Заказывал тут магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я, – говорю, – может, в душе-то и демократ, но народ наш к республике не готов. Какие республиканцы, кто ни „аз“, ни „буки“? Из вашей, – говорю, – республики, мигнуть не поспеешь, Бонапарт вылупится. Да и доктрина социализма страшноватая, многих пугает, чревата „гибелью Помпеи“, всей цивилизации. Так что, милый, лучше дай нам бог конституционную монархию».
Юноша рассеянно улыбался (должно быть, думал: «Была охота перекоряться с этим шепелявым грибом») и отвечал в том смысле, что «аз» и «буки» не очень-то знали и американцы сто лет назад, когда учреждали республику, что бонапартам нечего делать, если общество живет на основах братской любви и труда, а если и вылупятся бонапарты, значит, опять разовьется революционное движение, но легче пойдет… (Отчего «легче», хоть умри, доселе не уяснил.)
Перешли к «архивной теме». Тут-то я и потребовал, чтобы мне доставляли нелегальное, – корысть библиофильская, жадность к новизне во всех ее проявлениях.
Он изредка навещал меня, никогда не сталкиваясь с Михайловым. А потом… Да, нужно вам сказать, что имени я не спрашивал, из деликатности. Не спрашивал ни у Михайлова, ни у Анны Илларионны. Впрочем, она и не подозревала о моем архиве, покамест я не открыл ей… А стихи моего таинственного визитера были мечены литерами: «М.Н.» – дешифруй как хочешь.
Однако имя назову, потому что совсем недавно, в этом вот году, вернулся Ольхин… Судьбина! Один бедовый малый в Дрентельна стрелял. (Был и такой шеф жандармов, губастый, вихрастый, с апоплексической шеей.) А Ольхин укрыл террориста. Это сделалось известным. Александра Александровича из защитника да в обвиняемые. Сослали беднягу! В семьдесят девятом сослали, а нынче у нас девяносто четвертый. Сосчитайте! Российская арифметика, она машистая…
И жену Ольхин потерял, прекрасная была женщина. Выдержала экзамен на сельскую учительницу; увы, недолго учительствовала, заболела и умерла. Между прочим, Варенька Ольхина состояла в свойстве с Феоктистовым – катковское охвостье, уж какой год командует всей разнесчастной русской прессой…
Так вот, в этом, стало быть, году обнялись мы с Ольхиным. Многое вспомнили и многих. Я и спросил: «Кто такой „М.Н.“?» И услышал: «Морозов Николай». То есть это Морозов, осужденный вместе с Михайловым по процессу 20-ти. Стало быть, товарищи.
Не знаю причины, оторвавшей Морозова от архивных портфелей. Эмиграция? Провинция? Сказать не берусь. Скажу только, что заменил его Александр Дмитрич Михайлов и оставался до конца, до ареста. А после никто не являлся.
Да, Морозова заменил Михайлов. И вышло так, что мы словно бы в другой раз познакомились. Но это уж не был «старовер», «пожиратель» моей библиотеки, а был участник опаснейших дел, которым я не сочувствовал.
2
Опять про записки Анны Илларионны. У нее два лета – семьдесят восьмого и следующее. И оба – в провинции. Но дело-то в том, что один из тех летних сезонов завершился громким происшествием здесь у нас, на Михайловской площади. А другое лето предварило еще более громкое – и тоже в Петербурге, но уже на Дворцовой.
Начну Мезенцевым.
Было это в первых числах августа, накануне Преображенья. Поехал я в пятницу к Мамонову. Рано поехал, хотел за день все своротить, чтобы в субботу на дачу.
Мамонов был из Москвы, редактировал медицинскую газету, потом взлетел – вице-директор медицинского департамента. Не смекну, кому обязан, но доктор Мамонов просил об одолжении: литераторским глазом глянуть его материалы к истории русской медицины. (Он их потом издал.) Не плюй в колодец: медицинские светила пригодятся. Это уж житейская мудрость моей супруги; я и поехал.
Приезжаю. Сели за работу. Работалось легко – Мамонов был без авторского самолюбия, то есть человек редчайший. Нам кофий подали, все хорошо, Вдруг шум, поспешное движение, двери настежь. В дверях – жандармский офицер, глаза вразбежку: «Генерала Мезенцева зарезали!» (Так и брякнул; «зарезали».) Мы опрометью вон, к пролетке, она у подъезда стояла.
Я-то, главное, зачем? Мамонов понятно: он врач, он чин, за ним нарочный. А я? Черт знает, вихрь понес. В голове стучит: «Зарезали! В столице! Средь бела дня! Шефа жандармов!»
А по сторонам так и мелькает. Летим Фонтанкой, к углу Пантелеймоновской. Мамонов, откуда прыть, через две ступени, я – за ним; меня не спрашивают – то ли вселенский переполох, то ли за помощника принимают.
Большая, смотрю, зала. Полно публики. Мамонова в комнаты провели. Я перевел дух. Вижу, министры: военный – Милютин, лицо простое, умное, с твердым подбородком; юстиции – Набоков. Впжу, и Маков тут, товарищ министра внутренних дел, а может, уже и министром был, не скажу. Еще и еще – все первых классов. На лицах смятение. Пожалуй, один Милютин сдержан. Он сказал какому-то генералу: «Сатанинский план, хотят навести террор на всю администрацию». А генерал пробасил: «Исключительные законы нужны, Дмитрий Алексеич. И солонее германских, да-с!»
Выходит Мамонов, медленно отирает руки полотенцем. Все к нему. «Пульс слаб, но кровотечение остановлено. Надежда, господа, есть. Но рана в область желудка, печень задета, так что… гм…» И пожимает плечами.
Опять все заговорили, задвигались, разбиваясь кучками и смешиваясь. Публику больше занимали обстоятельства покушения, чем жертва.
Мезенцев, оказывается, имел в обыкновении утрешние прогулки. Обыкновение приятное, и с государем сходство. Компаньоном ему был какой-то полковник или подполковник. Этот в штатском, с зонтиком – настоящий петербуржец: на дворе вёдро, а он не верит и берет зонтик… Идут, значит, рядом. Мезенцев вспоминает, как четверть века назад он на Черной речке, в Крыму, сражался. Михайловскую площадь почти миновали, вот и Большая Итальянская, это там, знаете, очень хорошая кондитерская была, в доме Кочкурова. Тут-то и осаживает пролетка, запряженная вороным жеребцом. А из пролетки – двое; один, косая сажень, ринулся с кинжалом. Грудь с грудью, не из-за угла, нет. А другой стрелял в полковника, а тот на него с зонтиком. Миг – опять в пролетку, и-и, ух, молнией.
Тот, с кинжалом который, был Кравчинский, отставной офицер, позже эмигрант, писатель. Степняк – слыхали? Не скажу – могучая словесность, но жаром пышет… Второй, который стрелял, Баранников, с мальчишества приятель Александра Дмитрича… Да! А конь вороной, скакун кровный, это тоже знаменитость: Варвар, на нем похитили князя Кропоткина из тюремного госпиталя. Вот они, обстоятельства. Конечно, многое позднее, с годами прояснилось. А тогда, как каруселью, где правда, где враки, не разберешь…
Так вот, очутился я ненароком в доме Мезенцева. Э, думаю, пора и честь знать, надо ретироваться, а то какая-то хлестаковщина. Полегоньку к дверям, но тут останавливает Маков – эдак брюшком останавливает. И вид у него: высказаться, не то кондратий хватит. «Извините, – щурится. – Вы-с?» Я назвался. «А-а, наслышан, наслышан. Это хорошо, это нужно, давно пора прессе…» И за локоть меня увлекает. Увлек и разразился, пальцами от нетерпения прищелкивая.
«Весь, – говорит, – ужас-то в чем? Им (понимать надо, относилось к террористам), им, – говорит, – до человека дела нет! Подавай выдающиеся жертвы. Министров подавай! Нет нужды, что я за человек, – министр, и баста, вот и мишень – пали, пали! Я сам теперь заведу себе револьвер, с казаками ездить буду… А за что? За что они меня, а? – Он понизил голос, будто поверяя государственную тайну. – Мстят. Да-с, мстят: в сущности, мы проиграли. Вон в газетах-то что пишут, когда войска возвращаются в Петербург? «Вид у людей усталый, но бодрый». Экая чушь, батюшка мой! И знаете ли… знаете ли… – В голосе послышалось негодование. – В принципе, в душе я согласен с этим чувством разочарования. Как! По призыву с высоты трона вся Русь пошла на освобождение славян. Апофеоз преданности! Царьград видели – и пшик… А эти-то, – он сделал жест в сторону, где, очевидно, лежал шеф жандармов, но сказал вовсе не о Мезенцеве, – а эти негодяи, эти убийцы – самозванцы, мнящие себя представителями народа. Они народные чувства эксплуатируют, вот что, сударь мой. И для чего, спрашивается? А я вам скажу: ради личных целей… Ну-с нет, слуга покорный, я теперь, я сегодня револьвером обзаведусь и казаков, казаков потребую, чтоб около, чтоб ни на шаг…»
Я едва сдержал улыбку. И не потому, что Маков говорил смешно и смешное. Нет, мне вспомнилось единственное, что я знал об этом сановнике, именно как о человеке: пуще всего на свете он чурался слабого пола. Не представлялся даже великим княгиням. И, вспомнив, я подумал: а боится он не только женщин, не только.
Следовало что-то отвечать воспаленному оратору. В ушах моих будто сызнова прозвучал бас давешнего генерала, который с Милютиным: дескать, законы нужны похлеще германских. Я и сказал Макову, что вот, мол, Германия войну с Францией не проиграла, а выиграла, но и там, в Германии, стреляют.
Нужно отметить, действительно стреляли. И не в каких-нибудь министров, а в императора. И как раз в то самое лето. Какой-то берлинский бондарь несколько раз кряду пальнул. Неделя минула – опять. И попали-таки. Из ружья, крупной дробью. Это уж – доктор Нобилинг. (Немецкая пресса расстаралась на целые страницы, с портретами злоумышленников, прекрасные гравюры, немцы умеют.) Громадные толпы пели у дворца «Nun danket alle Gott» – в честь того, значит, что император Вильгельм уцелел.
Все это Маков, конечно, знал, как и я. Но моя «параллель» несколько озадачила его. Он колыхнул брюшком: «Э, не-емцы… Кто покушался-то? Сумасшедшие, идиоты… А наши, о-о-о…» – и, тряся руной, обронил на лацкан пепел сигары.
Я опять едва не улыбнулся: такая опасливая уважительность прозвучала в министерском «о-о-о». Но Маков, как спохватившись, снова указал в сторону, где находился Мезенцев: «Прав Николай Владимирыч, великодушие к революции немыслимо».
Сдастся, я отчасти «повинен» в публикации одного адреса. Думаю, не ошибусь, если скажу, что параллель с немцами понудила Макова призадуматься. Но чего было ждать от канцелярского мышления? Ну и переломилась моя параллель в некий зигзаг.
Макову, очевидно, ассоциация на ум вспрыгнула: ежели колбасники хором поют «Возблагодарите», хорошо бы и здешним, петербургским, обывателям изъявить эдакое патриотическое, общественное. А как на Руси деется? Известно: указание необходимо, скомандовать надо, и вся недолга.
(Наш брат журналист про дальнейшее, как все это было, вызнал. Тогда корреспондентов даже на придворные балы допускали. Правда, на хоры, но допускали. И они туда шастали задолго до полонеза, которым все дворцовые балы начиналась.)
Ну вот, дал Маков идею градоначальнику. И пошла писать губерния. Мезенцев еще не остыл… Он в тот день к вечеру отошел. Назавтра, в субботу, отпевали его в церкви корпуса жандармов. Где служил, там и отпевали… А «губерния» писала…
Градоначальник, получив идею , призывает городского голову и – как по эскадроиу – объявляет: сей же секунд изготовить всеподданнейший адрес! Так, мол, и так, петербургское общество с негодованием узнало… петербургские жители презирают убийц… повергаем к стопам вашего величества выражения своего уверения…
Голова схватился за голову: сей секунд никак нельзя, не соберешь, невозможно, а в понедельник, вашество, очень возможно. Градоначальник побагровел: «В понедельник?! Эт-та еще что? Садись!! Бери перо!! Записывай!» – и диктовать, и диктовать.
Вот, господа, как надобно изъявлять патриотизм, общественный гнев, а равно и ликование.
А после правительственное обращение вышло, как бы ответный призыв к обществу: вырвем зло, позорящее русскую землю… Опять-таки департаментская мыслительная работа. Ну что может быть бесцветнее, беспомощнее? Общество приглашают к содействию! А как содействовать, ежели это общество и презирается, и подозревается? Но самое-то примечательное в чем? В том, что у многих улыбка расцвела: смотри, пожалуйста, к нам правительство обратилось… Да, верно и умно кто-то сказал: беда не в том, что страдаем, а в том, что не сознаем, что страдаем.
Прошу еще заметить. Что значит – правительственное обращение? Очевидно, обращение министров. Теперь вопрос: а кто у нас министров знает? И в лицо, и как личности? Имя-фамилию не назовешь, ежели под ним не служишь. А тут – обращение. Кто обращается? Нечто анонимное. Я уж не беру в расчет, что каждым министром крутит дворцовая партия. А просто: не видим мы их и не слышим. Да и невелика беда, впрочем: увидели б ординарнейшее, а услышали банальнейшее – «к стопам припадаем». Давно уши вянут…
Ладно. На устах общества блуждала, говорю, довольная полуулыбка – к нам обратились! Совсем не то – Михайловы.
Не стану о брошюре «Смерть за смерть». Ее смысл был ясен: ты, Мезенцев, нас, а мы, Мезенцев, тебя. И верно, заколотого генерала ангелом не наречешь. Одиночное заключение, централы, попранные законы, административная ссылка, виселицы – все это за ним числилось. В канун покушения была казнь в Одессе… Все так, верно. Но, скажите на милость, отчего человек бросает кинжал, хватает перо и берется за брошюру? Очевидно, потребность объясниться. Стало быть, ощущает душевную неувязку…
Хорошо, я не об этой брошюрке, о другой – «Правительственная комедия». И там история, которую я сейчас рассказывал, про это самое «общественное негодование» – как его власти сами соорудили. И тут все точки над «и», никаких иллюзий, в отличие от нашего брата, который то младенчески улыбается, то старчески нюнит.
Обе брошюрки принес Александр Дмитрич. Не изменял правилу, заведенному у нас с Морозовым. И пока жив был, доставлял мне нелегальное. И то, что печатала «Земля и воля», и то, что выходило из народовольческой печатни в Саперном. Вот уж наделала она лиха властям предержащим! Никак не могли обнаружить.. Был и такой опасный слушок: дескать, из «Голоса» тоже кое-какие статейки туда поступали – из тех, которые нельзя было цензору показать…
В те дни, после Мезенцева, ну, может, спустя неделю, навестила меня Анна Илларионна. Вижу, не желает, голубушка, ни полсловечка о Мезенцеве. А я тогда ее записок еще не читал, не было еще тех записок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я