Обслужили супер, рекомендую друзьям 

 

Тут глядите что будет; как только в деревню, так все и разбредутся по дворам, кричат, шумят, дерутся, давай того, давай сего – что делать-то станем».
Я уехал; через неделю возвращаюсь тем же путем, землемер со свитой все еще празднует именины свои в той же деревне, и мужики уже два раза посылали в город за вином. С лишком ведро опорожнили. Наконец раздается по селу радостная весть: землемер отдал приказ чистить астролябию; значит, скоро примется за работу. Между тем рабочие и понятые, наряженные из этой и соседних деревень, все дожидаются, хотя, конечно, домашняя работа их не ждет. С этой радостной вестью, что астролябия чистится, один из понятых поскакал верхом в соседнюю деревню. Я уехал и впоследствии слышал только, что пьяный землемер наставил межевых столбов и вкривь и вкось и отрезал не только мельницу, йо и половину дворов одной деревни; а как столбы землемера неприкосновенны и губернские власти не могут уничтожить действий его, то тяжба возобновилась и пошла по наследству с поколения на поколение.
Глава XV. От плохого расположения духа и до хорошего
При таком образе жизни, службы и мыслей в Алтынове мне иногда до нестерпимости трудно было жить и служить, и я не скоро обтерпелся. Всякая несправедливость казалась мне дневным разбоем, и я выступал против нее с такою же решимостью и отчаянием, как против человека, который бы душил подле вас кого-нибудь, ухватив его за горло: где кричат караул, туда я бросался со всех ног. Но я большей частью оставался в дураках, заслужил только прозвание беспокойного человека, a горю помогал очень редко. В Алтынове требовали, чтобы вы проходили спокойно своим путем и не мешались не в свое дело, то есть не заботились бы о том, если подле вас режут другого, а только оберегали бы свой кадык и свою голову. Управа наша при каждом удобном случае ожидала от меня свой обычный азиатский пишкет , ожидала и со дня на день становилась нетерпеливее и, как видно было по всем приемам ее, искала случая показать мне, что долготерпение ее истощилось.
Я был в самом плохом расположении духа и раскаивался уже почти в избранном мною звании; я мечтал принести столько пользы человечеству, а вместо этого сидел теперь над срочными донесениями всех родов и сводил всеми неправдами концы, отписывался и огрызался, как мог, на придирки, замечания и выговоры, – на важные донесения свои по разным предметам, требующим немедленных и самых деятельных мер, не получал вовсе ответов, а по пустым, которые не стоили и полулиста бумаги, заводились огромные дела и нескончаемая переписка, – словом, все это выводило меня вовсе из терпения, и я начал думать о том, как бы перейти врачом в полк в военную службу – там, казалось мне, все-таки не то, там делай свое дело и тобою будут довольны, взяток не берут. Получаю, как нарочно, об эту пору три письма от академических товарищей своих, которые пошли в армию и которым я писал недавно и плакался на горькую участь свою.
Что же они писали? Да один писал вот что: «Полковник крайне мною недоволен, обходится со мной оскорбительно, грубо, а деваться мне от него некуда; корпусный доктор делает мне строгие замечания, грозит – от него подавно не уйдешь! Беда эта началась с того, что с одной стороны требуют и взыскивают с меня того, на что с другой не дают средств, и наоборот; все это обрывается на мне, и горькие, убедительные просьбы и жалобы мои замирают в самой глухой пустыне, в лесу людей. Другая беда – которая еще бог весть чем кончится – вот какая: дивизионный и корпусный доктора требуют самым строгим и настоятельным образом, чтобы месячные ведомости были доставляемы к сроку. Это хорошо; но я их не могу переслать по голубиной почте, а могу только закончить последнего числа каждого месяца и потом, благословясь, отправить. Но квартиры наши расположены так несчастливо, что ведомости мои не могут дойти по обыкновенной почте в дивизионную квартиру прежде четырех или пяти дней, а требуют, не принимая никаких отговорок, чтобы они были на месте отнюдь не позже последнего числа каждого месяца. Никакие представления и убеждения не помогают, никаких отговорок не принимают; получаю выговор за выговором со строжайшим подтверждением в общих словах: доставлять ведомости к сроку. Я попытался закончить ведомость двадцать пятым числом месяца и отправить ранее – новый строжайший выговор, циркулярно, по всей дивизии; я отправлял уже нарочного на свой счет – но он мало опереживает почту и привозит мне обратно тот же строжайший выговор. Есть ли тут человеческий смысл, любезный друг, скажи бога ради, и что мне тут делать?»
А другой писал вот что: «Показать искусство или познания свои, в чем, как полагали мы в слепом неведении своем, состоит обязанность и назначение врача, – показать себя в своем деле – на это у меня о сю пору не было случая; старшие чином лечатся у старших чинами, а о том, что делается в лазарете, мои судьи судят, конечно, уже не по рецептам, как докажет тебе нижеследующий пример. Генерал смотрел лазарет и при первой встрече со мною, окинув меня с головы до ног, сделал мне строгий выговор: «Куда вы, сударь, правую руку завалили? Не умеете стоять перед начальством?» Далее: выговор за помятые постели, выговор за поношенные халаты больных, за оловянную посуду, по которой только видно было, что она в ежедневном употреблении и выставлена не напоказ; словом, ты видишь, тут речь шла вовсе не о тех предметах, которые преподавали нам в академии, и наука, брат, наша пропала. Бывало, когда толковали нам о руках и ногах, так речь шла о вывихах, переломах, о пульсе, кровопусканиях, или, как говорит фельдшер мой: венесекусах, – тут не то. А знаешь ли, чем старался утешить меня костоправ мой, фельдшер, когда генерал ушел, посоветовав полковнику держать меня в руках? Он мне объяснил загадку: «Мы маху дали, ваше благородие, – сказал он, – да я не смел доложить вам, потому что вы сами изволили распоряжаться. Бывало, при Иване Кондратьевиче, поставим к смотру больных по кроватям, не по болезням, а под ранжир; дощечки распишем почище, белилами, которые на этот случай Иван Кондратьевич нарочно из города выписывал; трудных, которые не могут прифрунтиться, выведем вон, в жидовскую корчму либо в баню, чтоб на глаза не попадались; прочих выровняем, пригоним халаты, за сутки не велим ложиться, чтобы не помять постелей; оловянную посуду также всю напоказ, под ранжир, и не марали ее, а кормили больных, перечистив все, из черепков; аптеку также всю прибирали склянку под склянку, а невидное, неказистое прятали куда-нибудь, уносили, а вы изволили приказать выдать больным для носки и туфли, и халаты, и одеяла, и простыни – ну, разумеется, больной ходит, шаркает, обобьет; ляжет – помнет, оно уж и не в таком порядке. У нас все это выдавалось, бывало, только к смотру, и все было новое».
Как прочитал я два письма любезных мне товарищей по академии – так чуть не подурачился, чуть не заплакал. Больно мне было за них, больнее еще за свою отчизну. Взял я шапку и пошел душу отвести к человеку, которого я душевно уважал, познав благородство и честность его при нищенском состоянии кармана. Это был наш уездный стряпчий, Негуров. Он встречает меня весело и дружески, – начинаю ему плакаться на горе свое, жалеть, что избрал эту часть, что не пошел служить куда-нибудь по гражданской службе. «Вот как ты например, – сказал я, подав ему руку. – Тебя все любят, уважают, ты и в малом чине и звании своем полезен – а я?…» – «Постой же, – сказал Негуров, – не торопись мне завидовать; нет ли у тебя подставного на мое место: я могу уступить его». – «Что это значит?» – «Как что значит? Разве ты не слышал, что я сегодня уже подал в отставку и остаюсь до времени с семьей без места? Но бог милостив, а на Руси не без добрых людей, найду другое». – «Да что это такое, расскажи бога ради!» – «Да вот что: ты слышал конечно, что к нам вместо умершего назначен новый прокурор; он человек нам вовсе неизвестный и, может быть, бездельник, а может быть, и честный человек – не знаю, но, во всяком случае, принялся за службу свою с первого дня очень неудачно, и не только, как говорится, левшой, но даже, так сказать, ногой. Пишет он ни с того ни с сего циркуляром ко всем уездным стряпчим: «Предупреждаю всех стряпчих, чтобы они отныне приняли за основание совсем иные правила, чем доселе; я не потерплю злоупотреблений, которые введены ими в обычай, и прошу действовать отныне иначе». Каково это тебе нравится? Положим, что у него прямое и честное намерение сделать добро – хотя это, право, очень сомнительно и более пахнет приглашением задобрить строгого, неумолимого начальника; но положим, говорю, что намерение было честное. Разве это так делается? Разве можно начать исправление частного зла тем, чтобы наперед ошельмовать всех поголовно? Разве можно сказать человеку в глаза: ты вор и бездельник, если не знаешь и не видал человека этого в глаза и ничем опорочить его не можешь? Но не менее того циркуляр поехал во все уезды, а мне достался из первых рук. Я в тот же день отвечал: «Крайне больно и прискорбно, что новый начальник наш, не узнав еще никого по делам и поступкам – его, оскорбляет таким воззванием всех подряд: и правого и виноватого. Что же собственно до меня относится, то я и впредь буду руководствоваться теми же правилами, коих постоянно держался в течение осьмнадцати лет службы своей». Прокурор обращает мне рапорт мой с надписью на нем: «Предписание мое не требовало ответа; неуместных рассуждений не люблю; если г. Негурову угодно, может объясниться со мною лично».
Прихожу утром на другой день в канцелярию прокурора и застаю его там обще с двумя его помощниками. «Что вам угодно?» – «Я пришел по вашему приказанию с вами объясниться». – «Какого роду объяснение вам угодно? Вы обиделись циркуляром моим? Можете обижаться: скажу вам вдобавок, что он в особенности к вам относится и что я повторяю еще на словах приказание свое. Довольно вам этого или еще что-нибудь угодно?» – «Довольно, – отвечал я, – даже чересчур много. Желаю вам служить и знаться всегда с такими людьми, которые могут переносить подобные выходки спокойно». Вышел и через час прислал просьбу об отставке.
Глава XVI. От стряпчего Негурова вплоть до девиц Калюжиных
Когда бедный Негуров рассказал мне все это спокойно, как человек, привыкший в течение долговременной службы своей к подобным явлениям, когда я надивился спокойствию духа его и благородной решимости, твердой вере его в провидение, то устыдился своего малодушия. В самом деле, я человек одинокий, на мне не лежит огромного семейства, о чем же мне столько заботиться? Буду прать противу рожна! Буду, пренебрегая всеми мелочными дрязгами и кознями тщедушных и проискных людей, буду идти своим путем, не щадя жизни своей и до последней капли крови, как присягал я, а остальное предоставим богу и царю. Разве не удается иногда всякому из нас, и самому незначительному человеку по месту, чину и званию, сделать добро, отстоять правду и посрамить бездельничество, заклеймив его презрением благородных? Что же мне после этого до мелочных придирок, до злонамеренных покушений, повитых неправдой и вскормленных криводушием людей? Они за себя ответ дадут, а мы за себя. И давно ли Негурову удалось сделать доброе дело, и не стоит ли оно того, чтобы за него иногда потерпеть? Разве присяга моя «до последней капли крови» относится только до солдата, который буквально исполняет это, подставляя лоб свой под пулю, а не до нашего брата, у которого иная капля поту, переработанная из той же крови, стоит капли самой крови; у которого забота не за свое, а за общее благо, и пря, война, единоборство за человечество и правду избороздят чело преждевременными морщинами, иссушат боевую жилу алой крови в сухожилье?
Да и Негурову недавно еще удалось сделать в тесном кругу своем славное дело. Мы были вместе у приемки рекрут. Зрелище жалкое. Тут справедливость, строгая, святая справедливость, одна только может оставить сколько-нибудь успокоительные воспоминания. Негуров не довольствовался тем, чтобы сидеть с судьей и городничим за красным сукном и слушать, как председатель кричит поочередно: «лоб» и «затылок», – он входил добросовестно сам во все, что только до него касалось. Он взял, между прочим, все посемейные списки, сидел над ними каждый вечер за полночь, между тем как прочие господа занимались для отдыха от дневных трудов вистом, и сличал списки эти во всей подробности с очередными списками волостных правлений. Рано утром входит однажды к Негурову молодой франт своего роду, хват в темно-синем тонком кафтане, и раскланивается по-полубарски: «Я-де волостной писарь такой-то, прибыл с рекрутами и с отдатчиками». – «Что же тебе надобно?» – «Да к вашей милости, много наслышаны об вас, просим покорнейше, позвольте поблагодарить вас». – «Благодарить тебе меня не за что, я тебя в глаза не видал и ни худа, ни добра тебе не сделал, прощай!» – «Да уж это так у нас водится». – «Ну так у меня не водится; пришел не зван, поди ж не гнан; пошел!» Утром Негуров показывает председателю отметки свои на списках и, между прочим, говорит! «Вот, извольте посмотреть, тут что-нибудь да – кроется; что это значит: Севрюгины – это семья шестериков, шесть мужиков в семье, а с тысяча восемьсот седьмого года не выставила рекрута, и ныне опять она не показана в очередных». – «Это я-с, – подскочил молодой волостной писарь, – это наша семья-с, батюшкина-с, у нас нет способных». – «Да ты первый, любезный друг, можешь в гвардию идти, не говоря о других!» Но сын, как видите, волостной писарь, отец-старик у него коштан , то есть стряпчий, поверенный и ходатай для мира, и притом очень зажиточен, так дело всегда кой-как и обходилось. И ныне вышло чуть не то же: Негуров и я не дали подкупить себя, остальные – пусть бог их судит, что и как у них было, но только все приняли сторону волостного писаря, и когда мы таки не без труда настояли на том, чтобы его раздели и осмотрели, то он был признан неспособным, потому что на левом боку нашлась какая-то царапина, небольшой рубчик, который, по словам военного приемщика, не даст ему стягивать мундира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я