куртки и уходили к умывальникам. За ними потянулись третьи, немного погодя и четвертые.
Толстый Мухобой побежал, не умываясь, сразу в столовую. И когда дневальные внесли в столовую баки, он добивал резиновой «оплеушиной» на длинной рукояти последних мух.
На обед были жирные щи из кислой капусты, перловая каша с салом, компот, хлеб – все, кроме тяжелого коричневого кислого хлеба, дышало жаром в лица, и соленые ручьи текли по лбам, щекам и шеям, мутные капли срывались в огненные щи, выцветшая ткань на спинах и под мышками стремительно темнела, как будто солдаты орудовали лопатами в чашах с раствором, а не алюминиевыми ложками в котелках со щами. И все – каша, щи, хлеб и горячий компот – благоухало хлоркой. Но второго обеда никто не предложит – и все старательно хлебали щи, глотали комья каши с кусками сала, шмыгая и утираясь рукавами, пили компот, ели хлеб, – впрочем, его ели мало, как всегда, после обеда осталось три буханки, их порезали и сложили в деревянный ящик.
После обеда первые и вторые разошлись по двору, закурили, а третьи и четвертые отправились мыть посуду – натирать скользкие крышки и котелки мокрой глиной, песком, мылом. Они действовали проворно, чтобы успеть до возвращения на стройку расслабиться и немного посидеть где-нибудь в тени. Третьи, конечно, опередили четвертых, вымыли свою посуду и пошли и сели в тени, раскинув ноги, надвинув панамы на глаза. Нет, все-таки неплохо живется этим третьим. Хотя, разумеется, им далеко до вторых и первых. Но четвертым еще дальше. Да и вряд ли вообще это может когда-то произойти – чтобы третьи стали вторыми, а четвертые третьими, в это чудо трудно поверить. Нет, четвертые вечно будут четвертыми и вечно будут мыть свою и чужую посуду, заправлять свою и чужую постель, драить полы, убирать территорию, по ночам стирать и подшивать свои и чужие подворотнички, чистить туалет, – всегда будут в работе, в движении: будут шить, рыть, зарывать, месить, колоть, таскать, подносить, уносить, грузить…
Помыв посуду, четвертые сидели в тени; одни сторожко дремали, другие делали вид, что дремлют, – чтобы не встретиться ненароком со взглядом первого или второго и не получить какое-нибудь задание.
Бесконечные равнины пыльно дышали на форпост, затягивали все дымкой. Вверху раскаленно белел маленький овал, излучавший нестерпимо жгучий свет, и мир стремительно старел и, умирая, осыпал лица и плечи прахом.
Сейчас появится тащ-капитан с помощниками, щеголеватыми тащ-лейтенантами, и придется отдирать чугунное тело от намагниченной земли и идти на мраморную стройку. Месить, раскалывать, таскать…
Надежда на то, что день не беспределен, угасала…
На дороге, соединяющей батарею с кухней, где готовят на жителей всех артбатарей-форпостов и где трапезничают батарейные офицеры, показываются капитан и лейтенанты; они приближаются, вступают во двор, и капитан приказывает идти на мраморные стены. И все начинают выбираться из укромных уголков, щелей и ниш – выбираются под солнце и, протирая осоловелые глаза, бредут на стройку, лезут на скрипучие помосты, наливают в земляную лохань мутной воды, от которой разит хлоркой, сыплют песок, глину, цемент, берутся за лопаты и, обливаясь потом, сопя и пыхтя, готовят раствор, а другие носят мраморные куски, кладут их на помосты к ногам квелых каменщиков;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я