https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aquanet/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Верой и правдой служили доселе Ивану советники его ближние. Ничем не покривили душой ни пред царем, ни пред царицей, ни пред народом его…
Вздрогнул Адашев при этих словах, словно почуял намек, затаенный укор. Но в пылу речи Макарий, ничего не замечая, продолжал:
– Вот и верю я: кто раньше, при взрослом царе, набалованном, с пути сбитом, умел до правды дойти, обуздать страсти царевы и в порядке вести дела царские – тот и при вдовой царице и при младенце-царе власти-силы не потеряет, кого бы там из вельмож для прилику в опекуны ни поставили бояре, Дума царская… Вот как оно, по-моему. Что скажете, братие?
Адашев, задумавшись, молчал. Сильвестр заговорил, насупясь:
– Не мимо сказано: Бог – единая крепость моя! Безумец, кто на песке созиждет здание. Дунет ветр – и рухнула гордыня человеческая! Князя Володимера знаю я. Всех евойных – тоже знаю же. И уж все обговорено, все обещано мне, даже с клятвою…
– Обещано… с клятвою?… Да кто обещал? Кто клялся-то? Вот я, митрополит Московский и всея Руси… Хуже – еще мне может быть, а лучше – и некуды. Вот ежели я что скажу, можно верить. Царю – можно верить, и то гляди, в какой час слово было молвлено… Ему – тоже корысти нет кривить али душой лукавить. Двоих-троих из бояр да вельмож наберем, у кого слово и дело – воедино, кто не ради страху по закону живет, но и по совести… А другие – прочие? Тому – денег мало… Иному – мест да разрядов хочется… Тот – за брагу, за блуд богомерзкий себя и душу свою предаст и продаст! Аль тебе они, батька, неведомы? Слуги и родня вся Володимерова?! Палецкий – грешник, стяжатель старый, прости Господи, не в осуждение, но в назидание душ ваших говорю… Фунник Никита, что в казне царской позамотался, теперя присягу кривит, полагает: новый царь в столбцы не заглянет-де, прочету взыскать не соберется!.. Князь Ивашка Пронский Турунтай!.. Так он – прямой турунтай и есть, душа заячья, шаткая… Сколько разов бегивал да сызнова каялся, у царя откупался… Кто поманил, его кафтаном новым да шапкой с бубенцом, – он и тут. И в Литву гнется, и к султану залетывал! А московские настоящие государи не очень-то бегунов жалуют, хошь и Рюриковичи те! Вот и мутит Ивашко Турунтай… А там – Патрикеев, князь Петр, Щеня по прозванию, да «щеня» – не ласковое, злое, кусливое! Ему хочется – стоит, не стоит он – первей бы первых быть! А воцарится Володимер, да не по шерстке погладит собаку эту сварливую – она новых хозяев, новых пинков искать побежит. Шереметы-перемёты еще в своре… А там – другие Пронские, захудалые, что на деревни да на посулы княгини Евфросиньи зубы точат… Семен Ростовский, дурень-сын отца-простеца… Шуйские – лисы, что носом чуют, где добыча легкая. Их первое слово между собой: два дурня бьются, а Шуйские смеются. Им нож вострый, что не ихний род главный в земле. Что Святая София ихняя, новгородская, перед нашими храмами святыми московскими главу клонить должна. Горделивое семя змиево! А там… Э, да чего и усчитывать! Один другого краше! И таким-то людям ты, батько… ты, Алеша, – себя и землю на милость отдаете? Помыслите!
– Чего раздумывать? – упрямо проворчал Сильвестр. – Думано уж да передумано. И вкруг царя – не медом мазано! Все того же лесу кочерги. Уж я порешил – не переделывать стать. А ты, вижу, владыко, отсыпаешься от нас? Жаль! Все время заодно шли…*
– Ни от вас я, ни к вам. Я не думный боярин, не советчик земский. Я – Божий слуга, за всю Землю смиренный богомолец. Всегда то было, так и останется. Как Бог решит, так и я буду…
– Ин и то ладно, ежели хоша мешать нам не станешь! – толкуя по-своему слова Макария, произнес Сильвестр. – Благослови прощаться. Пора уж нам.
– Бог благословит! – осенил обоих крестом Макарий, и гости, покинув горницу, озабоченные, задумчивые, медленно стали спускаться по ступеням митрополичьего крыльца, не обмениваясь между собой ни звуком.
А Макарий, поглядев им вслед, с сожалением покачал головой и зашептал:
– Горячие кони, добрые, да неоглядчивые. Занеслись, заскакалися… не быть добру! Обуздать теперь их надобно! Господи, прости мое прегрешение. Ты зришь сердце мое. Не для себя – для земли, для царства – и грех приходится брать на душу порой… И лукавить, и земными делами заботиться…
И, обратясь к образам, висящим в углу, Макарий стал горячо творить молитвы.
Через несколько минут, подойдя обратно к столу, он уж протянул руку, чтобы дернуть точеную рукоятку со шнуром, которая вела к колокольчику, призывающему служку, – как вдруг за дверью раздался голос его, быстро произносивший обычное «Господи Иисусе…» – и затем сейчас же возгласивший в приоткрытую дверь:
– Государыня, великая княгиня жалует!
Распахнулась дверь, и в сопровождении двух ближних боярынь в келью Макария быстро вошла Анастасия.
За время болезни Ивана она часто навещала владыку, только здесь и находя облегчение безысходному горю своему.
Но приход царицы в такую раннюю пору был очень необычаен. Да и вид у нее был слишком взволнованный. Невольно, вместо приветов и благословений, Макарий поспешно спросил:
– Что случилось, княгинюшка, дочка моя милая? Али царю твоему плохо? Жив ли еще? Не может того быть, чтобы… Мне знать дадут первому, позовут для святой исповеди, для… Да что приключилось, сказывай.
Царица, жестом дав знать боярыням, чтобы те ушли в переднюю, вдруг заплакала и закрыла руками лицо. Но видно было, что краска пурпуром заливает это миловидное, исхудалое, кроткое лицо.
– Сядь, сядь, милая! – с чисто отеческой лаской, усаживая царицу, заговорил Макарий. Налил в ковшик из жбана, стоящего в стороне, дал пить Анастасии.
Сделав несколько глотков, царица пришла немного в себя и дрожащим голосом заговорила:
– Пришла я к тебе, владыко, а сама не знаю: почто и зачем? Что сказать, как начать? И ума не хватает. Слов не подберу. А пойти – надобно, больше не к кому и кинуться…
– Пришла, стало, Бог привел. Зачем? – узнаем сейчас. Слов не подбирай. Говори, как само скажется. Стар я… отец твой духовный. И знаешь, дорога ты мне, словно родная дочка. Не царицу я чту – люблю в тебе душу твою кроткую да чистую. Ежели жив царь, значит, иное горе? Обидел тебя кто? Али княжич наш захворал, храни Господь? Что там стряслося? Ну-ка выкладывай. Все обсудим, горю поможем с Божьей помощью…
– Ох, уж скажу… Стыдно, страшно… а скажу…
– Фу-ты, Господи, – с тревогой заговорил Макарий, – стыдно? За кого же? Не может быть того, чтобы за себя. Быть того не может в жизни. Так за кого же? Скорее говори. Не пытай меня, старого… За кого стыдно тебе? Страшно кого?
– Его… – проговорила вполголоса Анастасия. – Алексея… Адашева…
– А, вот оно что! И ты доведалась? Ну, успокойся. Был он сейчас у меня, толковали мы… Сдается, Бог наведет на ум парня. А не наведет – мы и сами кой-что одела… Да постой, погоди… Ты не только о страхе али о кознях вражеских поминала… О стыде толкуешь что-то? Чего стыдно-то тебе? Говори, дочка моя о Христе, государыня милая. Не алей, не соромься! Не мужа-мирянина зришь пред собою – пастыря духовного… старика древнего… Ну… ну…
И он даже стал гладить по волосам Анастасию, дрожащую от смущения, как гладит отец маленькую дочь свою.
Не глядя, опустив глаза, кое-как могла рассказать царица все, что случилось в ее покоях, у колыбели Димитрия, когда пришел от заутрени туда Адашев.
И чем дальше говорила она, тем сильнее омрачалось светлое, ласковое сперва лицо архипастыря.
Кончила она – и воцарилось долгое молчание.
– Так, так, так… – произнес наконец Макарий. – Вон оно куды метнуло… Э-хе-хе!.. Окаянный-то, окаянный – что творит с душами людскими, богоподобными?! Спаси Христос, защити, Многомилостивый!
Он обеими руками осенил голову царицы, словно желая защитить своим благословением от чего-то ужасного, грозного.
– Толковала ты с кем из баб твоих о том, что было?
Что ты, владыко! Нешто у меня язык повернулся бы? Тебе вон, и то…
– Так, так, так… И добро!.. И молчи!.. И никому… Слышишь. Царь оздоровеет – и ему нишкни! Помолчи об этом.
– И царю? И Ване? Да как же я? Разве можно? Грех ведь… должна ж я…
– Говорю, помолчи! Не совсем, а до времени. Пока не окрепнет царь. Это – раз. Да и по иным еще причинам потерпеть надобно. И Алешке поганому, нечестивцу-грешнику, виду не подай, что сердита на него. Словно и поверила ты, что пытал он только тебя, а не взаправду на грех склонял, тянул в геенну огненную… А там, когда время приспеет, я шепну тебе… Вместе царю и поведаем, что во время его недуга было. Для тебя ж легче так будет.
– Правда, правда, так мне будет способнее.
– Ну вот, то-то ж! А мятежа боярского не бойся. Только бы царь с хворью своей вытерпел. Не убрал бы его у нас Господь! А трона у твоего княжича – боярам не отнять! За вас больше бояр и князей станет, чем за ворогов ваших. Я уж осведомлен. Так, гляди, не тревожься! Да лучше легла бы ты пошла. Коли ты еще захвораешь, кто станет Димитрия-царевича доглядывать? Береги себя… и на Бога уповай! И верь ты мне, старику, слуге Божию, – все образуется…
Так успокоив и ободрив царицу, Макарий проводил ее до переходов, сообщающих его кельи со дворцом.
А затем, вернувшись к себе, велел позвать дьяка царского, Ивана Михайлова Висковатого, сам же стал готовиться к торжественному служению, которое должно скоро зачинаться в Большой Крестовой палате митрополичьей.
* * *
Как раз в ночь на Светлое Христово Воскресенье совершился перелом в болезни царя Ивана.
Мозг больного царя неутомимо работал во все шесть недель, пока приступы сильнейшего жара и беспамятства сменялись более легким, но все же мучительным состоянием, когда болел каждый нерв и мысли тяжело, с трудом проносились в голове, все мрачные, зловещие, как на подбор, думы…
Война, пожар и кровь, пытки и убийства – вот какими кошмарами наполнялись видения Ивана, о чем твердил он в бреду своем. А после кризиса, уснув с полуночи, в тот самый миг, когда должны запеть гимн радости, гимн Воскресения Христова, – больной проспал без сновидений до полудня. И только перед тем, как пришло время просыпаться, когда сон стал тонок и тревожен, – не знал Иван, во сне, наяву ли? – но видел он, что подошел к его кровати кто-то, величавый, с открытым, но властным взглядом и, подавая ему красное яичко, произнес:
– Христос Воскресе!
И трижды склонился затем над Иваном с освежающим, отрадным лобзаньем, словно ветерком прохладным обвевая пылающее лицо больному.
– Воистину воскресе! – ответил Иван, совсем раскрыл глаза и увидел ясно весь свой покой… И различил, как исчезал, расплывался в воздухе образ того, кто сейчас христосовался с ним. Даже казалось Ивану: в руке еще лежит красное яичко, поданное неведомым гостем… Да нет, сейчас вот узнал он, кто это был. Прапрадед его, святой Владимир. Он пришел из обителей райских к хворому правнуку. Конечно, с добром, с вестью о Воскресении. Ведь окружающие и сам больной считают, что ему не встать. А вот сейчас что-то новое совершается в глубине, где-то во всем существе недужного царя. Он как-то сознает, что спасен, что опасность миновала. А эта уверенность вливает новую струю бодрости и сил в исхудалые члены, в измученную, упавшую, богатырскую раньше грудь государя.
Огляделся Иван – все тихо. Никого в покое. Даже очередной чтец ушел, должно быть, поесть в трапезную.
Невольно сразу мысль царя перенеслась к иной обстановке, к иным картинам. Он вспомнил свой въезд в Москву. Вспомнил восторг толпы… Казалось, снова гремят клики и ликованье сотен тысяч народа. А теперь?…
Горькая улыбка мелькнула на побледнелых устах Ивана. Он захотел вызвать. иную, более отрадную картину. Его сын?… Его Настя… Они были бы здесь, не отошли бы от него, если бы болезнь не грозила заразой… Они бы…
Но тут, на полумысли, на полуобразе он закрыл отяжелелые веки и сразу, мгновенно снова заснул.
Проснулся Иван часа через три, чуя в себе еще большую бодрость, хотя руки и ноги так слабы и тяжелы, словно налиты не кровью, а свинцом.
Пробудился Иван от легкого шороха, ощущая, что кто-то тут находится у его постели, глядит ему Е лицо. Проснулся царь и не шевелится, только глаза приоткрыл. Он не ошибся. Лекарь-жидовин, все время пользовавший больного, стоит у постели. За ним царь разглядел полную фигуру шурина Данилы, рядом – сухого, но костистого дьяка Ивана Висковатого, с широколобой, плешивой головою. Увидел Иван и плюгавого, вертлявого боярина Ивана Петровича Федорова, который с опаскою, но заходил к больному царю, надеясь, что, в случае выздоровления Ивана, можно будет хорошо учесть свою «бескорыстную преданность государю-батюшке»…
Боярин постоянно принимал живейшее участие в каждой смуте, «изловлен на воровстве», на подстрекательстве черни к убийству Михаила Глинского, перенес ссылку на Белоозеро. Но с усилением Захарьиных – снова возвратился в Москву, вертелся и вблизи Ивана, и при княгине Евфросинье Старицкой: всем служил, всех продавал и всем был вреден, кроме себя самого, извлекая мелкие выгоды из своих мелких и крупных низостей. Человек невежественный и фанатически верующий в произвол судеб, он приходил к заразному Ивану, решив в душе: «Чему быть, того не миновать!»
Явной опасности он не видит в подобных посещениях. А что дохтура и лекаря царские толкуют, так они и врать здоровы. Ведь надо же за что-нибудь денежки грести.
За Федоровым в просвете ближнего окна темнела крупная, медведеобразная фигура окольничьего боярина Льва Андреевича Салтыкова, недалекого, преданного долгу присяги, грубого на вид человека, но тоже себе на уме. Из своей показной прямоты и грубости небогатый, не родовитый, а скорей – худородный боярин умел извлекать немало выгод для себя лично и для близких родичей. Служа всей душой государю, господину и повелителю, окольничий не упускал случая подчеркнуть всю преданность и пользу, приносимую его службой.
– Проснулся осударь! – негромко заметил Данило Юрьин.
– Вижу! – отозвался лекарь.
Испробовав пульс Ивана, ощупав его голову, тело, дав выпить из чарки какого-то настоя, – лекарь, отходя, произнес:
– Толкуйте теперь… Нет жару… В сознании государь. Если не ошибаюсь я, самое тяжкое время миновало.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я