установка сантехники 

 

В оцеплении караула четверо со связанными руками, боженька! И Катерина с ними! Дуне страшно. Жутко. Доха не греет – до того трясет от мороза. Узнала маленького Гончарова, Можарова из Каратуза – начальник!.. Следом за всеми ехали на двух санях двое красноармейцев. К чему санито? Или их увезут куданибудь подальше? «Вот и отстрелялись на веки вечные! – подумала она. – Как теперь Катерина? Говорила, что она слезу не уронит перед красными. Сколько она партейцев самолично прикончила, и сама попалась».
Когда все скрылись под горою в пойму Малтата, Дуня прошла заплотом к высокой завалинке дома, поднялась, ухватившись за наличник, глядела вниз, в пойму, но ничего не увидела – снег, снег, метелица!..
Белымбело, как в саване.
Вся жизнь представилась Дуне тесной, узкой, как тюремный коридор. Одни – лицом к стене, других ведут мимо, мимо. Она побывала с Гавриилом Ухоздвиговым в красноярской тюрьме – смотрели красных. Думалось тогда – прикончили большевиков. Навсегда! Само «красное» стало пугалом не для одной Дуни. А вот они – красные! Живут и вершат свой суд революции. Какая же сила подняла их – обезоруженных, полуграмотных, притоптанных и оплеванных важными господами?..
Понять не могла. Свершилось так, и все тут. Знать, такая судьба матушкиРоссии!..

X

Путидороги скрещиваются.
На скрещенных дорогах развязываются узлы, и сама вечность как бы останавливается перед днем грядущим.
Пятеро главарей банды прошли последний путь и стояли теперь невдалеке от берега Амыла лицом к лицу со своими судьями и с теми, кому выпал жребий привести приговор в исполнение.
Четыре бандита, связанные одной веревкою, в сущности, не сегодня оказались связанными вместе, а давно еще, в пору Самарской директории и жесточайшей колчаковщины, когда каждый из них вершил казни над красными по своему опыту и разумению, не щадя ни женщин, ни стариков, ни малых детишек. Каждый из них мог бы соорудить себе пирамиду из трупов казненных. Они сами в себе вытоптали и огнем выжгли все человеческое и, конечно, знали, что их никто не помянет добром, а только проклятием и полным забвением; для них не было дня сущего и дня грядущего. И это они понимали, и потому им было страшно. До ужаса страшно.
Катерина в черном полушубке, неестественно выпрямившись и глядя вверх на отягощенное тучами небо, как будто шептала молитву.
Снег был глубокий и рыхлый, и главари банды увязли по колено в снегу.
Перед ними немо строжели семеро чоновцев с винтовками наперевес.
В лесу на прогалине было необыкновенно тихо.
Темнели высоченные ели по берегу Амыла. Фыркали кони, впряженные в сани.
Один из красноармейцев светил фонарем «летучая мышь», и председатель трибунала читал приговор осужденным.
Каратель Коростылев втянул голову в плечи.
Хорунжий Ложечников не выдержал и крикнул: «Кончайте!» И выматерился.
Председатель трибунала продолжал читать.
Мамонт Петрович внимательно слушал, глядя на Катерину. Он и сам не мог бы себе объяснить, почему ему, бывалому партизану и комвзвода Красной Армии, было жаль вот эту женщину, столь отчужденную и далекую от него во всех отношениях.
Председатель трибунала спросил, какое будет последнее слово приговоренных.
– Не ломайте комедию, обормоты! – крикнул Ложечников. – Кончайте!
Катерина коротко взглянула на всех и почемуто опустила шаль с головы на плечи.
Ничего не сказала.
Полковник Мансуров, заикаясь от страха, напомнил, что он лично не казнил совдеповцев. Онде не был министром в кабинете кровавого Колчака. «Произошла жестокая ошибка. Пощадите мою дочь, Евгению! Она ни в чем не виновна. Пощадите ее! Она ни в чем не виновна!»
– Заткнись, полковник! – крикнул Ложечников, но полковник все еще умолял, чтобы пощадили его дочь Евгению.
Ложечников матерился.
– Заткните пасть этому волку! – не выдержал полковник. – Я прошу вас… прошу… о, боже!.. помилуйте мою дочь!.. Пусть я достоин смерти с этими вот… бандитами. Но моя дочь, боже!..
Председатель трибунала ответил:
– Вашу дочь никто не собирается расстреливать.
– Дайте мне слово! – выкрикнул сотник Шошин. – Нас приговорили к смертной казни, а генералов почему не судили? Али помилуете? А еще большевиками прозываетесь!
– Будет суд над генералами, не беспокойтесь, – ответил Шошину председатель трибунала.
Мамонт Петрович спросил у Гончарова, про каких генералов говорит бандит?
Оказывается, в Таятах в женском староверческом скиту арестованы были два колчаковских генерала – Иннокентий Иннокентьевич Ухоздвигов и Сергей Сергеевич Толстов – князь, которых надо доставить в Красноярск.
– Где эти генералы?
– Здесь. В нашем штабе.
– А сколько всего бандитов?
– Восемьдесят шесть со скитскими. Игуменью взяли с монашками, а эти монашки – две жены бандитов: Ложечникова и генерала Ухоздвигова, а две – дочери. Одна – Мансурова, другая – генерала Толстова. В скиту у игуменьи был главный штаб банды.
К Гончарову подошел председатель трибунала. Переглянулись. Гончаров молча кивнул.
Настал последний момент…
– Гооотовсь!
Ложечников выматерился.
Полковник Мансуров громко сказал:
– Господи, помилуй меня! Спаси мою душу грешную! Евгению спаси, господи!
Гончаров скомандовал:
– По врагам мировой пролетарской революции и рабочекрестьянской Советской власти – пли!
Раздался залп из семи винтовок.
Четверо упали тесно друг к другу.
С деревьев посыпался снег.
Катерина продолжала стоять, подняв согнутые в локтях руки на уровне плеч, ладонями от себя.
Густо пахло жженой селитрой.
Гончаров повернулся к красноармейцам, вскинул револьвер, скомандовал:
– По белогвардейской шпионке и начальнице штаба банды – пли!
И еще один залп.
Мамонт Петрович видел, как Катерина с маху оттолкнула от себя огненную жарптицу, но жарптица раскинула ее руки в стороны, клюнула в грудь, в самое сердце. Катерина так и упала навзничь с широко раскинутыми руками. И вдруг, совершенно неожиданно, как будто кто щелкнул бичом, – еще один выстрел…
Никто не ждал этого выстрела.
Мамонт Петрович быстро оглянулся:
– Едрит твою в кандибобер, Можаров!..
Шагах в десяти от всех Ефим Можаров, както странно прижав руки к груди, согнувшись, сделал шаг, еще шаг и упал лицом в мягкий снег.
Один – лицом в землю. Другая – лицом в небо…
Все подбежали к Можарову. Он лежал скрючившись, зарывшись головою в снег. Папаха слетела. Мамонт Петрович повернул Можарова на спину. В руке зажат наган. В зубах – трубка. Потухшая трубка. Кожанка расстегнута. Никто не видел, когда он снял ремень и расстегнул кожанку. Выстрелил себе в грудь, точно, без промаха. Наповал. Снег быстро потемнел от крови. Под тусклым светом фонаря лицо Можарова казалось чугунным, как будто обуглилось.
Первым опомнился молчаливый прокурор:
– Как мы могли прошляпить, товарищи? Нельзя было допускать его на заседание трибунала.
– Он держался нормально, – сказал Гончаров.
– Головы, туды вашу так! – выругался Мамонт Петрович. – Бывшую жену вывели на расстрел, и – «нормально»! У него, может, нутро перевернулось за эту ночь. Он говорил мне про сына, который сейчас у него в Иланске у матери, а у самого в лице туман и отчаянность.
– Может, нам не все известно? – Гончаров переглянулся с председателем ревтрибунала. – Я говорил: Как могло произойти, что он с четырнадцатого года по февраль двадцатого проживал с нею, так сказать, одну постель мяли, а потом вылезло наружу из захваченных документов контрразведки: жена – белогвардейская шпионка! Тут чтото…
– Голова! – оборвал Мамонт Петрович. – А ты подумал про такую ситуацию: если бы шпионка не сумела обмануть одного человека, который доверял ей и ни в чем не подозревал, тогда как бы она могла обмануть всех нас? Я преотлично помню, как она ухаживала за мной, когда я лежал в тифу. Подбадривала, проклинала всех белых и все такое, а сама – белая! Знал я про то или нет? Мог ли подумать? Хэ! А вот почему она ничего не сказала в последнем слове после приговора – загадка. Глянула на всех, как с отдаленной планеты, и молчок. Я так думаю: перед смертью она, может, первый раз посмотрела на себя и на бандитов не криво, а прямо. А что увидела? Ни сына у ней, ни дочери, ни земли, ни неба! Докатилась до последней черты. Я это так понимаю. И сам Можаров от стыда и позора, что он когдато доверял такой бандитке и сына заимел от нее, пустил себе пулю в грудь. Душа не выдержала. Или вы думаете, что у коммунистов чугунные души?
Все примолкли, а Мамонт Петрович дополнил:
– В душу к нему не заглянули, вот что я вам скажу, трибунальцы!
Про душуто и в самом деле запамятовали.
А возле берега, сажени за три, лежала Катерина. Ноги ее увязли в снегу и согнулись в коленях. Будто она кудато шла, шла, притомилась, села на снег, а потом легла на спину, уставившись в небо. Чоновец с фонарем подошел к ней. Пятно света упало на ее бледное лицо, обрамленное рассыпавшимися темными волосами. На ее распахнутые ужасом глаза падали снежинки и тут же таяли, стекая от уголков век крупными слезинками по вискам, словно она и мертвая плакала. Все ее лицо покрылось капельками, будто вспотело. Белела полоска зубов. Чоновец в буденовке наклонился к ней и пальцами прижал веки, закрывая глаза. Веки были холодные, но когда пальцы скользнули по щеке, он испуганно отдернул руку – щека была еще теплая. Пятно света переместилось на полушубок, застегнутый на пуговицы. Крови не было. Ни капельки. Подошел еще один красноармеец, и первый с фонарем сказал, что надо ее повернуть. И тот повернул. На снегу под спиною натекла кровь, и в полушубке вырваны были клочья овчины…
– Отлетала в бандитах, шпионка! – сказал тот, что поворачивал. И когда он опустил плечо, тело снова легло на спину. Надо было вытащить ноги из снега, но красноармеец не сделал этого. Первый с фонарем отошел в сторону, вытер тылом варежки пот со лба, поставил фонарь на снег и, расстегнув пуговки шлема, стащил его с головы, и шлемом вытер потную шею и голову. Он был еще молодой, боец части особого назначения войск ОГПУ, и впервые за свою жизнь участвовал в расстреле врагов Советской власти. Красноармейцы перетащили тела бандитов в сани, чтобы захоронить их гденибудь подальше от деревни на неведомом месте. Трое подошли к телу Катерины. Она все так же лежала лицом в небо…
По черным елям пронеслась верховка, и деревья тихо зашумели, а потом послышался скрип чернолесья, усилился шум, а из деревни донесся собачий брех. Местами небо прояснилось, и робко выглянули звезды.
Мамонт Петрович не стал ждать трибунальцев – они все еще обсуждали самоубийство Ефима Можарова, пошел размашистыми шагами в обратный путь. Горечь недавно пережитого была до того вязкая, что впору ложись в снег, чтоб отвратность ушла из души. Свершилась какаято роковая ошибка, но в чем эта ошибка?..
Жалел Ефима Можарова и не мог себе простить, что в тяжкий момент не стоял плечом к плечу с ним. Надо было его поддержать, а он. Мамонт Петрович, все свое внимание обратил на бандитку, как и все трибунальцы. А свой, в доску свой человек, оставленный без внимания и участия, пустил себе пулю в сердце. «Это же до умопомрачения дико произошло, – размышлял Мамонт Петрович. – Она его столько лет обманывала, предавала всю нашу партизанскую армию, летала по уезду в банде, а он не сумел вытоптать эту бандитку в самом себе. Какая сила вязала его с ней?..»
Понять того не мог.

XI

И крута гора, да забывчива; и лиха беда, да избывчива.
Горы надо одолевать, чтобы горя не видать.
А что если за горами еще больше горя и зла неизбывного?..
За годы гражданки Мамонт Петрович немало отправил беляков на тот свет, но никогда ему не было так тяжело и сумно, как сейчас. Какбудто залп грохнул не по бандитам, а – нутро изрешетило. В горле сушь и в голове туман.
Поднимаясь на боровиковскую горку из поймы, смотрел на черный тополь.
В голых сучьях черного тополя посвистывал ветер.
У столба ворот Боровиковых увидел Дуню в пестрой дохе. Удивился: почему она в улице? Может, Меланья не пустила в дом? Но когда подошел близко и встретился с ее глазами, догадался: она все знает.
– Мда. Не спишь? – И не узнал свой голос. Звенит, как колокольная медь. Дуня прижалась спиною к столбу, а в глазах вьет гнездо страх. Чего она испугалась? Сказать про то, что случай занес его присутствовать на казни бандитов, – не мог. Тяжесть такую не вдруг подымешь на язык.
Ничего не сказал.
Дуня прошла в ограду, и он следом за нею. Выбежала лохматая собака, взлаяла. Мамонт Петрович чуть задержался, посмотрел на собаку, и та, захлебываясь лаем, отступила и, скуля в бессильной злобе, спряталась в теплый свинарник.
В избе горела плошка и пахло жженым конопляным маслом. Густились тени. Иконы казались черными, без ликов и нимбов. На столе стоял медный самовар, собранная снедь в двух глиняных чашках – отваренная картошка, квашеная капуста, постное масло в блюдце и две солдатских алюминиевых кружки – посуда для пришлых с ветра.
Дуня сбросила доху и повесила на крюк возле двери. Под дохою был еще черный полушубок, точьвточь такой же, как на Катерине. Мамонту Петровичу вдруг примерещилось, что перед ним в полумраке не Дуня, а Катерина.
«Что он так уставился? – дрогнула Дуня, машинально расстегивая пуговки полушубка. – Наверное, ему чтото сказали про меня!.. А что если в Таятах схватили…» – Но даже сама себе не отважилась назвать имя человека, которого окрестила «последним огарышком судьбы» – Гавриила Иннокентьевича Ухоздвигова.
Полушубок кинула на лавку.
Мамонт Петрович, как столб, возвышался посредине избы. И та же отчужденность в усталом лице. Что он знает? Почему он так страшно молчит?
– Подогреть самовар? – тихо спросила Дуня.
– Не надо.
Мамонт Петрович оглянулся по избе, подошел к кадке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я