https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/russia/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

То была пора бурно распространявшихся радиоувлечений. Мы мастерили самодельные приёмники и с сердцем, замирающим от восторга перед могуществом техники, слушали в эбонитовых наушниках размеренный диктант ТАСС: «Точччка… По бук-вам: Пётр, Анна, Роман. Иван, Жанна… Па-риж!..» И это казалось нам чудом. Рассказ я тоже посвятил радио. При этом я совершил ту сакраментальную ошибку, без которой не обходится обычно ни один начинающий. «Что же я буду писать про то, о чём все знают! — размышляет начинающий. — Нет! Я напишу про то, чего никто не знает и я в том числе… Вот это — другое дело!» И мой рассказ был посвящён американской жизни. Жил я в то время на Таганской площади, что, как известно, довольно далеко от Бродвея, английским языком тоже ещё не занимался. Но всё это меня нимало не смущало. Рассказ свой я назвал «Приёмник мистера Кисмиквика». Понравившуюся мне, по созвучию с бессмертным Пиквиком, фамилию моего героя я случайно подслушал у соседки по квартире, которая любила читать вслух то, что ей было задано учительницей английского языка.Рассказ мой был напечатан 28 июня 1925 года в газете «Новости радио». Торжество моё было несколько омрачено тем, что уже 29-го числа выяснилось: Кисмиквик — это вовсе не фамилия, а, если перевести с английского, значит: поцелуй меня скорее… Вот тебе и Пиквик!..А дальше дело совсем не пошло. Я написал довольно быстро пять-шесть рассказов и разослал их в пять-шесть редакций, подсчитав, что собрание моих печатных сочинений вскоре, таким образом, увеличится объёмом в пять-шесть раз… Но из одних редакций мне мои писания были возвращены с непонятной, но роковой пометкой: Н. П. (что, как оказалось, значило «не подходит»… «не подойдет»), из других ответы вообще не пришли. Я ходил по редакциям и робко приговаривал, что у нас трудно пробиваться молодому дарованию. Редакторы были непоколебимы. И, глядя на меня в упор, заявляли при этом, что дарования они не видят…Но однажды, после очередного неудачного посещения редакции, я как-то раскрыл томик Чехова, давно уже как будто мною прочитанный… И внезапно такой жгучий стыд тысячами иголок пронзил мне изнутри загоревшиеся щеки!.. Бессовестный! На свете написано такое, а я ещё норовил печататься…Я решительно оставил эти теперь показавшиеся мне наглыми попытки. Я сел читать. Это было нелёгкое для меня время. Чтобы не обременять родителей и самому зарабатывать себе на жизнь, я поступил подручным в студенческую артель электромонтёров, работал также художником-плакатистом, рисовал объявления для магазинов: «Получена свежая икра», «Прибыли раки»… В студёнческом клубе я был старостой и редактором университетской «живой» газеты «Синяя блуза» и сам выступал как исполнитель разных сатирических ролей, главным образом — английского министра Чемберлена, которому от нас крепко доставалось… А все свободное время читал, сидя по ночам над книгами Толстого, Пушкина, Чехова, Лескова, Флобера, которые теперь совершенно заново раскрывались передо мной во всём их пленительном и непостижимом могуществе. Я читал и много писал для себя, «в стол».И это, по-видимому, не прошло даром. Очерк, написанный «на пробу» в 1927 году по предложению одного из представителей периферийной газеты, не только был признан им подходящим, но даже вызвал у него сомнение — сам ли я его написал? И меня тут же пригласили стать московским корреспондентом газет «Правда Востока» (Ташкент) и «Советская Сибирь» (Новосибирск).В то же время я задумал написать свою первую книгу о том, как рухнула старая школа, как мы сами выучили всё, что нам не хотели объяснить в классе. Во мне ещё была свежа обида за детство, втиснутое в графы гимназического штрафного журнала, «кондуита», на зловещие страницы которого заносились все наши провинности. Так я и решил назвать свою первую книгу — «Кондуит».С первыми её страницами я, волнуясь, пришёл в маленький Гендриков переулок за Таганкой, туда, куда давно меня влекло восторженное преклонение перед громоподобным талантом жившего там человека. Я взбежал по лестнице, а сердце у меня от волнения скатилось вниз по ступенькам. Я позвонил у двери, на которой была прибита медная дощечка с именем Маяковского. Я позвонил, и мне открыли.Через эту дверь я и вошёл в литературу.Владимир Владимирович Маяковский с этого дня стал моим учителем, а вскоре я имел уже основание считать его своим старшим другом. Я вошёл в небольшую группу писателей и поэтов, которую возглавлял Маяковский. В журнале Маяковского «Новый Леф» были напечатаны мои заметки, а затем первые отрывки из «Кондуита». Меня тут же выбранили за них в журнале «На литературном посту», ехидно высмеяли в «Крокодиле»…— Что, бьют? — спрашивал меня, сочувственно и хмуро усмехаясь, Маяковский. — Пока не поздно, одумайтесь. Будете со мной, бить будут обязательно. Может быть, приискать вам место поуютнее?..Но мог ли я допустить хотя бы на мгновение постыдную мысль о трусливом бегстве от огромного счастья — быть с Маяковским…Впрочем, откликнулись не только ругатели. Детский писатель-коммунист, человек замечательной души, редкой для столь молодого человека культуры и высокой отваги, Б. А. Ивантер, тогдашний заведующий редакцией журнала «Пионер», а впоследствии его редактор, прочтя отрывки из «Кондуита» в журнале Маяковского, сразу же прислал мне через писателя-лефовца С. М. Третьякова дружеское письмо, в котором просил зайти в редакцию журнала и предлагал сотрудничать в «Пионере».— Идите! — убеждённо сказал мне Маяковский. — Там очень хорошие люди работают и интересное дело делают. Обязательно идите туда.И я пошёл в «Пионер».В то время там уже работали М. Пришвин, А. Гайдар, С. Григорьев, А. Кожевников и такие замечательные художники, как покойные Н. Купреянов, В. Фаворский, А. Лаптев и ныне здравствующие А. Коневский, Кукрыниксы. Я в то время был уже сотрудником «Известий», и, признаться, мне в голову даже не приходило писать для детей. Но меня до того весело, оглушительно и приветливо встретили в «Пионере», а сам Ивантер, усадив меня прямо на какие-то акварели, сложенные на стуле, и крича: «Чудак! Вы будете чудно писать для детей», — сумел так расписать передо мной перспективы и возможности работы в их журнале, что я решил: дай-ка попробую!.. А попробовав и прочтя первые же письма маленьких читателей, откликнувшихся на мои фельетоны, понял, что лучше и интереснее работы я, вероятно, в жизни уже не найду.А тут ещё Ивантер решил похвастаться мною перед приехавшим из Ленинграда Самуилом Яковлевичем Маршаком. В то время основной отряд детских писателей находился в Ленинграде, где, кроме Маршака, жили К. И. Чуковский, Б. С. Житков, В. В. Бианки, А. И. Пантелеев. Говорили, что детская литература делается в Ленинграде. Ивантеру же хотелось показать, что и в Москве есть кое-кто и делается кое-что. Ивантер считал меня уже кое-кем, а в качестве кое-чего вниманию Маршака были предложены главы из «Кондуита». От Маршака я услышал очень важные и добрые слова и о моих писаниях, и о литературе для детей вообще. Отзыв лучшего детского поэта страны окончательно утвердил меня в моих намерениях.Так, к немалому огорчению некоторых моих родственников и приятелей, считавших, что мне была определена «более высокая участь», я стал детским писателем.«Кондуит» был напечатан полностью в «Пионере». Там же были впоследствии помещены целиком и отдельными главами почти все мои повести. И вот уже лет двадцать я состою членом редколлегии этого старейшего журнала наших пионеров.По совету Маяковского я продолжал работать в газете. Газета приучала, берясь за работу, сердиться или радоваться вместе со всей страной. Она заставляла скупиться на слова, писать просто, ясно, коротко и дельно. Она внушала отвращение к литературе-соске и порождала уважение ко всему реальному, подлинному, питательному… В этом, собственно, я всегда и видел «школу Маяковского».Нет, я не пробовал становиться на цыпочки, чтобы дотянуться до него ростом. Смешно, и только, было бы пыжиться, напуская на себя басовитость, и, срывая голос до истошных «петухов», ворочать, как это делали иные, по ступенькам нарубленных под Маяковского строк гороподобные образы, которые одному ему и были но плечу…Безмерно счастливый тем, что мне так повезло в жизни и я оказался в зоне могучего и непосредственного человеческого влияния любимейшего из поэтов, одарённый его дружбой, я видел прямо перед своими, никогда от него не отрывавшимися глазами великаний подвиг труда и поэзии. Я видел, как в будущем, через века, «подползают поезда лизать поэзии мозолистые руки».Я проходил у Маяковского дерзостную науку предчувствий будущего, беспощадную выучку гнева и радостно-требовательную школу его любви. Я видел, с какой ошеломляющей наглядностью в работе Маяковского литературное дело становилось, как завещал Ленин, частью общепролетарского дела. Я прислушивался, как бьётся это сердце, в котором было просторно и самой Вселенной. Жадно присматривался к тому, с каким могущественным умением поворачивает, стёсывает, наращивает, обрабатывает, формует мастер слово, то наполняя его биением па— бата, то обнажая его сокровенную нежность, чтобы слово это всей силой и правдой своей служило революции.И мечталось приучить себя, подобно ему, быть всегда, как говорили лётчики-истребители, «в готовности № 1», то есть жить, работать, оставаться всегда нацеленным, по верхнюю черту заправленным, полностью заряженным, чтобы при первом же сигнале тотчас взвиться в бой!Друзья часто за глаза называли Маяковского — сокращенно и величательно — Маяк. Маяком он и был для нашего литературного поколения. И как бы мы порою мелко ни плавали, по всё же править старались на этот огнемечущий маяк, который распорол небо мировой поэзии «отсюда до Аляски», а нам, счастливцам, выстелил своим великодушным светом первые наши шаги в литературе.Встреча с Маяковским стала самым главным, бесповоротно решающим событием в моей жизни.Итак, как советовал Маяковский («Не воротите носа от газеты, Кассильчик!»), я не уходил из журналистики. Девять с лишним лет проработал в «Известиях». Начал я с небольших репортёрских зарисовок, а через год-другой выступал уже с большими корреспонденциями, очерками, фельетонами.Я много ездил, летал, плавал, путешествуя с корреспондентским билетом «Известий» по родной земле и за её пределами. Жил в пограничном колхозе бывших кавалеристов Котовского. Летал встречать в воздухе «Цеппелин». Участвовал в большом походе советских глиссеров, в испытательных перелётах новых самолётов и дирижаблей, на одном из которых чуть не погиб, когда мы заблудились в тумане и едва не запутались над Окой в высоковольтной сети… Встречал на аэродроме Димитрова, вырванного из фашистского застенка после знаменитого Лейпцигского процесса. Спускался в первые шахты строившегося московского метро. Дни и ночи торчал на аэродроме, где готовился старт первого советского стратостата. Гостил в Калуге у Циолковского, с которым переписывался потом до последнего дня его жизни… Провожал в исторический полет Чкалова. Первым встречал на границе прославленного ледового комиссара О. Ю. Шмидта, вырвавшегося из ледового плена. Плавал по только что открытому Беломорско-Балтийскому каналу. Вместе со сборной командой СССР ездил на футбольные состязания в Турцию и на обратном пути угодил в кораблекрушение, когда наш пароход штормом выбросило на мель у румынского мыса Мидия… В составе экипажа теплохода «Комсомол», вскоре потопленного крейсером «Каиариас», плавал в Испанию во время нападения франкистов на Испанскую народную республику. В Москве искал уличные объявления о продаже вещей и ходил по указанным в них адресам, чтобы подсмотреть жизнь «с изнанки»…В очерках, фельетонах и рассказах, в книжках для ребят я описывал планетарий и фабрику-кухню, заседания и матчи, вокзалы и станции «скорой помощи», детские сады и заводы, кооперативы и музеи, сессии академий и тиражи государственных займов, больницы и аэродромы, парады и водопроводы, корабли и детские сады — все великолепное разнообразие нашей новой, неисчерпаемо огромной, трудной и взволнованной действительности, о которой мне хотелось рассказать всем, и прежде всего маленьким…Хотелось мне также досказать ещё кое-что моим читателям и о своём собственном детстве.Детство моё было долгие годы расхвачено напополам гимназическим кондуитом и Швамбранией, выдуманной страной, которую мы открыли для себя с братишкой, чтобы скрываться в её утешительных просторах от тех многих обид, что наносил нам старый мир взрослых. Ей, какбудтошней стране, стране-соске, я посвятил свою вторую большую книгу, так и назвав её «Швамбрания» (1931). Я попытался в ней весело, может быть, даже с мальчишеским озорством, изобразить старые смешные интеллигентские идеалы, царившие в методах нашего воспитания, и рассказать о первых годах новой советской школы; о том, как свежий ветер Октябрьской революции вторгся в мир старой семьи и старой школы, о том, как новая действительность оказалась увлекательнее старой сказки. Революция истребила кондуиты и, предъявив замечательную свою реальность, сделала ненужной Швамбранию. Революция вторглась в биографию докторского сынка, подняла её, переворошила, внесла в неё неповторимость своего времени, дала право быть обсказанной языком искусства и закрепиться в живых образах, в книгах личной судьбы, совпавшей с судьбой, ошибками и прозрениями известной части моего поколения.Мне не раз крепко и обидно доставалось от так называемой литературно-педагогической критики. Ругали меня: за «ложную занимательность»; за «ложную романтику»; за «засорённость языка» моих героев; за «антипедаго-гизм», то есть неуважение к старшим, и за иные смертные грехи, в которые я впадал, по мнению некоторых неулыбчивых критиков. Повинен ли я на самом деле в этих грехах или на меня возвели напраслину скукодеи, кашевары пресной назидательной размазни, поставщики сосок двора её высочества царевны Несмеяны, — судить не мне… Но я всегда старался найти хоть что-нибудь справедливое и, значит, полезное для себя даже в самой отчаянной ругани.
1 2 3 4


А-П

П-Я