Качество супер, привезли быстро 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Я ненавижу решительных людей, – сказал я.
– Я тоже, – ответила Хедвиг. Она доела свой пирог и ложкой подобрала сливки, которые сползли на тарелку.
– Я никак не решусь пойти туда, где мне надо быть в шесть часов, – сказал я. – Я хотел встретиться с девушкой, на которой когда-то собирался жениться, и сказать ей, что не женюсь на ней.
Она взялась было за кофейник, чтобы налить еще кофе, но вдруг остановилась и сказала:
– Это зависит от меня, скажете вы ей это сегодня или нет?
– Нет, – ответил я, – только от меня одного. При всех обстоятельствах я должен ей это сказать.
– Тогда пойдите и скажите. А кто она?
– Это та девушка, – начал я, – у отца которой я воровал, и, наверное, она же рассказала обо мне человеку, говорившему с вашим братом.
– О, значит, вам будет легче! – воскликнула Хедвиг.
– Даже слишком легко, – сказал я, – почти так же легко, как отказаться от подписки на газету, если тебе жаль не самой газеты, а только почтальоншу, которая из-за этого получит меньше чаевых.
– Идите, – проговорила она, – а я не пойду к знакомой отца. Когда вам надо уходить?
– Около шести, – сказал я, – но сейчас нет даже пяти.
– Я посижу одна, – предложила Хедвиг, – а вы разыщите писчебумажный магазин и купите мне открытку: я обещала писать домой каждый день.
– Хотите еще кофе? – спросил я.
– Нет, – ответила она, – лучше дайте мне сигарету. Я протянул ей пачку, и она взяла сигарету. Я дал ей прикурить и, расплачиваясь в другой комнате, видел, как она сидит и курит; я заметил, что она курит редко, заметил это по тому, как она держала сигарету и пускала дым, и когда я возвратился к ней, она подняла глаза и произнесла:
– Идите же.
И я опять вышел; напоследок я увидел, как она открывала свою сумочку; подкладка в сумочке была такая же зеленая, как ее пальто.
Пройдя через всю Корбмахергассе, я свернул за угол на Нетцмахергассе; стало прохладно, и в некоторых витринах уже горел свет. Мне пришлось пройти всю Нетцмахергассе, пока я не нашел писчебумажный магазин.
На старомодных полках в магазине были беспорядочно навалены товары, на прилавке лежала колода карт; кто-то, очевидно, взял ее, но обнаружил брак и положил рядом с разорванной оберткой колоды испорченные карты: бубновый туз, на котором немного стерлась большая бубна в середине карты, и надорванную девятку пик. Тут же валялись шариковые ручки, а рядом лежал блокнот, на котором покупатели их пробовали. Опершись локтями о прилавок, я разглядывал блокнот. Он был испещрен росчерками и диковинными закорючками, кто-то написал название улицы: «Бруноштрассе», – но большинство изображало свою фамилию, и в начальных буквах нажим был сильнее, чем в конце; я явственно различил подпись «Мария Келиш», написанную твердым округлым почерком, а кто-то другой подписался так, словно он воспроизводил речь заики: «Роберт Б– Роберт Бр– Роберт Брах»; почерк был угловатый и трогательно старомодный, и мне казалось, что это писал старик. «Хейнрих» – нацарапал кто-то, и дальше тем же почерком – «незабудка», а еще кто-то вывел толстым пером авторучки слова: «старая халупа».
Наконец пришла молодая женщина; приветливо кивнув мне, она сунула колоду с двумя бракованными картами обратно в коробку.
Сперва я попросил у нее открыток с видами, пять штук, я взял пять верхних открыток, из целой пачки, которую она положила передо мной; на открытках были изображены парки и церкви и на одной – не известный мне памятник, он назывался «Памятник Нольдеволю»: отлитый из бронзы мужчина в сюртуке разворачивал свернутую трубочкой бумагу, которую он держал в руках.
– Кто был этот Нольдеволь? – спросил я молодую женщину, подавая ей открытку, которую она вместе с остальными вложила в конверт. У женщины было очень дружелюбное румяное лицо и темные волосы с проборем посередине, и она выглядела так, как выглядят женщины, которые хотят уйти в монастырь.
– Нольдеволь, – ответила она, – построил северную часть города.
Северная часть города была мне знакома. Высокие дома, где сдавались квартиры внаем, до сих пор пытались сохранить свой облик бюргерского жилья 1910 года; по улицам здесь кружили трамваи: широкие зеленые вагоны казались мне такими же романтичными, какими моему отцу, наверное, казались в 1910 году почтовые кареты.
– Спасибо, – сказал я и про себя подумал: «За это, значит, раньше ставили памятники».
– Не желаете ли еще чего-нибудь? – спросила женщина.
– Да, дайте мне, пожалуйста, еще коробку почтовой бумаги, ту, большую, зеленую.
Она открыла витрину и, вынув коробку, смахнула с нее пыль.
Я наблюдал за тем, как она сматывала оберточную бумагу с большого рулона, висевшего позади нее на стене, и меня поразили ее красивые маленькие, очень белые руки; и вдруг я вынул из кармана авторучку, открыл ее и написал свое имя под именем Марии Келиш в блокноте, где покупатели пробовали шариковые ручки. Не знаю, зачем я это сделал, но мне показалось необычайно заманчивым увековечить свое имя на этом листке.
– О, – заметила женщина, – может быть, вы хотите наполнить ручку?
– Нет, – пробормотал я, чувствуя, что краснею, – нет, спасибо, я ее совсем недавно наполнил.
Она улыбнулась, и мне показалось даже, что она поняла, почему я это сделал.
Я положил деньги на прилавок, вынул из кармана пиджака свою чековую книжку, заполнил на прилавке чек на сумму в двадцать две марки пятьдесят пфеннигов, надписав наискосок «В порядке расчета», вытащил из конверта открытки, вложенные женщиной, сунул их в карман, а в конверт положил чек. Конверт был самый дешевенький, из тех, что получаешь от налогового управления или от полиции. Пока я надписывал конверт, адрес Виквебера начал расплываться; я перечеркнул его и медленно написал снова.
Взяв одну марку из сдачи, поданной мне женщиной, я подвинул ее обратно и сказал:
– Дайте мне, пожалуйста, почтовых марок: одну десятипфенниговую и одну «В помощь нуждающимся».
Она открыла ящик, вынула из маленькой тетрадки марки и подала их мне, а я наклеил марки на конверт.
Мне хотелось истратить побольше денег; я оставил сдачу на прилавке и окинул испытующим взглядом полки: там лежали еще общие тетради, такие, в каких мы писали в техникуме; я выбрал тетрадь в переплете из мягкой зеленой кожи и подал ее через прилавок женщине, чтобы она завернула. Она снова стала раскручивать рулон оберточной бумаги, и, взяв в руки маленький сверток, я понял, что Хедвиг никогда не использует эту тетрадь для записывания лекций.
Пока я шел по Нетцмахергассе, мне казалось, что этот день никогда не кончится; только лампы в витринах горели чуть ярче. Я бы с удовольствием истратил еще больше денег, но ни одна из витрин не привлекала меня; я немного задержался только перед лавкой гробовщика, посмотрел на слабо освещенные темно-коричневые и черные ящики и пошел дальше; свернув опять на Корбмахергассе, я вспомнил об Улле. С ней вовсе не будет так легко, как мне только что казалось. Я это понял; она уже давно и хорошо знала меня, но и я знал ее: целуя Уллу, я видел иногда за ее гладким красивым девичьим лицом мертвый череп, в который превратится когда-нибудь голова ее отца; череп в зеленой фетровой шляпе.
Вместе с ней я обманывал старика значительно более хитрым и прибыльным способом, нежели во время той истории с электрическими плитками; спекулируя железным ломом, который добывала целая бригада рабочих, обшаривая под моим началом развалины домов, предназначенных на слом, мы зарабатывали весьма неплохо, и впрямь большие деньги; часть комнат, куда мы влезали по высоким приставным лестницам, осталась совершенно цела, и мы находили ванные и кухни,где все было как новое: колонки и бачки для горячей воды сохранились вплоть до последнего винтика, на эмалированных крючках иногда еще висели полотенца и на стеклянных полочках лежали рядышком губная помада и бритвенный прибор; в ваннах еще была вода, а мыльная пена, похожая на хлопья извести, осела на дно; в чистой воде плавали резиновые зверушки, которыми играли дети, задохнувшиеся в подвалах; я смотрелся в зеркала, куда в последний раз в жизни смотрелись люди, погибшие несколько минут спустя, в зеркала, в которых я от злости и отвращения разбивал свое собственное лицо молотком; серебряные осколки осыпали бритвенные приборы и трубочки губной помады; я вытаскивал пробки из ванн, и вода падала вниз через четыре этажа, а резиновые зверушки медленно опускались на известковое дно ванны.
Однажды мы нашли швейную машину; иголка была еще воткнута в кусок коричневой материи, из которой шили штанишки какому-то мальчугану; и никто не понял, почему я сбросил швейную машину вниз в открытую дверь, мимо лестницы, чтобы она разбилась о каменные глыбы и обломки стен; но охотнее всего я уничтожал свое собственное лицо в найденных нами зеркалах; серебряные осколки рассыпались, как звонкие каскады воды. И так продолжалось до тех пор, пока Виквебер не стал удивляться, почему среди добычи от мародерских набегов никогда не встречалось ни одного зеркала; и бригада рабочих для обследования руин была передана другому подмастерью.
Но они послали меня, когда разбился один из учеников, забравшийся ночью в разрушенный дом, чтобы вытащить оттуда электрическую стиральную машину. Никто не мог понять, как ему удалось попасть на третий этаж; но он попал туда и начал спускать на веревке большую, как комод, стиральную машину, но сорвался вместе с ней. Когда мы пришли, его тачка еще стояла на улице, освещенная солнцем. Прибыла полиция, и кто-то уже мерил длину веревки и, качая головой, смотрел наверх в открытую кухонную дверь, через которую был виден веник, прислоненный к выкрашенной синей краской стене. Стиральная машина раскололась, как орех, барабан выкатился наружу; но мальчик, упавший на груду полусгнивших матрасов, погребенный среди морской травы, казалось, даже не был ранен; его горько сжатый рот был таким же, как всегда, – то был рот голодного человека, который не верит в справедливость на этой земле; звали его Алоис Фруклар, и к Виквеберу он поступил всего три дня назад. Я отнес его тело в машину из морга, и какая-то женщина, стоявшая на улице, спросила меня:
– Это ваш брат?
– Да, это мой брат, – ответил я.
А после обеда я видел, как Улла, обмакнув перо в чернильницу с красными чернилами, вычеркнула с помощью линейки его фамилию из платежной ведомости; черта, проведенная ею, была ровной и аккуратной и такой же красной, как кровь, как воротник на портрете Шарнгорста, как губы Ифигении, как изображение сердца на червонном тузе.
Хедвиг обхватила голову руками; ее зеленый джемпер поднялся кверху; руки Хедвиг упирались в стол, словно две бутылки, сжавшие своими горлышками ее лицо; округлость лица Хедвиг приходилась как раз на то место, где горлышки суживались; глаза у нее были темно-карие, но в глубине просвечивало что-то светло-желтое, почти такого же цвета, как мед; и я увидел, что моя тень упала на ее глаза. Но она по-прежнему смотрела куда-то мимо меня: она видела ту переднюю, где я был ровно двенадцать раз с тетрадями по иностранным языкам и о которой сохранил лишь неясное, расплывчатое воспоминание; видела красноватый линкруст, а может быть, темно-коричневый, потому что в переднюю всегда проникало мало света; портрет своего отца в студенческой шапочке и диковинную подпись какой-то корпорации, кончавшуюся на «…ония»; ощущала запах мятного чая и табака, видела полочку для нот; на одной из нотных тетрадей, лежавшей сверху, я как-то прочел: «Григ. «Танец Анитры».
Сейчас я хотел бы знать эту переднюю так же хорошо, как ее знала Хедвиг; я пытался вспомнить предметы, уже, быть может, позабытые мной; я вспарывал свою память, как вспарывают подкладку пиджака, чтобы вытащить оттуда монетку, которую удалось обнаружить на ощупь, монетку, ставшую вдруг бесконечно ценной, потому что она – единственная и последняя; на эту монетку можно купить две булочки, одну сигарету или трубочку мятных конфет; пряная сладость белых, похожих на церковные облатки конфет может заглушить голод; я. словно накачивал воздух в легкие, отказывающиеся работать.
А когда распорешь подкладку, в руках у тебя оказываются пыль и волоски шерсти и ты нащупываешь пальцем бесценную монету, и, хотя точно знаешь, что там всего десять пфеннигов, тебе хочется верить, что ты найдешь целую марку. Но то были только десять пфеннигов, я обнаружил их, и им не было цены… над входом висело распятие, а перед ним – лампадка, мне было видно это, только когда я выходил из квартиры.
– Идите, – сказала Хедвиг, – я подожду вас здесь. Вы недолго? – Она говорила, не глядя на меня.
– Это кафе, – заметил я, – закрывается в семь.
– А вы разве придете позже семи?
– Нет, – ответил я, – наверняка нет. Вы будете здесь?
– Да, – проговорила она, – я буду здесь. Идите. Я положил на стол открытки, а рядом с ними марки и вышел; я пошел обратно на Юденгассе и, сев в машину, бросил оба свертка с подарками для Хедвиг на заднее сиденье. Я понял, что все это время боялся своей машины так же, как боялся своей работы, но с ездой все было в порядке, как с курением: ведь я курил, пока стоял на другой стороне улицы, глядя на входную дверь; сев в машину, я машинально начал делать все, что требовалось: нажимал кнопки, тянул рычажки, опускал рукоятку и подымал ее кверху. Я вел сейчас машину так, как вел бы ее во сне, – все шло хорошо, тихо и спокойно, и мне казалось, что я еду по безмолвной земле.
Проезжая по перекрестку, там, где Юденгассе пересекала Корбмахергассе, по направлению к Рентгенплатц, я увидел, что зеленый джемпер Хедвиг мелькнул и скрылся в сумерках, где-то в глубине Корбмахергассе; и я развернулся прямо на перекрестке и поехал за ней. Сперва она бежала, потом обратилась к какому-то человеку, который переходил через улицу с буханкой хлеба под мышкой. Я затормозил, потому что подъехал к ним вплотную, и увидел, что мужчина жестами что-то ей объясняет. Хедвиг побежала дальше, и пока она бежала по Нетцмахергассе, до писчебумажного магазина, где я покупал открытки, и пока заворачивала за угол в незнакомую мне темную маленькую улочку, я медленно следовал за ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я