https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/bez-otverstiya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Местные власти, как ни странно, смотрели на это сквозь пальцы: у председателя колхоза каким-то чудом хватило ума понять, что хороший сад, как ни крути, лучше, чем несколько кубометров дров.
Постепенно Макар Куделин переселился в имение совсем, обосновавшись вместе с семьей в сторожке у ворот, – так, чтобы быть поближе к саду. Против этого председатель тоже не возражал, а однажды, пребывая в юмористическом расположении духа, сказал: «Ты, Макар, сидишь тут, ровно как настоящий граф. И имение при тебе, и сад, и парк, и фамилия подходящая. Граф, как есть граф!»
С тех пор и пошло: граф да граф. Старики, которые знали, откуда взялось это прозвище, со временем вымерли; молодежи же было все равно. В сорок первом Макар Куделин, которого все звали уже не иначе как Граф или даже «ваше сиятельство», ушел на фронт и пропал без вести под Ржевом.
Злые языки поговаривали, будто сдался он в плен немцам и теперь живет себе, поживает в Германии, а то и в самой Америке; ну да на каждый роток не накинешь платок. Жена Графа умерла в пятьдесят четвертом, а сын его Василий, от" служив срочную, вернулся в родные края, чтобы продолжить отцовское дело, к которому питал великую склонность.
В свой срок он женился. Жена ему попалась болезненная, недужная и прожила с ним недолго – умерла родами, оставив Василию Макаровичу наследника, названного в честь ее отца Петром. В возрасте пяти с небольшим лет Петьку Куделина сильно напугал колхозный племенной бык Евграф, после чего Петька напрочь перестал разговаривать и, кажется, слегка повредился умом. Ни в какие новомодные клиники Василий Макарович сына не повез, поскольку в медицину, особенно советскую, верил примерно столько же, сколько в летающие тарелки и потусторонние голоса, то есть не верил вовсе. Лечил он своего Петра Васильевича травами, да так и не вылечил. Ну, да это не беда: слово – серебро, а молчание – золото. Да и не с кем ему, Петьке Куделину, было разговаривать.
Жили они все там же, в графском имении, в ветхой сторожке, ухаживали за садом и ни в чем не ведали нужды, потому как садоводом Василий Макарович был, что называется, от бога, и не раз приезжали к нему столичные профессора – совета попросить, послушать умного человека и самим ума поднабраться. Приезжали и люди попроще: садоводы, селекционеры, даже дачники обыкновенные наведывались, потому что при удачном стечении обстоятельств здесь, в имении, можно было разжиться саженцами деревьев редкостных и небывалых, какими не мог похвастаться больше никто на всем белом свете.
Василий Макарович перед заезжими академиками не лебезил – ни при Хрущеве, ни при Брежневе, ни тем более потом, когда все развалилось к чертям и в глазах у академиков появился голодный блеск. Однако и перед простым людом носа не драл, и денег за семена и саженцы не брал почти никогда. Понравится человек – отдаст даром, а не понравится… Ну, тут разговор у него был короткий и решительный, хотя, опять же, без всяких этих грубостей. Дескать, извини, милый человек, но поезжай-ка ты домой несолоно хлебавши, нечего мне тебе дать, а что есть, то, как говорится, не про вашу честь.
Крутой, одним словом, был старик, непростой, – как есть граф, – и сыну его, Петьке немому, частенько доставалось на орехи, особенно по малолетству, когда голова у него не успевала за руками и ногами. С возрастом, однако же, Василий Макарович слегка смягчился – по крайней мере, по отношению к сыну. Любил он своего Петьку, и растения его любили – хотя, конечно, не так сильно, как самого Макарыча. В деревне отец и сын почти не появлялись – разве что хлеба купить, спичек, да иногда, в большой праздник, – бутылку водки. Нечего им было делать в деревне, да и дом их, выстроенный Макаром Куделиным еще до революции, сгорел лет двадцать назад – не то от молнии сгорел, не то подожгла какая-то добрая душа шутки ради, кто ж теперь разберет? Так и жили в медленно разрушающемся имении – ели, что бог пошлет, кур разводили, а больше никакой скотины у них не было. Ни коров не было, ни овец или, боже сохрани, коз. Был здоровенный лохматый пес неизвестной породы, и кошка была, а скотины – ни-ни. Того чище, когда забрела однажды в имение отбившаяся от стада корова, Макарыч лично пригнал ее обратно в деревню, колотя по хребту стволом старинной отцовской берданки. Пригнал, завел во двор к хозяину и пообещал в следующий раз пристрелить норовистую скотину без суда и следствия, потому как изловил он ее в саду, где росли у него уникальные яблони и знаменитые на всю страну районированные черешни. И между прочим, никто и не пикнул – ни корова, ни ее хозяин, ни даже хозяйка. Знали: если Макарыч пообещал пристрелить – пристрелит непременно, и концов не найдешь. Сожрут со своим немым Петькой, а косточки в саду закопают, вот и весь разговор. А придешь права качать – того и гляди, с тобой то же самое случится, потому что – граф. Черт его знает, а вдруг и впрямь граф? А они, графья, такие – чуть что, за ружье хватаются. Порода у них такая, тут уж ничего не попишешь Да и понимали, опять же, что Макарыч тут в своем праве. Корова – она корова и есть, ей все одно в суп идти, а хорошую яблоню попробуй-ка вырастить! Макарычевы деревья в каждом дворе росли, по всей деревне, по всему району, да и по всей области, коли уж на то пошло.
В последние годы характер Макарыча, и без того тяжелый, испортился окончательно. И виноват тут был не только и не столько его почтенный возраст, сколько иные, неподвластные старику Куделину обстоятельства. Уж очень широко разошлась о нем слава – в определенных кругах, естественно, но все-таки очень широко. Да и не в славе было дело, а в том, что, пока она росла, крепла и расползалась от Бреста до Владивостока, по Руси как-то незаметно для Макарыча распространилась новая, невиданная им раньше порода людей – мордатых, бритоголовых или, наоборот, сухопарых и аккуратно причесанных, но с одинаковым рыбьим выражением глаз и с сытой хозяйской повадкой. Пока они воровали и грабили у себя в городах, наживая свои капиталы, для Макарыча их будто бы и не существовало. Но потом капиталы легли в банки солидным, надежным грузом, и нажравшиеся волки начали благоустраивать свои логова. Вот тут-то и кончилась для Куделина спокойная жизнь. И ладно бы только за саженцами приезжали! Ладно бы только совета просили!
Нет, дошло до того, что какой-то скоробогатый брянский волчара заявился в здешние края, намереваясь занять графский особняк под свою, понимаете ли, дачу. Спасла Макарыча только тяжелая, уже тронутая по углам ржавчиной чугунная доска, намертво прикрученная болтами к стене хозяйского дома. На ней значилось: «Памятник архитектуры XVIII века. Охраняется государством». Купчика это, ясное дело, остановить не могло, но рядом с доской встал Макарыч с берданкой наперевес, а тут и участковый, дай ему бог здоровья, подоспел, не дал в обиду…
Участковый был свой человек, и денег грязных, как это ни удивительно, брать не стал, и помогал Макарычу безотказно, но с тех самых пор, просыпаясь по утрам, старик Куделин начинал ждать очередных неприятностей. Весь день ждал, и спать ложился все с тем же предчувствием неминуемой беды, и во сне ему виделось черт знает что – какие-то пьяные рожи, невиданные иностранные машины и огромные камины, в которых жарко горели расколотые вдоль яблоневые и грушевые стволы…
В общем, нервы у Василия Макаровича стали заметно сдавать, и ворчал он теперь с утра до вечера – на сына, на собаку, на кошку, на погоду и вообще на все на свете. Больше всего, конечно, на сына, потому что был он всегда под рукой, сносил стариковскую воркотню молча – а как еще-то, немой ведь он был! – и, кажется, даже не обижался, только мычал успокаивающе да ласково похлопывал сурового родителя по плечу. Жалел его Макарыч, до слез жалел, и стыдно ему было, что срывает зло на единственном родном человеке, который и возразить-то не может; жалел, но поделать с собой ничего не мог, да и не хотел, справедливо полагая, что перекраивать собственный норов в семьдесят лет – дело не только бесполезное, но и смешное.
Вот и сегодня, едва успев продрать глаза, Макарыч принялся кряхтеть, скрипеть и делать замечания: и печка-де не греет, и пол неделю не метен, и в чугунке с картошкой песок какой-то, не говоря уже о саже. Глаза у него в последние десять лет начали заметно слабеть, и сослепу наступил он на хвост кошке, которая, развалившись посреди кухни, вылизывала переднюю лапу. Кошка шарахнулась с диким мявом, Макарыч с перепугу шарахнулся в другую сторону, чуть было не упал, споткнувшись о скамейку, перевернул ведро – слава богу, пустое – ив сердцах во весь голос загнул в бога, в душу и в святую троицу, что делал, в общем-то, только в исключительных случаях. На шум из сеней прибежал сын Петр, торопливо бросил на пол у печки охапку пахнущих смолой и ночным морозцем дров, взял Макарыча за плечо мягкими пальцами и сбоку участливо заглянул в глаза. Макарыч уже наладился было обругать и его, но сдержался: в том, что он состарился, не было вины сына.
День предстоял долгий и пустой, потому что делать в саду, по сути, было нечего. Поддержание сада в идеальном порядке, конечно, требовало определенных усилий, но усилия эти были Макарычу не в тягость, да и по весне не надо было суетиться, обрезая ветки и сгребая мусор: все это было сделано еще в прошлом году, до снега.
Перекусив чем бог послал, Макарыч закурил козью ножку, набив ее самосадом, который собственноручно выращивал в огороде за сторожкой. Курево это было такого свойства, что за ним к Макарычу приезжали не только из окрестных деревень, но даже и из Брянска – были и там ценители настоящего табака. Один знаток из городских, посасывая трубку, утверждал, помнится, что знаменитый на весь мир виргинский табак, что растет за морем, в самой Америке, в подметки не годится макарычеву самосаду. Что ж, они городские, им виднее…
Макарыч набросил на широкие костлявые плечи поношенный козий тулупчик со свалявшимся мехом и засаленным, потерявшим цвет верхом и, дымя самокруткой, вышел на крыльцо. Утро было серое, над землей висел холодный туман, и пах этот туман весной – мокрой корой, просыпающейся землей, лесом и немного печным дымом. Сад был отлично виден отсюда – ровные, уходящие в перспективу ряды черных стволов на сероватом снегу. Макарыч представил себе, как это будет выглядеть в мае, в пору цветения, и вздохнул: дожить бы.
Докурив, он вернулся в дом, оделся для выхода, взял ружье и, кликнув собаку, отправился обходить сад. В саду у него были расставлены силки – не столько ради пропитания, сколько для защиты от мародерствующих зайцев. Стволы деревьев были надежно укрыты колючим еловым лапником, но проклятым грызунам все было нипочем – они хотели есть, а глодать яблоню или вишню, конечно, вкуснее, чем елку.
Силки почти никогда не пустовали, так что без мяса Макарыч с сыном не сидели. Местный егерь смотрел на макарычево браконьерство сквозь пальцы, поскольку это была чистой воды самозащита. А если бы даже и не так, что ж с того?
У егеря в саду тоже росли макарычевы груши и сливы, и табачок колосился на грядке все того же происхождения, графский.
Обходя сад, Макарыч дошел до питомника, где сидели в ожидании своего часа саженцы – крепкие, ровные, здоровые, один к одному. Были тут и яблоки, и груши, и сливы, и вишни, и даже районированные черешни, плод многолетнего труда и предмет жгучей зависти всех без исключения знакомых садоводов, тоже были здесь – ровным счетом восемь саженцев, уже готовых к переезду на новое место. Скоро, скоро потянется в графскую усадьбу народ, и пойдут макарычевы черешни по Руси – до самой Москвы, а может быть, даже дальше, на север, к Пскову, к Санкт-Петербургу или, чем черт ни шутит, даже к Мурманску. Теперь-то Макарыч был уверен: опыт удался, черешни приживутся даже в более суровом климате, чем здесь. Да, пришла, пришла пора расставаться, настало время им выходить в свет на радость людям…
Бродил он по саду почти до обеда, замерз и проголодался, но зато настроение у него поднялось, как по волшебству, и, вернувшись в сторожку, которую с давних пор привык считать единственным своим домом, на сына глянул ласково, без обычной своей угрюмости, и сказал:
– Давай, Петруха, обед стряпать. Нынче опять зайчатина. Ох, и опостылела же она мне! Ананасы, что ли, в огороде развести, чтобы ее заедать? А? Как думаешь, Петруха? Пойдет нам зайчатина с ананасами или как?
С этими словами он бросил на стол трех крупных зайцев.
Зайцы были мертвые – Макарыч всегда забивал попавшую в силки дичь на месте, чтобы лишний раз не расстраивать сына. Петр подошел к столу и, как обычно, осторожно погладил большой белой ладонью пушистую заячью шерсть с застрявшими в ней крупинками подтаявшего снега. Глаза у него подозрительно заблестели, и Макарыч, отвернувшись в сторону, сокрушенно вздохнул: сын был велик ростом и широк в плечах, как и он сам, но при этом вял, рыхл и слабоват рассудком – ни дать ни взять, большой ребенок с усами и кучерявой русой бородкой.
Свежевать зайцев, как всегда, пришлось Макарычу. Петр тем временем развел огонь в плите, поставил греться воду и, присев на скамеечку, стал чистить картошку. Получалось это у него сноровисто и чисто. Картошки было сколько хочешь, по осени деревенские везли ее в поместье мешками и целыми телегами в обмен на саженцы. И мясо везли, и рыбу, и самогон – словом, Макарыч, как настоящий помещик, жил с крестьянского оброка.
Нагревшаяся сковорода шипела и скворчала, плюясь жиром, и Макарыч из-за этого далеко не сразу различил шум подъехавшего автомобиля, а когда различил, сразу понял, что дождался-таки неприятностей. Звук у машины был какой-то не такой, непривычный был звук. Мотора, считай, не слыхать, зато колеса шуршат так, будто к сторожке грузовик подкатил… В здешних краях таких машин не водилось.
Макарыч отложил нож, которым разделывал зайца, и, вытирая руки цветастой засаленной тряпкой, выглянул в подслеповатое окошко. Так и есть: у ворот стоял огромный серебристый автомобиль на высоких блестящих колесах, весь обтекаемый и сверкающий, несмотря на густо облепившую борта дорожную грязь.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я