стеклянная мебель для ванной комнаты 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да и как я могла это знать, когда ты давал мне такое наслаждение, что я даже не сознавала, что я делаю?
Ах да, пожалуйста, спрячь лицо между моих грудей, это нетрудно, они такие сейчас большие, что ты бы удивился.
Они тяжелые. Ворот рубашки такой широкий, что я могу запустить внутрь руку. Могу взять одну грудь в руку. Да, я чувствую ее тяжесть. А вены стали более заметными и голубыми.
Это твой или мой палец обводит темный кружок вокруг соска? Теперь он тоже не такой маленький. Темнее и больше, красновато-коричневый, а сам сосок тоже стал не по-девичьи большим… интересно, понравится ли он тебе?
Я краснею, стыдясь того, что написала. Если я не остановлюсь, то, вероятно, брошу письмо в огонь.
Но я должна остановиться. Я слышу шаги доктора Распая. Время его визита. Он не очень высокого мнения обо мне, его несколько оскорбляет, что он лечит тело, не имеющее никакого титула, но он не может отказать гостье маркизы.
Хотя у меня нет титула, я все же придерживаюсь определенных принципов. Главный из которых заключается в том, что я не хочу, чтобы кто-то осматривал меня, в то время как я нахожусь во власти самого милого, нежного и такого соблазнительного кончика твоего пальца.
Я должна приготовиться. Дыши, Мари-Лор, как не устает настаивать мадам Рашель. Это мать мадемуазель Бовуазен, как ты знаешь, очень мудрая и опытная. Дыши медленно и глубоко, говорит она.
И вдох — выдох с каждым ударом сердца, я дышу тобой. Adieu, Жозеф. Будь здоров Я люблю тебя.
Adieu. Я люблю тебя.
Мари-Лор».
При первом же осмотре доктор Распай подтвердил токсемию и предписал Мари-Лор оставаться в постели до конца беременности.
— Поставьте у ее двери лакея, — сказал он маркизе, — на случай, если начнутся схватки.
Он подумывал также о кровопускании.
— Впрочем, начнем с лечения лекарствами и постельным режимом, — к великой радости Мари-Лор, решил он. Чтобы облегчить ее состояние, он прописал лекарство, которое девушка должна была принимать утром и вечером. — В нем содержится опий* — сказал он. — Что касается лежания на левом боку, — брюзгливо заметил он, — я не вижу в этом никакой пользы, но, полагаю, нет и вреда.
— Ему неприятно полагаться на опытность моей матери, — объяснила мадемуазель Бовуазен, — но он достаточно рассудителен и принимает во внимание ее советы, поскольку знает, что нет научного объяснения вашему состоянию. Во всяком случае, какой бы ни была причина, головная боль несколько утихла и зрение прояснилось, а временами исчезала и боль.
На следующей неделе она получила ответ Жозефа.
«Я очарован и восхищен твоим письмом, но ты должна бы мне больше доверять. Да, конечно, я считаю, что увеличившийся, уже не девичий сосок — прекрасен! Я просто вне себя, я держал его в руке всю ночь. Целовал, ласкал языком, а ты стонала и вскрикивала. Льщу себя верой в то, что ты вскрикивала от наслаждения и что мы сотворили настоящий хаос из простыней.
Но затем я понял, что не могу представить два наших тела среди всех этих покрывал и подушек. Я всегда представлял себя сверху, но вероятно, теперь это уже неудобно для тебя.
Да, чем больше я об этом думаю, тем больше в этом убеждаюсь. Ты должна сидеть верхом на мне, а я лежать на спине и, переполняемый гордостью и желанием, смотреть на твой живот. Описание которого ты должна мне прислать.
Если, конечно, сможешь.
Нет, ты должна. Я настаиваю!
Не так уж плохо, если я время от времени стану на чем-то настаивать. Осенью я сделал большую ошибку, не настояв на твоем более скором приезде в Париж. Я люблю тебя за твой независимый нрав и упрямство, но тебе следовало бы принять мою помощь, Мари-Лор.
Поэтому сейчас я настаиваю, чтобы ты описала, как ты выглядишь…»
Мари-Лор задумчиво кивнула.
Вероятно, ей следовало принять помощь. Она разберется в этом потом.
А сейчас надо написать об очень важных вещах.
«Жозеф, он большой, как тыква.
Ну ладно, я полагаю, что даже дворянин знает, что тыквы бывают разной величины. И я должна быть более точной.
В таком случае тыква весом в пятнадцать фунтов. Или дыня. Красивая большая круглая тыква со стебельком, торчащим оттуда, где раньше был мой самый обычный пупок. Он напоминает мне, что ребенок связан со мной таким же образом.
И еще о том, чего я сейчас не могу делать: слишком много двигаться и слишком сильно волноваться.
Ты, конечно, должен и дальше представлять меня среди смятых простыней. Но у меня не такое бурное воображение.
Я все еще лежу на боку, свернувшись вокруг этого чудного живота. Подойди к кровати, Жозеф. Ложись на бок, лицом ко мне.
Вот моя рука. Я глажу твою щеку. Теперь твои губы. Да, ты знаешь, что я делаю. Правильно. Лизни мою ладонь. Пусть она будет влажной, да, вот так, когда я обниму тебя, эта рука будет скользить по твоему телу.
Вверх. Вниз. И снова и снова, много «снова».
Твои мускулы теперь тверже, так красиво выпуклы и натянуты, моя рука двигается все быстрее, и я вижу, как расслабляется твое лицо, раскрываются глаза. А что видишь ты в тот момент? Надеюсь, что меня с гордой улыбкой, может быть, я смеюсь…
У меня очень липкая ладонь — нет, не знаю, можно ли быть более поэтичной, да и это слишком возбуждает меня, мне надо снова дышать: вдох — выдох…
А, хорошо, мне на подносе несут ужин, этот перерыв, вероятно, успокоит меня. Я подружилась с горничной, которая принесла поднос. Клодин — настоящая парижанка и думает, что я, должно быть, очень хороша в постели, если сумела завлечь такого богатого и красивого господина. Я была в шоке, когда она впервые сказала мне об этом, но теперь мне это кажется забавным…»
Поставив поднос рядом с Мари-Лор, Клодин налила воды, чуть подслащенной вином, и выжидающе хмыкнула.
Была среда, когда Клодин отпускали после обеда и она тратила все свободное время на покупки.
— Какие чудесные чулки, Клодин! — воскликнула Мари-Лор.
Горничная скромно кивнула.
— А как эта косынка? — спросила она. — Посмотрите, полотно и строчка почти такие же тонкие, какие вы найдете на улице Сен-Оноре. Ведь самое главное — это вот такие мелочи, не правда ли?
И Мари-Лор, думая о письме, которое написала днем, была вынуждена согласиться. Мелочи всегда были важны.
«Моя прекрасная Золушка с тыквой!
Всегда лучше, если поэзии поменьше. Я с удовольствием читал о твоей липкой ладони и провел несколько восхитительных минут, воображая, как ты слизываешь меня со своих липких пальцев.
Жанна говорит, что мадам Рашель втирала тебе в кожу миндальное масло, чтобы после рождения ребенка на животе не осталось отметин. Хотел бы я сделать это сам. Я бы грел руки над пламенем свечи и втирал масло так медленно и осторожно, что тебе больше никогда не захотелось, чтобы это делал кто-то другой. Я каждое утро мерил бы твою талию: я бы замечал малейшие изменения… и тихо ложился бы позади тебя, прижимался бы губами к твоей шее, а телом к спине, а ты бы обнимала этот свой изумительный живот.
Вот видишь, у меня могут быть и тихие фантазии, несмотря на то что я по-прежнему (по ночам) воображаю нас в самых невероятных чувственных позах. Знаешь ли ты, что есть вещи, которые мы с тобой еще не попробовали? Но я приберегу их. На будущее. Наше будущее…»
«Но, Жозеф, я так и не сказала тебе, что ребенок толкается! Я забыла, пока мадемуазель Бовуазен не напомнила мне, что ты, вероятно, видел мало беременных женщин или младенцев.
Но если бы ты приложил руку к моему животу, то смог бы сам это почувствовать. Он танцовщик, акробат, фехтовальщик и будет так же грациозен и легок, как его папа…»
«Любовь моя!
Как можно предаваться эротическим фантазиям, когда пытаешься представить, что тебя называют «папа»?
И как можно представить, что тебя называют «папа», когда всю жизнь был бездельником, повесой?
Но я могу попытаться. И я пытаюсь, пытаюсь.
Но поскольку однажды я обвинял тебя в чрезмерном чувстве ответственности, не могу ради справедливости не признаться в собственных грехах. И не только в импульсивности, или сверхчувствительности, или во всех глупостях, совершенных во время моей распутной жизни. Но в чем-то таком, чего я сам не совсем понимаю.
Мне кажется, что я сам навлек на себя этот арест. Понимаю, что это абсурд, но не могу избавиться от этого чувства. И не потому, что что-то сделал барону Року, ибо не имею абсолютно никакого отношения к его смерти.
Возможно, это всего лишь мои страхи или вина в том, что я оставил тебя в замке. Но я так не думаю. Я искренне верю: есть что-то, о чем я должен вспомнить. Или, может быть, увидеть во сне. И я узнаю то, что мне необходимо узнать.
Я постараюсь уснуть, лягу в постель и положу рядом с собой твои письма. И тебя я тоже увижу. Тебя, в тот первый день в амбаре, когда лучи солнца падали на твои волосы, твой розовый язычок, — я задыхался от волнения, потрясенный тем, что кто-то может быть таким смелым и таким робким одновременно. И тебя такой, какая ты сейчас — большие груди и соблазнительный живот, — нет, у тебя будут те же блестящие волосы, розовый язык и та же решительная линия губ.
Ложись на бок, вот так, тебе не надо напрягаться. Я покрыл поцелуями твои груди и живот, а теперь я обнимаю тебя. Прижимаю, укачиваю, наши губы встречаются…
Но ты должна вообразить то, что тебе хочется видеть. Сейчас я не поделюсь с тобой своими мыслями; прими все, что бы ты хотела получить от меня, Мари-Лор, будь то наслаждение или утешение, и, что бы ни случилось, мою вечную любовь.
Жозеф».
Что бы ни случилось…
В течение следующих дней Мари-Лор перечитывала письмо столько раз, что оно протерлось на сгибах.
Письмо было довольно бессвязным. Но почему? Дело было в том, что они оба, каждый по-своему, находились в смертельной опасности. И в то же время их соединяли надежды, приятные мысли и безграничная страсть. Но все это было бессмысленно в такой ситуации; она не удивилась, что его преследовали непонятные, нелепые фантазии о том, что есть что-то важное, что ему необходимо вспомнить. Она сложила письмо и спрятала его под подушку, устроилась поудобнее на левом боку и уснула беспокойным сном.
Мари-Лор крепко спала. Ее мучили сны. Она бежала по тропинке по берегу реки, но спутавшиеся ветви — или это были змеи? — грозили преградить дорогу. Однако она должна бежать, за ней гналась свора лающих собак, ужасных собак, и с ними был месье Юбер. Она чувствовала горячее дыхание животных. Они уже рвали ее одежду клыками, с которых капала слюна. Она была голой, беспомощной. И кто-то вел ее… куда?
Покрытая потом, задыхающаяся, она заставила себя проснуться. Голова болела по-прежнему, она ощущала слабость. Мари-Лор трясло. Но когда она зажгла свечу у кровати, то удивилась тому, как прояснилось зрение. Все было несетественно четким и ясным, краски казались удивительно яркими.
Она могла бы дернуть за сонетку, и на зов прибежал бы лакей. Но она чувствовала себя не столько плохо, сколько странно. Она тихо пролежала на боку несколько часов, заставляя себя дышать медленно и ровно, пока дневной свет не показался из-под тяжелых занавесей и Клодин не принесла завтрак.
Есть не хотелось, но кофе пахнул так аппетитно. Мари-Лор приподнялась и вдруг почувствовала, что простыня под ней… намокла.
— Пожалуйста, — прошептала она, — пожалуйста, я думаю, лучше кого-нибудь позвать. Я чувствую… очень странно.
Она замолчала.
— Я думаю, — снова заговорила она. И улыбнулась. — Нет, я уверена, это были схватки и ребенок скоро родится.
Схватки были слабыми, но не было сомнений, что роды приближались.
Доктор Распай был сосредоточен: могло оказаться, что ребенок, который появится на шесть недель раньше срока, еще не готов самостоятельно есть и дышать. Но нельзя было остановить неизбежное, и пока он еще ничего не мог сделать. Он сказал, что вернется через несколько часов, после того как посетит страдающего водянкой принца в Фобур-Сен-Жермен.
— Может быть, это к счастью, — высказалась мадемуазель Бовуазен. — Ребенок, вероятно, понял, что лучше выйти до того, как усилится токсемия.
Актриса и ее мать сидели по обе стороны от Мари-Лор. Мадам Рашель была маленькой молчаливой незаметной женщиной, обладавшей безграничными знаниями относительно таинства происходящего процесса.
День медленно тянулся, женщины по очереди держали руку Мари-Лор, помогая ей переносить постепенно усиливающиеся схватки.
— Дышите в промежутках! — требовали они. — Хорошо, хорошо, — время от времени тихо говорили они.
Хорошо? К вечеру Мари-Лор уже не знала, хочется ли ей обнять их за терпение или задушить. Задушить, решила она; ей хотелось задушить всех и каждого, у кого внутренности не сжимали железные клещи. Тихо выругавшись, она снова принялась дышать и услышала тяжелые шаги на мраморной лестнице.
«Должно быть, это доктор Распай», — подумала она. Но они не походили на размеренную походку доктора. На чьи шаги они походили, так это на…
Но это невозможно. И все же эти шаги звучали (разве она не слышала их каждый день, пока не покинула Монпелье, когда он, громко топая, взбирался по лестнице в свою спальню), они звучали в точности как…
Жиль?
За его спиной шла маркиза.
— Но… но… — Она забыла о дыхании, и это «но» перешло в страдальческий вой.
— Дышите! — В невольный унисон, удививший вместе с Мари-Лор их самих, воскликнули Жиль и мадемуазель Бовуазен.
— Дышите, дорогая!
— Дыши, черт бы тебя побрал, Мари-Лор!
Они посмотрели друг на друга. Мадемуазель Бовуазен явно обрадовал приход Жиля. Молодой человек был полон решимости не доверять никому в этом логове аристократов — даже обезоруживающе прекрасной женщине, которая, казалось, кое-что понимала в акушерстве.
— Жанна, — мадемуазель Бовуазен подтолкнула маркизу к кровати, — займи мое место на минуту, я поговорю с месье…
— Доктор Берне.
«Значит, он сдал последние экзамены. Как удачно», — почти успела подумать Мари-Лор, как на нее накатилась тяжелая волна новых схваток.
— Э, пожалуйста, дышите, Мари-Лор, — робко попросила маркиза.
Мари-Лор пыталась послушаться, но умоляющий тон маркизы и даже ободряющее пожатие мадам Рашель не могли отвлечь ее от того, что мадемуазель Бовуазен шептала Жилю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я