https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-dushevoi-kabiny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Очей преяркой черноты, столь редкой у блондинок, она сбивала с толку все компасы. Леонтий же Васильевич, ее родитель, пушил ухмылкой ус: «Ох, батюшка, и ты, гляди-ка, втюрился!» Он был отменно добродушен. Само собою, в дом на Нарвской слеталась корабельщина, как чайки к маяку.Однако нынче, призвав Назимова, старик смутился духом. Корабль, боевой корабль, обесчестить обращеньем в плавучую тюрьму? И капитана оскорбить препоручением жандармским? И эдакое выпало ему, бойцу с седою головой? Смущенный и огорченный, он курил, бросая пепел в мерцающую вазу вместимостью, пожалуй, в полтора ведра – признательность Британского адмиралтейства за совершенство балтийских маяков. Ходил курил, потом надел мундир, чтобы Назимов понял: командир над портом покорился долгу без участья сердца.А тот, с «Юноны», широколицый и плечистый, шел веселый.По воскресеньям и по средам всё нараспашку у Спафарьевых. Но ежели и в день иной сойдутся ненароком моряки, тотчас и ужин персон на двадцать: хозяюшка распорядится, как тайная полиция, без шума и видимых хлопот.Вдрызг лужи на панели, стучит каблук. Смеркалось, блестел булыжник влажный. Есть прелесть в мирной жизни на берегу, а здесь, на Нарвской, что толковать, всего прелестней. А Сашка Траверсе покамест в море, и это очень хорошо.В прихожей наш капитан щипнул за жопку Лизхен. Опять прошу не думать гадко; архивных доказательств нет его прелюбодействий с горничной. Ну, ущипнул, и что ж такого? – от чувства полноты, от предвкушенья лицезренья Бенгальской Розы.Минута минула, и все переменилось.
«ВСЛЕДСТВИЕ секретного предписания за № 60, содержащийся в Ревельской крепости государственный преступник Вильгельм Кюхельбекер, во исполнение Высочайшей воли, отправлен к Свеаборгскому коменданту на военном фрегате „Юнона“, назначенном для этой цели генерал-лейтенантом Спафарьевым».
ТОМУ лет десять конвойных отряжали из ветеранов-инвалидов; теперь – из войск линейных, но тех, которые «собою не видны во фрунте». Так что же, первый после Бога переведен не то в увечные, не то в невидные? И вместе с ним его прекрасная «Юнона»? Назимов припечатал непечатное, а это, как известно, сообщает ускоренье и мыслям и делам. Да-да, он на фрегате предоставит арестанту свою каюту, где винный погребец, предмет забот непреходящих, а в плоских деревянных ящичках гаванские сигары. Вот вам отмщение за попранье морского поприща. «Ну так-то!» – громыхнул басистый капитан, гребцы на шлюпке приналегли на весла.
«ЮНОНА» узлы к узлам вязала, и госпреступник Кюхельбекер променивал четвертый каземат на пятый. Поэт наш не лепил горячий лоб к окошку кормовому, стараясь разглядеть полуночное море, хотя скопление солено-горьких вод принадлежит поэзии и философии. Кюхельбекер поражен обилием вещей в каютном микромире. Все прозаическое – кресла, графин, диван, да вот ведь в камерах не существующее, как и в мертвецких. Он поражен телесным счастьем узнавания, какое возникает при внезапном перемещении из потустороннего в посюстороннее.Но эта пристальность и эта радость запрещают навязать ему воспоминания, а момент удобный, и Кюхельбекер должен нас понять. Нет, не хочет, не принимает, не замечает. Сигару курит, ей-ей, гаванскую, подъяв бокал, он наблюдает, как там играет отсвет фонаря: пирующий студент Лицея, которого вот-вот застукает дежурный гувернер. А качка Кюхле, сдается, нипочем. Он, право, молодец; хоть не моряк, но старший брат морского офицера.От каюты отрешившись, от качки тоже, прибегнем мы к прямой методе. Она из моды вышла ныне, как некогда латынь. Авось, воротится. Но это уж докука, что называемся, пост-пост…
КОГДА-ТО пел он, словно в ризе: Жилец возвышенного мира,Я вечно буду чужд земных цепей. Арест надел земные цепи, он стал жильцом едва ль не подземелья. Но объявил, как римлянин: «Ни ложью, ни утайкой не желаю облегчить я жребий свой».Утайки не было. Как многие и в наши времена, старался он и объяснить, и объясниться. Утайки не было, но ложь… И до, и после приговора он искал ответа, как это получилось. Не находил. И случалось, срывался в сумасшедший хохот, похожий на рыдания. Ответ найдет он на острове Лонгерн. Но фрегат-то на ходу, маяк Грогар еще не блещет. А тогда…О, в крепости Петра и Павла под солнцем марта капель гремела, щелкала, звенела. Большие голубые лужи, млея, принимали на постой кочевье облаков, все были кучевые. У комендантско-го подъезда расчеркивались полозья легких, как лебедушки, саней, и эти вензели мгновенно полнились водой и блеском. Статный жеребец дарил земле дымящиеся яблоки навоза, к ним воробей припрыгивал бочком. Поручик в молодых усах прищелкнул пальцами: «Куда как славно!» – и рассмеялся молодо, беспечно. А Кюхельбекер едва не всхлипнул от радости, от счастья сосуществовать с капелью, лужами и с вороным конем, и с воробьем, и с этим вот поручиком куда как славным.Двери отворились, конвой раздался. В комендантском доме имели быть занятия Комиссии мундирных следователей по делу о происшествии 14 декабря. А нынче – ставка очная двух мятежников – лицейскою Жано с лицейским Вилли. И Кюхля повторит, чьим наущеньем он поднял пистолет на брата государя.Ломилось в залу мартовское солнце, предлинная сосулька блестела за окном.
КОГДА-ТО он писал во гневе, гармонию вспугнув: Проклятие тому, кто оскорбит поэта,Главу, угодную бoгам… Его не оскорбили – его приговорили к отсечению головы.Но дисгармонию отверг сам государь. Ходатаем явился брат меньшой. Тот самый, кого злодей и олух Кюхельбекер намеревался пулею ссадить с седла.Судьба судьбине не синоним. Жуковский это объяснил претонко. Судьба есть рок; рок мечет жребий; жребий есть судьбина. Ее-то не объедешь на кривой – тебя везет фельдъегерь.Пусть так. Но Кюхельбекер произносил не «жребий», а «жеребий», разумея предмет возвышенный и постижимый лишь головой, богам угодной. Горька судьба поэтов всех времен;Тяжеле всех судьба казнит Россию. Жеребий или жребий, а рок метал угрюмо: казематы на матером берегу и казематы островные. И нету трын-травы, растет трава забвенья. Но был, был старик Шекспир. Захватывало дух, кружилась в упоенье голова. Однако надо вам сказать, старик однажды пребольно наказал Вильгельма Карловича – в Ревеле, в тюремном замке.Как запах осени в лесах Эстонии, был тонок дождик осени. Длинный узкий вымпел струился в даль не столь уж дальнюю. Сквозь щель в окне присвистывал ветер… то есть, конечно, ветр… присвистывал и повторял, прищелкивая: «Авинорм… Авинорм… Авинорм…» Вымпел перекликался с выпью, а выпь перекликалась с лешим; Корниловна, старуха-нянька, слезиночку не убирая, сказывала про Алексея, человека Божья; мальчик Вилли, такой, бедняга, золотушный, слушал; за стеною фатерхен и муттерхен играли на старом дребезгливом клавесине – память о Саксонии на этой мызе Авинорм, где яворы, березы, и речка булькает, как из бутылки. У запруды жил мельник в колпаке с бомбошкой и его жена, такая молодая., то есть младая… хотелось в губы целовать, и это было стыдно… Длинный вымпел струился на флагштоке, в щели оконной рамы посвистывал ветер, кропил, кропил осенний дождик, омывая свинцовые пластины кровли, и Кюхельбекер незаметно потерял ю равновесье сопротивленья и покорности, которое нам всем необходимо в немом, нагом тюремном каземаге. Он тосковал застенною тоской. Еe ужаснейший симптом тот темный морок, когда табак и наличии, да нету сил предаться саморазв-лечению, как называл один философ извод табачный в колечки дыма. Говорят, в часы такие мрут мухи и родятся полицмейстеры Последнее нуждается в проверке, а несомненно вот что в часы такие скукожится и черт, ему наскучит зло творить, и у тебя порыва нет покончить счеты с жизнью.Вы скажете так перечти Шекспира, коль не найдешь «Женитьбы Фигаро». Вы угадали, Кюхельбекер наугад раскрыл, и вышли «Два веронца» Он стал читать, но, Боже, все вяло, плоско, сейчас заноют зубы… И что ж? Они заныли, конечно, наущением Шекспира. Мол, так и так, я твой Кумир, а ты… Ужо тебе!Изобразить, что сталось? О-о, разрыдался бы и зубодер, и зубоскал. Он выл, стенал, часов не наблюдая, он потерял счет дням.В день без числа явился бесфамильный офицер. С порога строго объявил, что надо-де, не мешкая, собрать мешок – и в путь. Боль расточилась. Кюхельбекер вскрикнул: «Ту би ор нот ту би?» У бесфамильного глаза вразбежку поперли из орбит. А Кюхельбекер смеялся счастливо: «Не болели б зубы, а прочее все гиль!»Его ждала «Юнона», роскошная каюта, сигары и вино от капитана.
ФРЕГАТ шел курсом на Свеаборг, оставалось мили три.На маяке Грогар дежурил финский лоцман. Явление «Юноны» не привело его в восторг. Военные суда, изволь, води-ка даром. Но лоцман, верный цеховому долгу, взлетел на борт, снял шляпу, поклонился капитану. С Назимовым он был знаком. Э, нынче хмур, с чего бы это? Добро б с похмелья, так нет, он трезвый, как пустая фляга. Ты, лоцман, лучше помолчи, не то Назимов осерчает крепко. Да, он мрачен, причина капитальная.Не в поручении жандармском корень и не в обиде на Спафарьева. Дурным предчувствием замоложен наш первый после Бога. Поймите западные ветры! И значит, соперник Сашка, француз, подбитый ним ветром, достиг, достиг уж Ревеля. Теперь-то все решится. Бенгальской Розе быть мадам де Траверсе.На этот счет возможны разные сужденья в корабельном духе. Ну, скажем, не стоит, мол, тужить, все как-нибудь да обойдется. Иль вот еще: морей скиталец, обвенчавшись, едва ль не в одночасье венчается рогами. Так рассуждали офицеры в кают-компании. Но главное в другом: предчувствия Назимова, увы, сбылись. И это подтвердит вам любой из офицеров, служивших на фрегате.Однако оставалась с ним Юнона, она же Гера. Как все богини, рожденные в Элладе ликованьем языческого бытия, она стократ превосходила смертных женщин, рожденных в ревельском быту.На мель «Юнона», разрази нас гром, не сядет, хоть мелей кряду три, все каменные. Лоцман жует табак. И ночью и в тумане он зоркий, осторожный проводник. Назимов в лоцмане уверен, но палубу не покидает – неразделенная любовь не отменяла любви к Андреевскому флагу, и это столь похвально, что хорошо бы выделить курсивом.Фрегат уж на фарватере, а справа… Сказать по-шведски, остров Langoren; сказать по-фински, остров Sarkka; на русских картах и в русских лоциях – Лонгерн. Последнее приемлю ради экономии латинских литеров в наборных кассах.Прореживая тучи, восходит солнце. На валунах, на брустверах, на пристани рассеянный карминный свет, нет блеска, бликов нет. Вот разве вспыхнет медь на яхтах, на катерах – ведь здесь яхт-клуб. Ну, ну, не надо белых ниток: дескать, автор бывал и на Лонгерне, как живописец на пленэре.Однако с палубы фрегата я не возьмусь живописать Лонгерн. Боюсь, возникнет романный абрис Монте-Кристо. Конечно, ассоциации в литературе важнее ассоциаций литераторов. Но эта – сгинь! Где Монте-Кристо, там Дантес. Сей звук привел бы в ярость побратима Пушкина, пусть пьет спокойно чай в каюте капитана, но лучше скажем – «адвокат»: так почему-то называют в Балтийском флоте кяхтинский напиток в единстве с барбадосским ромом. А это, братцы, не пиво с молоком, о чем еще мы скажем.Фрегат лавировал в заливе. Невдалеке туманно означался Гельсингфорс, вблизи – отчетливо – Архипелаг. Симметрию цитаделей нашел бы превосходной сам Сен-Поль, маэстро инженерного оркестра.Палила пушка, салютуя кайзер-флагу. Отдали якорь и фертом встали на фертоинг. Под килем саженей десять, грунт илистый.
ВСЕ это было 14 октября. Год не столь уж важен. Ну, хорошо, укажем: тридцать первый. Конечно, восемьсот. Важнее то, что этот день именовали финны Днем переездов.На корабле, в прямоугольном коробе каюты, был очарован Кюхельбекер обилием предметов рукотворных. Теперь, на шлюпке, – первозданностью пространства. Он долго, долго не увидит так много неба, воды и скал. Природа равнодушна к мертвым и к тем, кто мимоездом. Тому, кого везут насильно, внятен ее зов, как в резвом детстве – материнский, а в старости вот это – не пылит дорога, не дрожат листы…Вот пристань, валуны, массивные ворота. На внутреннем дворе клен сорит золотом, оно парит над Длинною Скалой, длину и ширину которой измерь ногами – счетом не собьешься.
ПОВТОРЯЮ, стоял октябрь; по-фински lika, месяц слякотный, хоть утренник хрустит. Но, вопреки календарю, День переездов светел, он праздничный. Не шибко завираясь, скажем, что каждый, кто не лежал в недуге, спешил на торжища. Повозки, кони, люди – все в лентах, в украшениях, все веселы. А еще в День переездов можно переехать к тому, кто лучше, а лучше тот, кто больше платит. День этот не Юрьеву собрат. Ни под эгидой королевской Швеции, ни провинцией Российской рабства Финляндия не знала. Приют убогого чухонца? Так это ж на берегах Невы. А здесь он – гордый финн.День переездов не оставался без участия пастора Илстрема. Служитель Божий Архипелага на торжища не ездил, а ездил он своим обыкновением – на торжество прощания со шхерами; встарь они именовались Волчьими. Ведь на дворе уж мрак гнался за светом на девяти конях. Придут морозы, вьюги припожалуют, лежи, прижавши уши, точно заяц в ямке с краю пашни. Зимой одна отрада – в порту на масленицу везут телегу, а на телеге шестивесельный ял с гребцами; горнисты, надувая щеки, трубят, трубят во славу гильдии морской.Нет, пастор Илстрем не состоял в яхт-клубе, хотя бы потому, что не было еще яхт-клуба, а заодно и ресторана над лонгернским казематом – вид прекрасен, да жаль, кусается спиртное. Но это, что называется, a part. He репликой, не в сторону – другое: пастор Илстрем соединял в душе и созерцательность, и страсть к движенью. В нем было нечто от сторожа на маяке и шкипера на шхуне. Правда, ни тот и ни другой не знают, что в воскресение из мертвых по-настоящему уверует лишь тот, кто в капле солоноватой влаги, проколотой иглою солнца или звезды, увидит слитность прошлого и будущего. Однако они знали, что вскоре, в ноябре, им надо обновить рыбачьи сети. Ведь сети особенно уловисты и прочны из шерсти овец, остриженных в Екатеринин день. Но это знал и пастор.А нынче – День переездов едва развиднелся – Илстрем в своем вадботе, по-нашему, во гдовке, грубой, прочной, без затей, оставил за кормой громаду Стура-Эст-Сварте.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я