https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Florentina/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«И вот, Я наведу на землю потоп водный, чтоб истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни, под небесами; все, что есть на земле, лишится жизни».
Вышедший из Египта Израиль за отпадение от своего Господа осуждается сорок лет бродить по Синайской пустыне. «И сказал Господь Моисею и Аарону, говоря: доколе злому обществу сему роптать на Меня? ропот сынов Израилевых, которым они ропщут на Меня, Я слышу. Скажи им: живу Я, говорит Господь: как говорили вы вслух Мне, так и сделаю вам; в пустыне сей падут тела ваши, и все вы исчисленные, сколько вас числом, от двадцати лет и выше, которые роптали на Меня, не войдете в землю, на которой Я, подъемля руку Мою, клялся поселить вас, кроме Халева, сына Иефонниина, и Иисуса, сына Навина; детей ваших, о которых вы говорили, что они достанутся в добычу врагам , Я введу туда , и они узнают землю, которую вы презрели, а ваши трупы падут в пустыне сей; а сыны ваши будут кочевать в пустыне сорок лет, и будут нести наказание за блудодейство ваше, доколе не погибнут все тела ваши в пустыне; по числу сорока дней, в которые вы осматривали землю, вы понесете наказание за грехи ваши сорок лет, год за день, дабы вы познали, чтозначит быть оставленным Мною».
Но все-таки с течением времени что-то меняется в мире, и вот, когда снова переполняется мера людского греха, во искупление его Отец Небесный уже не разверзает хляби небесные, не сжигает города всеистребляющим небесным огнем, но принимает на Себя всю боль искупления и посылает на крестные муки Своего Сына.
Генезис преобразующего весь мир нравственного чувства стоит за отразившейся здесь переменой. Этот же генезис запечатлен и в других памятниках того далекого времени.
Известно, что языческие боги Гесиода совершенно не знают морали. Боги Гомера хоть и лишены той строгой дорической суровости, какая сквозит у первого, в сущности столь же далеки от ее императивов. Но уже у Эсхила в отношения между ними и людьми вплетается совершенно новый – нравственный – мотив, так, например, в «Прикованном Прометее» мы читаем:
Как только он воссел на отчий трон,
Сейчас же начал и почет и власть
Распределять меж новыми богами,
А о несчастных смертных позабыл.
И даже больше: уничтожить вздумал
Весь род людской и новый насадить.
И не восстал никто за бедных смертных,
А я дерзнул: освободил людей
От участи погубленными Зевсом
Сойти в Аид…
Именно из искреннего сочувствия человеку Прометей идет на страшные муки:
Да, сжалившись над смертными, я сам
Не удостоен жалости. Жестоко
Со мной распорядился царь богов…
Бог огня Гефест приковывает его к горной скале, в грудь вбивает железный клин. Пусть Гефесту и жаль титана, но он обязан повиноваться судьбе и воле Зевса: «Ты к людям свыше меры был участлив».
Кстати, время изменило и самого Прометея, он стал много возвышенней и благородней: теперь это уже не хитрый пройдоха и вор, а мудрый провидец (к слову, само его имя означает не что иное, как «Промыслитель»). В начале мира, когда старшие боги, Титаны, боролись с младшими богами, Олимпийцами, он знал, что силою Олимпийцев не взять, и предложил помочь Титанам хитростью; но те, надменно полагаясь на свою силу, отказались, и тогда Прометей, видя их обреченность, перешел на сторону Олимпийцев и помог им одержать победу. Поэтому расправа Зевса со своим союзником стала казаться еще более несоразмерной и жестокой.
Правда, в конце концов Зевс-Вседержитель примиряется и с людьми, и с их заступником; величайший герой Греции Геракл убивает орла, прилетавшего днем клевать его печень, и освобождает окованного титана. Обитатели же Олимпа начинают принимать самое деятельное участие в судьбах простых смертных; небожители начинают сходить на землю и сопрягаться с ними браком, больше того, – как на какой-то коммунальной квартире, интриговать и ссориться друг с другом, протежируя своим избранникам и преследуя чужих любимцев.
Впрочем, заметно меняются не только бессмертные боги, но и люди.
В сердцах воителей, свершающих великие подвиги и умирающих под стенами Трои, еще нет никакого места милосердию и сочувствию чужим страданиям, особенно если это страдания врага. Так, в сцене погребения Патрокла мы читаем:
Бросил туда ж и двенадцать троянских юношей славных,
Медью убив их; жестокие в сердце дела замышлял он.
После, костер предоставивши огненной силе железной,
Громко Пелид возопил, именуя любезного друга:
«Радуйся, храбрый Патрокл, и в Аидовом радуйся доме!
Все для тебя совершаю я, что совершить обрекался:
Пленных двенадцать юношей, Трои сынов знаменитых,
Всех с тобою огонь истребит…»
Но уже великому римскому эпосу, живописующему подвиги Энея и начало мировой империи Вечного города, свойственна искренняя человечность.
Аристотель, прокламировавший, что природой вещей с самого часа своего рождения одни люди предназначаются для подчинения, другие – для господства, утверждал, что все захваченное на войне является собственностью победителя, а войны с целью захвата рабов вполне справедливы: «военное искусство можно рассматривать до известной степени как естественное средство для приобретения собственности, ведь искусство охоты есть часть военного искусства: охотиться должно как на диких животных, так и на тех людей, которые, будучи от природы предназначенными к подчинению, не желают подчиняться; такая война по природе своей справедлива.» Тит Ливий был убежден в неотъемлемом праве завоевателя порабощать жителей побежденной страны: «…война есть война; законы ее разрешают выжигать поля, рушить дома, угонять людей и скот…».
Но уже в письмах Сенеки, заслуженный авторитет и высокое общественное положение которого делали его оценки нормативными для многих сограждан, видно открытое сочувствие невольникам, которых поработил Рим. В одном из своих посланий (47 письмо к Луцилию составленное в 64 году) он пишет: «Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны».
Заметим, что это говорится по отношению к рабам-иноплеменникам, «варварам». Другими словами, к людям иной, более низкой природы и отсталой культуры – римляне и сами не чурались выраженных Аристотелем убеждений. Тем более ценно для нас сохраненное свидетельство. В отношениях же со своими сородичами и соплеменниками, то есть с людьми, попадавшими в неволю за долги, императивы морали, не чуждой сочувствию чужой боли, формировались еще задолго до Сенеки, и эти императивы накладывали весьма существенные ограничение на эксплуатацию чужой беды.
Еще ко времени Исхода, то есть, круглым счетом, за полтора тысячелетия до проповеди Христа, относится запечатленная Пятикнижием норма: «Если купишь раба Еврея, пусть он работает шесть лет; а в седьмой пусть выйдет на волю даром». Об этом же говорит и Второзаконие: «Если продастся тебе брат твой, Еврей или Евреянка, то шесть лет должен он быть рабом тебе, а в седьмый год отпусти его от себя на свободу». «Не считай этого для себя тяжким, что ты должен отпустить его от себя на свободу; ибо он в шесть лет заработал тебе вдвое против платы наемника…» Пророк Иеремия даже грозит за невыполнение этой нормы грозными небесными карами: «Посему так говорит Господь: вы не послушались Меня в том, чтобы каждый объявил свободу брату своему и ближнему своему; вот за это Я, говорит Господь, объявляю вам свободу подвергнуться мечу, моровой язве и голоду, и отдам вас на озлобление во все царства земли…». В Ветхозаветном кодексе можно найти и другие нормы, свидетельствующие о развитии гуманистических представлений, например: «Не выдавай раба господину его, когда он прибежит к тебе от господина своего». Конечно, не всегда эти нормы выполнялись, о чем, собственно, и говорит пророчество Иеремии, но все же такое небрежение ими было нарушением заветов, и оно подвергалось общему осуждению.
Задолго до персидских войн запрет на порабощение соплеменников становится законом и для греков…
Словом, постепенно очень многое меняется в нашем мире, но лейтмотивом происходящих перемен становится не столько ниспровержение одних и возвышение других империй, сколько тихое обращение души, осознание человеком своей собственной ответственности за чужое страдание и своей собственной вины в нем.
Впрочем, вернемся к притче.
Не будем впадать в идиллию: блудного сына возвращает к отцовскому порогу прежде всего забота о самом себе: «…он рад был наполнить чрево свое рожками, которые ели свиньи, но никто не давал ему». Но все же и покаяние, искреннее и чисто желание исправить бездумно содеянное им, вернуть все вспять к той гнетущей память черте, когда еще не был сделан последний роковой шаг, когда еще не отзвучали перечеркивающие чужую жизнь слова… сжигающая самую душу потребность переделать так несчастливо, так стыдно сложившееся прошлое отчетливо, во весь голос звучит здесь: «отче! я согрешил против неба и пред тобою…».
Пусть и не завершивший, но уже переживающий подлинное нравственное перерождение и уже увидевший перед собой свет нравственной истины, сын молит лишь о том, чтобы стать простым рабом у когда-то оскорбленного и брошенного им отца: «прими меня в число наемников твоих». Даже в этом малом, что многим может показаться унижением, он видит свое настоящее спасение – и не столько от голода, сколько от тех страшных демонов, что еще совсем недавно безраздельно владели его душой. Нет, это не поражение в борьбе с неодолимыми жизненными обстоятельствами, и уж тем более не гордынная спесь, не желание, в духе героев Ф. М. Достоевского, отомстить своим унижением всем близким, кто недавно видел его «хозяином жизни» и не пал одновременно с ним, вот только еще ниже и гаже, – напротив, искреннее смирение ведет его назад, к отчему дому. Блаженная «нищета духа», та самая, что обещает человеку царствие небесное, как внезапно осиявший Савла свет с неба, вдруг снисходит на него, и хочется верить, что уже неодолимое ничем желание искупить былую вину перед родителем (нет, не механически отработать свой долг, но отныне с самоотвержением, всей жизнью, служить ему!) движет им. И эта пламенная песнь покаяния, исступленная молитва о прощении показывает нам совершенно нового, возвращенного уже не только к родительскому порогу, но и к добру и к свету, человека.
Кстати, о библейских «блаженствах». Сегодня «нищете духа» придается смысловое значение, часто противоположное тому, которое вкладывалось в него новозаветными благовествованиями. В действительности же «нищие духом» – это те, кто оставил любые, пусть даже и обоснованные – отцовским ли наследством, собственными ли талантами – претензии и амбиции. Иными словами, это те, кто уже не только не мечтает о собственном возвеличении, но даже не задумывается и о простой человеческой благодарности за вершимые ими дела. Те, кто творит благо так, что «когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была втайне». Подлинная нищета духа – это и есть его истинная вершина; не думающий о мирских триумфах монастырский иконописец, отпрыски лучших аристократических родов, блестящие офицеры лейб-гвардейских контингентов, уходившие в скит, – вот, может быть, точный образ приближения к ней.
Таким образом, когда б не это восхождение кающегося героя притчи к вершине истинной нищеты духа, нравственному перерождению блудного сына не суждено было бы стать учительным примером для долгой череды поколений.
Кстати, это, еще не вполне завершенное обращение грешника отразилось и в эволюции восприятия его возврата историей искусств. Так, на гравюре Альбрехта Дюрера вызов чувствуется во всем – и в дерзко подъятой голове гордеца, окруженного отвратительными на вид свиньями, и в форме его коленопреклонения; и даже в паломническом посохе явственно различается копье не способного прощать никакое унижение ландскнехта. Но все же первое, что вызывает зрительная память, – это полотно великого Рембрандта…
Когда-то не сумевший найти нужных слов, для того чтобы удержать своего обуянного соблазном отпрыска, сейчас его счастливый отец не требует никакой отплаты, он уже во всем простил раскаявшегося сына. Не оправдал, а именно простил, то есть совершил самое большее, что вообще может сделать человек по отношению к тому, кто приходит с повинной. Но почему власть людского прощения могущественнее силы оправдания? Ведь это же парадокс: справедливое оправдание неопровержимо свидетельствует о том, что если даже и причинялась боль, мотивы деяния были чисты; прощение же удостоверяет прямо противоположное – принципиальную преступность самих намерений. А значит, именно оправданию долженствует первенствовать над всем. Но все это только на первый, весьма поверхностный взгляд, ибо в действительности констатирующее непреложный факт виновности, искреннее людское прощение оказывается неизмеримо выше любого оправдания, даже если то выносится самой высокой мирской инстанцией. Никакое оправдание не в силах утишить боль потерпевших – традиция же христианского прощения требовала немедленно стереть всякую память не только о неосторожном проступке, но даже о преступлении. Решительно никто не был вправе чем-либо попрекнуть прощенного; великим грехом становилось уже простое напоминание (причем не только ему!) о прошлом: «повинную голову меч не сечет», «кто старое помянет, тому глаз вон», – гласят старые пословицы, отвечная мудрость народа. Заметим, что чистое, искреннее раскаяние грешника и сегодня разоружает едва ли не всех, обездоленных им…
Неодолимая никаким формализованным рациональным мышлением бездна разделяет прощение и оправдание. Но ведь именно опровержение «юродством проведи» схоластически организованной мысли и составляет самое существо собранной Книгой книг всей мудрости мира.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я