https://wodolei.ru/catalog/unitazy/kryshki-dlya-unitazov/s-mikroliftom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это совсем другой человек.
— Значит, ты волей ему служил? — спросил чиновник.
— Ведь как сказать — волей?! — ответил Салават. — Мы, башкирские люди, войны не хотели. Казаки хотели войны, а когда государь велит воевать — что тут делать!.. Я домой хотел убежать, казаки поймали меня, стреляли — вот рана… — Салават стал расстёгивать платье.
— Так что ж, казаки тебя обижали? — с насмешкой спросил Шешковский.
— Совсем обижали! Ай, как обижали! Я ведь чуть на войне не пропал!.. — вздохнул Салават.
— А народ ты грабил? — спросили его.
— Как так грабил народ?! — возмущённо, ото всей души, отвечал Салават. — Кабы я грабил народ, государь указал бы меня повесить…
— Вор, вор, вор!.. — закричал Шешковский, брызжа слюной, и вскочил с места.
Салават замолчал, не понимая причины его крика.
— Вор, самозванец — не государь!.. — пояснил молодой чиновник. — Разбойник-казак, самозванец!
Хитрые искорки промелькнули в глазах Салавата.
— Я так и хотел сказать: кабы я грабил народ, кабы я воровал, обижал бы людей, разбойник и самозванец меня приказал бы повесить. Вор не велел народ обижать. За грабёж и обиды народу злодей-вор всех вешал, — сказал Салават. — Я только ходил на войну, стрелял. На войне ведь как не стрелять! Кто стрелять не хотел, того самого убивали…
— А твой отец, старшина Юлай, волей с тобой пошёл к вору? — спросил Шешковский.
— Нет, совсем нет, атай в другом месте ходил воевать.
— Его, что же, тоже Пугач взял силой?
— Я как знаю! Атай старик ведь, а я малайка совсем… Старик мне не скажет…
Старичок шепнул что-то офицеру, сидевшему рядом. Тот дёрнул шнурок звонка.
Вошёл солдат.
— Привести Юлая Азналихова!
Ввели Юлая. Он был так же закован в цепи и одет в арестантский халат, как и сын. Они встретились взглядами.
— Как твоё имя? — через переводчика обратился Шешковский к Юлаю. — Это твой сын?
— Он говорит: «Не знаю, похож будто, да как знать — давно не видал», — отвечал переводчик со слов Юлая.
Обер-палач усмехнулся.
— У тебя молодые глаза. Может, признаешь отца? — обратился он к Салавату.
— Как не знать — отец ведь!
— Расскажи старику, что сын его признает, — приказал Шешковский переводчику.
Юлай принял сообщение безмолвно.
Ему только и надо было знать, не выдаёт ли себя Салават за другое лицо.
— Верно, что сын твой сжёг Симский завод? — спросил Шешковский.
Юлай гордо выпрямился; при этом его цепи звякнули.
— Я сам сжёг завод, — сказал он, — я сжёг, и аллах на моей стороне. Русский купец отнял у меня землю, он обманул меня. Я сжёг завод, я сжёг деревни, поставленные на моей земле. Я сжёг неверную бумагу — купчую крепость, которой меня обманули.
— Другие заводы ты сжёг? — последовал вопрос.
— Усть-Катав завод я сжёг, — заявил все так же твёрдо Юлай. — Катав-завод я сжёг. На моей земле были заводы. Царь сказал, что больше неправды не будет, и я сжёг заводы.
— Спроси, знает ли он, что Пугач не царь был, а вор?
Юлай выслушал переводчика.
— Вот сказал: «Неправды не будет…» Разве так вор говорит? Вот сказал: «Всякого вора, кто землю взял, кто человека обидел, — смертью казнить»… Разве вор так говорит? Если он вор был, значит, хорошо царём представился. Справедливый вор лучше, чем вороватый царь!
— Ну, ну… Молчать! — крикнул Шешковский на переводчика, словно он был виноват в сказанном Юлаем.
— Что же, старшина Шайтан-Кудейского юрта Юлай Азналихов, забыл присягу, данную её величеству государыне Екатерине Алексеевне? — спросил Шешковский, барабаня по столу пальцами. — Может, от старости позабыл?
— Присяга государю Петру Фёдоровичу раньше была, — отвечал Юлай. — Я бы не нарушил присяги, если бы не поверил, что царь он… Сначала не шёл — меня смертью казнить хотели…
— А в твоей деревне Шиганаевке при тебе Салават верных людей сжёг живьём?
— Ничего не знаю, — отвечал старик, — не видел, как Салават жёг людей… Не было так… — уверенно заявил он.
— А с тобой Салават был на заводах, когда ты их жёг?
— Нет, не был, — ответил Юлай. — Мои заводы я сам сжёг.
— Увести! — приказал Шешковский.
* * *
Пытки были, как «позорное и бесчеловечное дело», запрещены «просвещённой» и «всемилостивой» императрицей Екатериной, и потому стены пыточных камер и двойные двери не пропускали стонов терзаемых палачами людей.
Но если бы стены а двери не были столь непроницаемы, всё равно никто не услышал бы стона, вырвавшегося из груди Салавата.
Он молчал, когда его жгли огнём, когда руки и ноги завинчивали в тиски, когда под окровавленные ногти ему загоняли иглы, он молчал под плетьми и на дыбе…
Так же, как и в Казани, он не назвал имён, не признал в лицо самых близких людей, а сколько их было поставлено здесь перед ним, как и он, измученных и истерзанных палачами!..
Очнувшись в своём каземате, на куче сырой соломы, Салават ждал казни. Но шли дни и ночи, а казни всё не было…
И вот его снова «взнуздали» деревянными удилами, снова забили в колодки и бросили на телегу…
Салават угадал по солнцу, что его везут обратно в Казань, а быть может, и на Урал…
* * *
Наступила весна, когда его повезли на телеге. Все зеленело. Дорога лежала между лесов, между хлебных полей и свежих лугов. Ночлеги были короткие, и после недолгого сна стража будила его, чтобы трогаться дальше. Нанесённые палачами раны быстрей заживали в пути. Рубцы от плетей и ожогов перестали гноиться, и Салават, забывая о боли, с ощущением горькой, тоскливой радости жизни вдыхал влажную свежесть утренних зорь и слушал утреннее соловьиное пение…
Салават знал, что сзади него на другой телеге везут измученного пытками Юлая. Видно, враги им судили общую долю. Перекинуться словом с отцом было бы утешением. Но их разделяла стража, которая не разрешала им говорить.
Когда пошли за Волгой крутые увалы уральских подножий и в степи меж ярких зелёных трав, усеянных цветами, Салават зорким взглядом заметил один-единственный войлочный кош, а возле него различил небольшой табун лошадей, сердце его защемило такой отчаянной болью, что ему показалось, будто смерть подступила к нему… Но это была не смерть — это внезапная острая мысль обожгла его сердце, это было рождение новой надежды…
Башкирское кочевье родило в юной душе надежду на волю, на новую жизнь… Здесь, среди этих степей, жило довольно молодых и старых соплеменников, кто отдал бы жизнь за свободу его, Салавата. Они придут. Только бы крикнуть им: «Люди! Башкиры! Спасайте! Я ваш батыр! Я ваш сын, Салават!..»
И ему представились тысячи всадников, мчавшихся по степи, взметая песок, разрывая сплетённые стебли высоких трав, — вот летят они, соколы… Стрелы свистят над конвоем, сопровождающим Салавата, боевой клич пугает вражеских лошадей, тысячи сабель, пики и косы в руках друзей… И вот уже Салават на коне, впереди этих тысяч всадников. Никто их не ждёт, никто не держит от них караулов, пикетов, они, как молния, как гроза и буря, пройдут по Уралу…
Рот Салавата по-прежнему был завязан, тяжёлые дубовые колодки тесно охватывали искалеченные палачами руки и ноги, но в груди и в ушах его звенела песня. Такой песни ещё до сих пор не рождало его сердце. Эта песня приветствовала родной Урал, она звала к битвам и прославляла народ:
Ай, гора Урал, мой Урал!..
Ты народ мой родил, Урал!
Ты мне сердце вложил, Урал!
Ты мне силу дай, ай, Урал!
От тебя мои табуны,
Соты мёдом цветов полны,
И сладка твоих рек вода,
И богата твоя руда…
Если песню в горах споёшь —
Десять песен споёт Урал.
Если в битве твой сын падёт —
Сотню храбрых родит Урал…
Я умру за тебя, Урал,
Ай, Урал, ай, Урал, Урал!..
Песня звенела в ушах Салавата, она не хотела умолкнуть, клокотала, как воды Инзера между камней и скал, она звенела, как ржанье тысячного табуна, перехватывала дыхание, как ветер на вершине горы…
Холмистые увалы становились всё выше и круче. Зоркий глаз уже видел на небосклоне волнистую линию гор…
Иногда аулы подступали вплотную к самой дороге, табуны бродили в степи так близко, что видно было, как кони пышными, густыми хвостами обмахиваются от мух и слепней. Кочёвки в десяток кошей встречались все чаще, и возле них люди доили кобыл. Как-то раз долетело оттуда даже тонкое, нежное ржанье нетерпеливого жеребёнка…
Ай, гора Урал, мой Урал!
Ты народ мой родил, Урал!
В сердце песню вложил, Урал!
Ты мне славу дал, мой Урал!..
Надежда не оставляла теперь юного батыра. Слух о том, что его привезли на Урал, пройдёт между народом. Его узнают, увидят, услышат…
Если смерть не постигла его в Казани и в Москве, если судьба привела его снова в родную землю, то, значит, аллах судил ему вырваться из плена… Нет, он ещё сядет в седло, он возьмёт в руки саблю, он почувствует снова, как в славной горячей скачке ветер свистнет в ушах и песок, взметённый копытами, обожжёт его щеки…
Вот она, Ак-Идель, родная, полноводная, быстрая Ак-Идель. Вот белые известковые скалы, на которых, как гнезда ласточек, лепятся десятки домов…
Уфа…
Как мало пути отсюда осталось до родных кочевий… Если бы вырваться — долетел бы в одну ночь…
Пчелы звенели. Аромат медвяных цветов пьянил Салавата. Он чувствовал, как возвращались к нему утраченные силы.
Теперь это были уже не мечты. Салават обдумывал хитрый план, как дать знать о себе народу, как послать ему весть о том, что Салавата назад привезли в родную башкирскую землю… Салават был уверен в том, что вести о нём долетят и сами до башкирских кочевий, люди сами придут и будут добиваться увидеть его, они будут сами придумывать хитрые планы освобождения, но, может быть, этого долго пришлось бы ждать. Надо и самому постараться передать весть на волю… Ведь среди людей, которых показывали Салавату, не было многих из близких и смелых воинов, из смелых друзей, — может быть, они на свободе.
Разве не было у него теперь ещё больше друзей? Старик Ахтамьян, отец убитого Абдрахмана, даже и этот проклявший Салавата старик не захотел стать предателем, даже он почувствовал сердцем правду…
А Кинзя, должно быть, успел скрыться, сбежал от врагов. Уж он не отступится! Нет более верного золотого сердца, чем у Кинзи, — вот подлинный сын Урала!.. Может быть, Семка тоже ушёл от врагов — ведь он, как Хлопуша, десять раз бегал из всякой неволи.
Хлопнула за стеной тяжёлая, окованная железом дверь, и Салават оказался опять в каземате, в котором сидел уже раньше, — в подвале под зданием магистрата.
* * *
Окна каземата выходили на улицу. Узник часто выглядывал в окно, защищённое решёткой. Его держали под особо строгим караулом. По поводу прибытия столь важных арестантов смотритель, прапорщик Колокольцев, даже подал рапорт в провинциальную канцелярию о починке пришедших в ветхость тюремных замков, бывших в употреблении уже несколько десятков лет.
Часовые то и дело заглядывали в каземат — один снаружи, другой изнутри.
В тишине и одиночестве тюрьмы Салавату служила бы утешением песня, но петь было запрещено. Когда Салават это впервые узнал, он был удивлён, не понимая, чему может вредить безобидная песня.
Он запел в сумерках, думал и пел. Одинокая дума не могла обойтись без песни.
Только один плен знал батыр — плен сердца,
Узнал батыр другой плен — плен камня.
Каменные стены тесны
Для широких крыльев орла…
Железная сетка прежде
Защищала грудь Салавата.
Из кольчуги вытряхивал он
После битвы полную тюбетейку пуль;
Теперь железная сетка в окне —
Самый страшный враг Салавата.
— Эй, ты, тише! — крикнул часовой. — Не приказано петь!.. Смотри, старый чёрт услышит, — прибавил он вполголоса. — Ты пой, да потихоньку, песня — она, брат, первая утеха в беде.
Салават замолчал. Несколько минут в тишине заката были слышны только шаги часового, потом солдат остановился против окна.
— Батыр, а батыр?.. Ты пой легонько… Не серчай, слышь?.. Наше ведь дело такое… служба!..
— Я твоей службе нешто мешаю? — спросил Салават.
— Экой ты, брат, и в обиду уж!.. Да ведь мне самому отрадно, коль ты поешь: эдакая дума находит… А если смотритель услышит, меня, брат, розгами будут драть.
— Ярар… Латна!.. — крикнул Салават таким тоном, который сразу прервал беседу.
Тюрьма стала мёртвой и беззвучной. Часовой, огорчённый молчанием Салавата, не ходил, а стоял молча, прислонившись к толстой каменной стене. На другой день тот же часовой — Ефим Чудинов — говорил со своим приятелем, солдатом Уфимского гарнизона:
— Тоже ведь бригадир!.. Чин-то знатный… Кабы не сгинул Емельян, быть бы ему теперь над башкирцами ханом…
— Тс-с!.. Тише ты, окаянный… В колодки хочешь?! — оборвал Чудинова собеседник.
— А кто услышит? — протянул Чудинов. — Да коли услышит — что сделаешь?! Весь народ говорит, что за правое дело…
— Ну, ты не каркай! — снова испуганно остановил товарищ.
— Я не ворон, чтобы каркать, — не каркаю. А не лежит моё сердце над Салаваткой строгость оказывать, ан служба велит… А он гордый… Как ему слово скажешь — враз побелеет и замолчит, будто камень ему на рот навалили…
Салават заметил, что Чудинов к нему относится хорошо и хочет загладить свою «вину», но не хотел раньше времени заводить с ним беседу, однако в часы его дежурства стал потихоньку напевать, а Чудинов, молча принимая это как знак примирения, слушал песни.
Размышляя о том, почему арестантам не разрешают петь, Салават вдруг понял, что песня могла бы ему сослужить драгоценную службу: она могла рассказать народу о том, что сын его Салават возвращён на Урал, что он здесь томится в тюрьме. Песнь Салавата могла подать вести друзьям и призвать их на помощь.
Песня всегда жила с Салаватом, она помогала ему поднимать народ на войну, она добывала народу победу и славу, она должна была теперь донести до народа его голос и дать ему волю…
Салават в несколько дней приучил караульного солдата к своим песням, они становились все смелее и громче, иногда они слышались даже в дневные часы. По счастью, их не слышал смотритель тюрьмы, а старый солдат Чудинов иногда их даже не замечал.
Слушателем Салаватовых песен был не один Чудинов. В магистрате пользовался казённой квартирой переводчик провинциальной канцелярии Третьяков;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я