https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/ 

 

Это бы служило нам прекрасной иллюстрацией к нашему заявлению, что познание возникает как следствие разрушения познаваемого, но, к сожалению, это не совсем так, ибо именно принцип неопределенности и объясняет, почему электрон не падает на ядро. (Потому что тогда его скорость и координата станут точно известными.) Современность, начавшаяся лет сто назад, вообще любит щеголять нелогичностями, будто бы раз нет ничего неопределенного, то и «не убий» уже неактуально. Вообще надо быть весьма осмотрительными, популяризируя научные прозрения. Однако давайте рассмотрим принцип неопределенности с другой точки зрения. Созидание одного знания разрушает возможность другого знания, и, таким образом, процесс созидания взаимно вытекает из процесса разрушения и наоборот.
Как мы уже отметили выше, стремление к разрушению заложено во всем живом самой природой. Природа вообще склонна к организации самоуправляющихся систем, когда индивидуумы, входящие в состав этих систем, производят действия, предусмотренные природой, по мирному согласию, никем не принуждаемые, следуя своим заложенным внутри позывам, называемым инстинктами. Рождаются по согласию, едят по согласию (подумать только, что мы впихиваем в себя, когда едим. Твердые куски чужой материи. Вам никогда не приходило на ум, насколько это неестественно?), умирают тоже по согласию. Фрейд проводит различие между инстинктом жизни (Эрос) и инстинктом смерти (Танатос). Он подчеркивает, что идея этих двух основных инстинктов была известна уже греческой философии (ср. с Эмпедоклом). Идея Фрейда об особом инстинкте смерти иллюстрирует стремление к разрушению, в данном случае к саморазрушению, заложенное в нас самой природой. Вводя инстинкт смерти, Фрейд хотел объяснить такие явления, как агрессия и война. Но он также подчеркивал, что агрессия может быть интернализована (обращена вовнутрь) и стать саморазрушительной. Что же в нас не подвергается разрушению? Ответ напрашивается сам собой. Если тело наше бренно, более того, непостоянно в своем материальном составе, то что же мы представляем сами по себе? Ведь ниточка, связывающая нас с нами, столь тонка, что кажется – порви ее, и мы не будем более заключены в плену самих себя. Значит, это то, что мы чувствуем в себе как то, что есть мы сами. Стороннего наблюдателя в нас, иногда ироничного, иногда просто безразличного к тяготам плоти, мы называем душой. Подвержена ли душа разрушению? Возьмем примитивное платоново метафизическое доказательство бессмертия души: душа проста, но всё простое неразложимо; всякое разрушение – это разложение, но душа, как неразложимая, не может разрушиться, вследствие чего она вечна.
Лейбниц пытался усовершенствовать приведенное нами платоново доказательство. Свое доказательство он выражает в форме непрерывного силлогизма, сложная конструкция которого придает видимую тяжеловесную убедительность. Как у всех рационалистов, основной определяющей душу деятельностью у Лейбница является мышление, сознаваемое душою без представления частей, то есть «вещью без частей». Отсюда выводится, что это действие души не может быть движением. Из того, что всякое действие тела – только движение, выводится, что душа не представляет тела и не находится в пространстве, а потому не может обладать движением.
Всякое движение – распадание, а потому движение есть то, что не присуще душе, и потому душа неуничтожима. Св. Августин дает метафизическое доказательство неуничтожаемости души, основанное на совершенно других принципах. Св. Августин, резюмируя свои длинные рассуждения, дает следующую краткую, но весьма туманную формулировку своего доказательства: «Ложность не может быть без чувства, она же (ложность) не быть не может, следовательно, чувство существует всегда. Но чувств нет без души, следовательно, душа вечна. Она не в состоянии чувствовать, если не будет жить. Итак, душа живет вечно».
Так или иначе, мы чувствуем, что в нас есть что-то стороннее, не подверженное разрушению, тот самый сторонний наблюдатель, с которым мы ассоциируем истинных самих себя. Более того, этот сторонний наблюдатель, кажется, имеет мало общего с нашим конкретным физическим «я», и будь то лишь обман наших чувств, очередная уловка природы, чтобы мы не очень переживали, давая потомство и умирая, во многих из нас есть упомянутое Фрейдом «океаническое» чувство принадлежности к чему-то мировому, какое-то чувство не отделенности нас от Вселенной, а скорее отдаленности нас от самих себя. Иногда я чувствую себя более причастным к галактике M33, чем к тому, что лежит у меня на тарелке. Эта самоотстраненность и принадлежность ко всему мирозданию есть прекрасный повод видеть в разрушении лишь новый виток созидания.
Совесть – стержень человеческой морали?
Как часто тоска обволакивает всё мое естество, став привычной спутницей дыхания, долгих цепочек обмена веществ с холодной и рано темнеющей внешней средой. Иногда – это совесть. Мне больно за прожитый понапрасну час, за очередной табун людей, погибших разом где-то на другом конце света, за обиженного мной мальчика в училище, да Бог знает за что еще. Совесть, та самая дешевая и затасканная бумажка, во многих языках номинально существующая в виде малоупотребимого слова, совесть и тоска, вот будни обычных представителей моей расы – страдальцев от рождения до гроба. Мне тошно есть, когда голодают эти несчастные африканцы, а я всё ем, ем, ем. И не пошлю, вот ведь, им, голодным, этот кусок баранины с соусом, который уже в горло не лезет, а всё равно не пошлю. И не усыновлю небольшую деревеньку в Судане. Совесть болит у меня раздельно от рассудка, как отправленное на отдых место, как карибский остров с прекрасным берегом, которого нет за пределами воображения и туристических проспектов. Быть хорошим не хочется, досадно, скучно и ненормально. Хочется быть выше этого, в каком-то ином измерении восторгов и прозрений, но совесть вперемешку с тоской тянет назад, к земле, к ней, родненькой, из которой вышли и в которую войдем. А Судан всё дохнет, а я всё объедаюсь. И не нужно мне так много, и не голоден, и скучно, а им, небось, ой как кушать-то хочется. У них, небось, огромная лестница потребностей. Такая огромная, что верхней перекладины и не видно. А я не даю и не хочу давать, хоть и совестно, но всегда достаточно оправданий. Я смотрю на людей, и мне противно. Стыдно за них, за все их пошленькие похотливенькие мысли. За свои мысли тоже стыдно, но не так. Я же их не знаю вполне. Мои мысли мне менее знакомы, чем чужие. А чужие видны насквозь. Иногда мне кажется, что я слышу их, эти чужие, пыльные, запрятанные в нелепой одежде и еще более нелепых голых телах мысли. Всё о том же, всё о тех же сочных скучных глупостях, разлагаемых на цепочки обменов, молекул кислот и эфиров. Скучно.
Хочется рассуждать, философствовать, неспешно морализуя, выводя наизнанку, что хорошее – есть плохое, и наоборот. Так уютнее и безопаснее укутывать совесть и тоску. Вообще, совесть есть разновидность тоски, тугого упрямого чувства сожаления по непрожитому, по оставленному где-то среди старых вещей, и потому никогда не доставшемуся нашему скучающему рассудку.
Я вижу графики и научные тексты, и мне хочется что-нибудь делать, что-то открывать, что-то постигать и вносить в эти стройные графики и таблички, но как подумаешь, что всё это придется пробивать сквозь непробиваемую пошлость «чушь несущих университетов», эдаких истинно ученых палачей и судей несчастных Менделей, так и плюнешь, а не пошли бы они все лесом!
Всё прятки да считалки с тоскливой совестью и скукой. Отсюда возникает раздражение на себя, на запах жизни и на прочие проявления Вселенной в себе. Как проявляет себя Вселенная в рюмке коньяка? Не знаю. Увы, мои старые еврейские ферменты расщепляют алкоголь задолго до того, как он усыпляет совесть. Удивительно – и зачем природе следует повторять одно и то же из поколения в поколения, из столетия в столетие? Ведь это всё одно и то же, практически абсолютно одно и тоже. Всё те же обрюзгшие от обжорства тела, всё те же опухшие от голода тела, тела, тела, тела… Только тела. Материя внутри костюмов, обернутая материей костюмов.
Совесть – это когда стыдно и хочется не просто пропасть, исчезнуть, раствориться, и даже не просто не существовать вообще, а даже и не ведать, что можно было бы и существовать. Вот что такое совесть. Это боль наизнанку, которую мы не умеем ни надевать, ни снимать и которая нам, как ни рядись, не к лицу. Нам, разумным теоретикам естества, философам от печатных станков, она не к лицу. И не надо смеяться над теми, кто во всем видит заговор темных сил. То, что он не всегда удается, как задумано, вовсе не значит, что его не было. Просто когда замысел сталкивается с человеческой врожденной глупостью, ленью и суесловием – никакой замысел не может исполниться вполне. Я думаю, в этом и есть объяснение, почему зло не вполне способно захватить мир – оно хаотично, спонтанно и тем слишком вредит самому себе в первую очередь. Не сомневайтесь, заговоры всё время возникают и планируются, как же иначе, еще одну золоченую табуретку приобрести – это ведь достаточный стимул лишить жизни пару сотен тысяч, но на другом конце света, не прямо, а косвенно, а потому абстрактных и абсолютно нереальных. А их мертвые или страдающие еще живые лица сосредоточены. Они заняты. Они умирают. Это занятие. Поверьте мне, это занятие. Им некогда осмыслять и рассуждать. А тем более догадываться и разоблачать. Мы можем быть спокойны. Это не нас им, а их нам показывают по телевизору, не один раз, а много, очень часто повторяя одни и те же кадры, за неимением множества столь впечатляющих кадров. Мы тоже заняты, мы едим и смотрим, как они умирают или страдают, а часто – как они уже умерли, и следствие уже началось, от чего становится уютнее и спокойней, поскольку меры уже принимаются. О, воистину, телевидение – победа дьявола, который в мелочах. Празднуй, дьявол, вот твои мелочи, они у меня за обедом, мертвые чьи-то тела у меня за обедом. Это выпуск новостей. Вы славно сработались с природой-матушкой. С людишками-извергами. Отличное обеденное шоу. Я впечатлен. На всю жизнь, пока не придет черед меня показывать по телевизору, но я буду слишком сосредоточен и занят, поскольку это очень занимающее событие – твоя собственная смерть.
Иногда мне кажется – я знаю, что люди скажут, задолго до того, как они открыли рот, и всегда оказывается: нет, не то. Сказали не то, что я думал, но не менее пошлое или скучное. Причем кажется, как же я не догадался, ведь это так обычно и ясно. Это я называю предчувствием будущего, очевидного, но никогда не случающегося вполне – так, как ожидаешь. Ученые поражаются – и почему люди помогают друг другу без видимой пользы для себя? Ученые люди рациональные. Им этого не понять. Мне тоже всегда это интересно: поможет, скажет «спасибо», «до свиданья», а потом убьет. Всё культурненько и скучно. Противоречивость людей, мира и будущего должна быть зарегистрирована как основной закон Вселенной. Нас чрезвычайно вводят в заблуждение, рисуя образ нормального человека. По-настоящему тот кошмар, который мы из себя представляем, и есть вполне нормальный человек. А то, что нам рисуют как идеал, – такой же пластиковый фантом, как кукла Барби. Вот часто теперь стали делать фильмы, в которых роботы в будущем начинают проявлять человеческие качества. Но их злые люди поражают в правах, потому что они не могут быть эмоциональными. Это глупости. Я вам запрограммирую робота так, что он еще будет круче, чем настоящий человек. Он такие эмоциональные выкрутасы будет выкидывать, что вам и не снилось. И рыдать будет, всё, как положено. Наша человеческая пропаганда создает барбиобразную сказку о нормальном человеке с якобы какими-то особыми таинственно непостижимыми эмоциями, чувствами и сложнообразованностями. А смотри, как природа просто обращается с этими сложнообразованностями – тряхануло где-то, а ну их цунами – и нету ста тысяч уникальных сложнообразованных личностей. Мать-природа куда круче, чем любые наши человеческие мясодавилки-диктаторы. Она еще нам не всё показала. (Но многие знают, на что она способна, хоть и помалкивают.) Итак, предсказание будущего, что, мол, роботов будут обижать, похоже на мое предсказание того, что вымолвит мой очередной собеседник. Казалось бы, правильно и логично, но когда вымолвит – совсем не то. Скорее роботам выдадут привилегированные права, как теперь расовым меньшинствам, и укажут, что всякое мыслящее существо, даже стиральная машина, имеет прав не меньше, чем ее создатель, неясно мыслящий человек. А мы продолжаем отрицать это и есть свиней. Хотя многие из нас живут практически такой же насыщенной жизнью, как и эти животные. Но мы подменяем мясо объектом и не желаем отказаться от привычки пожирать убиенное. Странно, что мы отказались от людоедства. Поскольку наше сострадание к инонародным, погибшим на другом конце земли, мало отличается от нашего отношения к убитым на бойне свиньям. А тут-то и проступает совесть и неприязнь всех окружающих ко мне за то, что я говорю неприятные вещи, которые говорить нельзя. Я знаю, что нельзя. Я знаю, но говорю. Значит, я бессовестный. Значит, я не обладаю искусством приятного проведения времени и незадавания идиотских вопросов, за которые нам так противны моралисты, львы толстые всякие и кто поменьше.
Итак, совесть – стержень нашей морали? Я бы не сказал. Мораль отдельно, совесть отдельно. И мы отдельно. Суть заключается в умении вести приятные беседы, приятное времяпрепровождение, наведение уюта до падения астероида, философствование по углам при свете свечей о хорошем и плохом, о добром и недобром и их безусловной относительности и перетекаемости из одного в другое. Ну, а что? Иная опция – прострадать всю жизнь от того, что умрешь. Погубить себе жизнь только потому, что раз не бессмертен, тогда и вообще не согласен жить. И ведь обидно понимать, что какая-то жалкая молекула у меня в мозгу диктует мое раздражение и неудовлетворенность мирозданием, и хочется потянуться к коньяку, но он не помогает, и совесть остается ни при чем, недолеченной, недозаглушенной, как и всё в этом малообустроенном деле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я