https://wodolei.ru/catalog/mebel/dlya-vannoj-pod-stiralnuyu-mashinu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

её кавалер, высоколобый зануда с университетским значком, говорил: "Люда, погоди!" Она на какое-то мгновение умолкала, и тогда он, перегибаясь через столик, пачкая рукава салатом, убеждал меня:
- Самая объективная газета у американцев - это "Нью-Йорк геральд трибюн". Читайте "Нью-Йорк геральд". Они всему цену знают...
- Вы что - агент по рекламе? - спросил я, отпихивая его влажную руку, хватавшую меня за плечо. Но он не давал сбить себя:
- Нет, я - доцент Вашечкин. Семен Алексеевич Вашечкин. А вас как зовут?
- Фра-Дьяволо.
- Ха, вы шутник. Я говорю: читайте...
Он остановился и посмотрел на меня любящими глазами. Девка завопила:
- Спик ю инглиш?
- Люда, погоди! Вот я вам сейчас расскажу: сели мы в покер, и я проиграл восемь рублей, а? Вы играете в покер?
В покер! Сукин ты сын! Встретился бы ты мне на улице, я бы тебе показал покер!
Я перевернул графинчик над стопкой. И полстопки не набралось. Доцент засуетился:
- Разрешите, я налью. Пожалуйста...
- Ай эм гёрл!
- Люда, погоди! Вы мне очень нравитесь, уважаемый - хе! - Фра-Дьяволо!
- Ладно, лейте. Официантка, еще триста грамм! Официантка по-матерински поникла надо мной:
- А не хватит ли? Не сердитесь, вы уже много выпили.
- Ничего, ничего, девушка! Вы же видите я в полном порядке.
Но я не был в полном порядке. Хотя я и чувствовал себя трезвым, зал расплывался, в голове стучало, и страшная сухость стягивала рот.
- Слушайте, Вашечкин! Слушайте, доцент! Я хочу вас спросить кой о чем. Только скажите ей, чтоб она не лезла со своим "инглишем", а то я её по-русски пошлю! - добавил я раздраженно. Я был уверен, что трезв: я фиксировал свой тон, я позволял себе раздражаться.
- Люда, погоди! Я слушаю вас, дорогой друг. Я - доцент Вашечкин...
- Спик ю... - пискнула Люда и печально умолкла.
- Слушайте, Вашечкин. Кстати, что за дурацкая фамилия: Вашечкин, Нашечкин... Ладно, не сердитесь. А, принесли. Спасибо, поставьте сюда. Так вот, представьте, что вас обвинили в грязном поступке, в подлости. И вы не можете доказать, что не виноваты, вы беззащитны против клеветы. Вы слушаете меня? Вы слушайте, а то... Что вы будете делать, доцент? Как вы будете жить?
- Я... Спасибо, спасибо. За ваше здоровье! Кха, Да. Если бы меня обвинили в чем, в том... в том, в чем я не виноват, то я был бы спокойным! Спокойненьким!!! Потому что я сам знал бы, что я ни в чем не виноват. А?
- Здорово! Ай да доцент, ай да молодчина! Слушай, сколько лёту от Москвы до Сочи?
- Что? До Сочи? Кажется, часа три, три с половиной.
- Ух, Вашечкин, опять угадал!
В это время Люду замутило. Она встала и посмотрела иа нас трагическими и бессмысленными глазами.
Вашечкин вскочил, подхватил её за талию и повел, оборачиваясь ко мне и вскрикивая:
- Погодите! Не уходите! Договорим!
- Здесь свободно?
Одно место за нашим столиком было не занято, но к нам никто не садился, потому что на стуле лежала людина сумочка. Вашечкин, уходя, подхватил ее.
- Да, одно место, - сказал я.
- А мне больше и не надо. Я не люблю, знаете ли, на двух стульях сидеть. Я всю жизнь на одном стуле просидел. Чего и вам желаю.
Он был совсем пьян, этот человек лет пятидесяти, с осоловелым добродушным лицом, с маленькой лысинкой в белокурых седоватых волосах - я увидал ее, когда он нагнулся, садясь.
- Ну, что пьем? - спросил он, потирая руки. - Девушка, графинчик, салатик, шашлычек по-карски, пару бутылочек минеральной. Вот так. Молодой человек, разрешите воспользоваться пепельницей. Вот так. Спасибо коллега.
- Какой я вам коллега, - буркнул я. - Я художник.
- И я художник, - подхватил он. - Художник в своем роде. Шучу, шучу. А с художниками я был знаком. С художниками я много встречался. Ночи напролет, бывало, беседуем.
- Вы кто же? Искусствовед? Критик? Министр культуры?
- У-у, горяч, горяч. Молодой еще, ничего.
- Вы лучше выпейте. А то пока вам еще принесут...
- Выпью, сынок, выпью. Разочтемся. Будь здоров. Я им говорю: "Что ж, вы, говорю, художники? Жалко мне вас, говорю". Та-акой народ! "Присаживайтесь", говорю. Да, а сейчас я на пенсии. Вот так.
- Что-то я не пойму, какие у вас с художниками дела были?
- Да одни ли художники! Профессора, академики! Химики! Я тут, а они - вот они, голубчики мои. Ну, чего ты смотришь, чего глазами моргаешь? Кто я такой? Пож-жалуйста! Я - майор. Я в органах работал. Двадцать семь лет, как одна копеечка. А теперь на пенсии.
Он вдруг заговорил шепотом:
- Ненужен, говорят, стал. Образования, говорят, мало. Отдохните, говорят. А на мое место - мальчишку, сопляка. Только - тсс, молчок! Я тебе, как своему...
- Что?!
- ...как своему брату говорю, как младшему брату: придут! Придут, позовут, "Выручай, скажут, майор!" Ты думаешь, все эти штучки - надолго? Все эти манежи, евтушенки, совнархозы, мать вашу... Молчи, молчи. Зубы стисни, молчи, не тушуйся. Думаешь, я один такой? Думаешь, я сопьюсь на большой-то пенсии? Врешь! Я иду по Кузнецкому, а они навстречу, навстречу. Здороваться не положено в штатском, так они глазами приветствуют! Нет! Шалишь! Без меня не обойдешься! Придут, позовут, а я умоюсь, побреюсь, выйду к ним - и мы такое покажем! Тсс! А то, понимаешь, слабаки: "Я, говорит, угрызения совести испытываю, я неправильно сообщил". А какое ты право имеешь рассуждать, что правильно, что неправильно? Ты долг свой исполнил! Перед родиной, перед партией! Перед... впрочем, о Нём молчу. О Нём другие скажут. Вот так. Мало ли, что неправильно, а сообщить надо. Мы разберёмся. Ты хороший малый, молодой только, в глазах задумчивость. Ты это брось, не задумывайся. Не тушуйся! И правильно сообщил. То есть, это не ты сообщил, я спутался... Но и ты мог бы. Ты настоящий человек. На каких фронтах воевал? В окружении, в плену был?
Он вдруг замолчал и подозрительно уставился на меня.
- Ты мне смотри-и, - прошептал он. - Ты подписку дал. Вот так.
За соседним столиком освободилось место. Майор встал и перебрался. Туда ему и заказ принесли, оттуда он грозил мне пальцем и шипел: "Вот так!"
Вот так! Так и никак иначе! Он распухал у меня на глазах, двоился, троился, переодевался в серые плащи, обрастал погонами и орденами, размножился по всему ресторану. Вот так! Да нет же - не так! Не будет так, майор, эмгебешник, сволочь проклятая, не будет так! Я сдохну, чтобы так не было.
Я не помню, как и откуда появился Брынский. Кажется, он сначала звал меня с другого конца ресторана, но я не вставал, и он сам пришел ко мне. Водки у меня уже не было, и я пошел требовать долг с эмгебешника, а Брынский твердил:
- Плюнь! Я тебе стихи почитаю.
- Сейчас, - сказал я, - сейчас.
Я пошел в уборную и подставил голову под кран. Ко мне подошел служитель:
- Молодой человек, хотите, через пятнадцать минут трезвым будете?
- Хочу, - сказал я. - На всю жизнь...
- На всю не выйдет, - ответил он деловито. - Три рубля пожалуйте.
Я дал ему трешку. Он отвел меня за перегородку, усадил на стул и сунул в руки флакон с витамином "Б-прим".
- Ешьте, - сказал он. - Только не засыпайте.
Я глотал драже, давился и не верил. Однако минут через двадцать на слабых ногах, но почти трезвый, я вышел в зал.
Брынский ждал меня.
- Слушай, - сказал он. - И вы слушайте, - он повернулся к Вашечкину и его Люде - они уже вернулись. Лицо его стало каменным, он взялся за щеки и прочел:
Пройдут века, прекрасны и суровы,
Чтоб мы смогли всё знать и всё уметь,
Тогда спадут небесные покровы
И завопит архангелова медь.
Народ завоет: "Как же так? До срока?"
И взмолится "Немного погодя..."
Народ, спеша, отыщет лжепророка,
Народ, блюя, создаст себе вождя.
И побежит бессмысленно куда-то,
А вождь наморщит мудрое чело
И вот восстанут снова брат на брата,
Рассудок на рассудок, зло на зло...
И чёрный конь сверкающей подковой
Ударит о заждавшийся гранит
И землю всю период ледниковый
В мильонный раз, кряхтя, оледенит.
...Доктрины строя, лезя в поднебесье,
Глупцы, глупцы, не увидали мы,
Что стержень жизни - только в равновесье
Добра и зла, сияния и тьмы.
- Поэт! - воскликнул Вашечкин. - Настоящий поэт! Напишите мне автограф. Я - доцент Вашечкин.
На другое утро я нашел листок со стихами у себя в кармане. Не знаю, как он туда попал. Может быть, я отнял его у Вашечкина? Ведь я снова напился.
. . . . . . . . . . .
Брат мой! Я вечером выйду из дому и спущусь в преисподнюю, где станции нанизываются на грохотанье составов, в чванную бессмысленность мрамора и бронзы, в угрюмую усталость толпы. Я промчусь под городом, под людскими рождениями и смертями, под нежностью и развратом, под пестрой мешаниной жизни. Я выйду наверх, неся на сутулых плечах весь этот груз. Я постучусь в твои двери, свалю ношу у порога и спрошу тебя: "Что мне делать со всем этим?" Ты ухмыльнешься лукаво и грустно, как будто тебе ведомы привалы и провалы дороги, победы и побеги в пути. Ты процитируешь мне тоскливых мудрецов, длинными пальцами вылепишь из воздуха чудищ Апокалипсиса и скажешь: "Это будущее". Я не поверю тебе, брат мой. Я не захочу голой душой сунуться в лед и пламень твоих пророчеств. Я скажу тебе: "Что мне делать сегодня, сейчас?" Я вытащу из вороха и положу на осыпанный папиросным пеплом стол Виктора, моего героя. И я спрошу тебя: "Чем ему помочь?" Ты ничего не ответишь, и мы будем печально смотреть, как он корчится на липкой клеёнке, рядом с недоеденным куском хлеба, на краю стола, с которого так легко упасть. Мы будем смотреть на него так, как смотрим в зверинце на обезьян, умиляясь и ужасаясь сходству с нами. И ты спросишь меня: "А много ли тебя в нем?" "Не знаю, - отвечу я, - не знаю... Наверно, много".
Мы допьем вино, оставшееся от позавчерашнего кутежа, обменяемся новостями и анекдотами, и я уйду, провожаемый твоим взглядом - уйду бродить по улицам и заглядывать в лица прохожим и в освещённые окна первых этажей.
Я доберусь до твоего переулка, женщина, друг мой, и войду в твой дом. Мы вместе подберем обломки нашего прошлого, и сложим их маленьким костром, и будем греть над ним озябшие ладони. И я не спрошу тебя, что мне делать, потому что в твоих глазах я увижу бегство - от раздумий, от крутизны, от меня. Ты скрываешься в музыку и в цветы, ты прячешься в своего ребенка. И что ты можешь мне посоветовать, как можешь спасти меня и моего Виктора?
И я вернусь домой, и молчаливое сочувствие встретит меня на пороге, и я ткнусь губами в теплые ключицы, и медленно буду воскресать для новых дней и ночей. И я не услышу вопроса "А много ли тебя в нем?", потому что только здесь знают - сколько.
Я снова останусь один на один со своим героем и скажу ему, лежащему в пьяном забытье:
- Я ничем не могу тебе помочь. Ты обречен, Виктор...
. . . . . . . . . .
8.
Я шел на работу с тяжелой головой, изломанный, измученный. Я заставил себя пойти не потому, что не мог пропустить - у нас с этим довольно свободно - мне нужно, мне необходимо было знать, известно ли что-нибудь на работе. Кажется, мне хотелось, чтобы уже все наконец узнали, чтобы всё для всех стало ясно, чтобы я перестал висеть между небом и землей.
На работе всё было тихо. Сослуживцы подсмеивались над моим помятым видом я спал, не раздеваясь - и над тем, что я через каждые десять минут пил воду.
Шел срочный заказ: рекламные щиты для Союзпечати, и, как всегда, расцвела обычная бестолковость нашей шарашкиной конторы. Никак не могли распределить задания, терялись тексты, кто-то уже вопил, что ни одного дня в этом сумасшедшем доме не останется.
Сумасшедший дом! Посмотрели бы они, как там на самом деле. Чистота, порядок, телевизор, стенгазета. Я, правда, у буйных не бывал, я приходил с визитами только в тихое отделение. Там все были очень деловитые, очень сосредоточенные. Прямо не психбольница, а читальный зал Ленинской библиотеки. Вот только двери там открывают треугольными ключами, как в железнодорожных вагонах. Идиллия, мирный приют. Заповедник раскрепощенной мысли...
У меня кончились папиросы, а курящих в нашей комнате, кроме меня, не было. Я пошел к трафаретчикам.
Дверь в мастерскую была полуоткрыта. Оттуда слышался галдёж:
- Зинка, не трещи!
- Алло, Эдик, кинь тряпку!
- Ребята, новые стихи!
- Левушка, Левушка, когда ты побреешься?
- Вайс утверждает, что критическая точка...
- Эй, босяки, тихо! Читай, Ленок!
Они всё бубнят про политику, Про договоры долдонят, А у девочки - слезы по личику. И подбородок в ладонях.
Они нажрались доотвала
Доктринами США и России
А снег, как ни в чем не бывало,
Декоративно красив.
Как высушить сердце ни целься,
Но сыплется звезд фейерверк,
И прет по-весеннему Цельсий,
И гонит подснежники вверх!
- Слабо, Леночка, слабо!
- Ну, что за наивное противопостановление!
- Девочки, а мне нравится!
- И мне...
- А кто это, собственно, "они"?
- "Они" - это мы, те, кто газеты читает. Так ведь, Леночка?
- Вадим, ты шкаф. Бесчувственный несгораемый шкаф, в двести килограмм весом. И не разговаривай со мной, пожалуйста.
Я вошел. Все замолчали. Ко мне обернулось с десяток лиц - смущенных, любопытных, вызывающих.
- У меня кончились папиросы, - сказал я. Они молчали, не двигались. Потом Вадим, тот, кого назвали "шкафом", положил передо мной на стол пачку сигарет. Я вынул одну, поблагодарил и вышел, плотно закрыв за собой дверь. В комнате сразу зашумели. Не успел я пройти и пяти шагов, как меня догнала Леночка. Я остановился. Она стояла передо мной, испуганная, решительная, и вдруг выпалила, как в воду кинулась:
- И мы просим вас, Виктор Львович, приходить к нам только по делу!
Я молча смотрел на нее. Она всплеснула руками и зашептала:
- Как вы могли, как вы могли... Вы, такой... И что вы с собой сделали!
Ах, ты, Сонечка Мармеладова! Я захохотал.
- Успокойтесь, Леночка, я не убивал старуху.
- Что? Какую старуху?
Но я уже бежал к выходу. Я вылетел на улицу и бросился к автомату.
- Нина? Нину Васильевну Ряженцеву. Нина, это говорит Виктор Вольский. Погодите, не бросайте трубку! Мне нужен адрес Феликса, Феликса Чернова. Что? Я хочу остановить его, пока не поздно. Что? Нет, я не угрожаю... Потом, потом, дайте сперва адрес. Что? Что? Дом 45. А квартира? Ага. Не будьте дурой, Нина! А, Господи, какая разница, хам я или нет!
Я шел на людей, на машины, на красные огоньки светофоров. "Пьяный! Хулиган!" - кричали мне вслед. Я шел, как вал, как волна, закипая по дороге.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я