https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Santek/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Рискуя потерять свежесть и здоровье, Дидина стала для Лусто тем, чем была мадемуазель де Ла-Шо для Гардана в великолепном, правдивом рассказе Дидро. Но, жертвуя собой, она совершила благородную ошибку, пожертвовав и своими туалетами; она отдала перекрасить свои платья и стала носить только черное.
«Вырядилась, как на похороны», – говорила про нее Малага, издевавшаяся над Лусто.
К концу 1839 года Лусто, путем нечувствительных сделок с совестью, пришел мало-помалу к разграничению своего кошелька и кошелька семьи, подобно Людовику XV, который отделял свою тайную сокровищницу от «королевской казны». Он стал обманывать Дину относительно суммы своих доходов. Заметив эту низость, г-жа де ла Бодрэ испытала жестокие муки ревности. Она решила наряду с жизнью литератора вести жизнь светской женщины, но, сопровождая журналиста на все первые представления, она заметила у него неожиданные вспышки оскорбленного самолюбия. Черный цвет ее платья отбрасывал на него тень, придавая мрачность его лицу, а подчас и грубость его обращению. Играя в своей семье роль избалованной женщины, он проявлял и ее безжалостную требовательность; он укорял Дину за сомнительную свежесть ее платьев, извлекая в то же время выгоды из этой жертвы, которая так дорого стоит любовнице; так же точно женщина, приказав вам погрузиться в клоаку, чтобы спасти ее честь, говорит: «Не люблю грязи!», когда вы из нее выходите.
И Дина вынуждена была натянуть отпущенные до той поры вожжи, восстановить власть, которой все умные женщины умеют подчинять безвольных мужчин. Но, сделав этот ход, она утратила значительную часть своего морального блеска. Высказанные женщиною подозрения вызывают ссоры, что влечет за собою потерю уважения к ней, ибо она сама спускается с высоты, на которую первоначально себя поставила. Потом Дина пошла на уступки. Так, Лусто уже мог принимать у себя многих своих друзей – Натана, Бисиу, Блонде, Фино, чьи манеры и речи и самое присутствие оказывали на женщин разлагающее влияние. Была сделана попытка убедить г-жу де ла Бодрэ, что ее принципы, ее моральная брезгливость были остатками провинциального жеманства. Наконец, ей стали проповедовать правила поведения для выдающейся женщины.
Вскоре ее ревность дала против нее оружие. На масленице 1840 года Дина маскировалась, ездила на балы в Оперу, устраивала ужины, желая разделять с Этьеном все его развлечения.
В праздник на третьей неделе поста, вернее, на другой день в восемь часов утра Дина, в маскарадном костюме, возвращалась с бала домой, чтобы лечь спать. Она ездила подсматривать за Лусто, который, считая ее больной, решил воспользоваться праздником, чтобы поухаживать за Фанни Бопре. Предупрежденный приятелем, журналист своим скромным поведением обманул бедную женщину, которая и не желала ничего лучшего, как быть обманутой в своих подозрениях. Выходя из фиакра, Дина встретила г-на де ла Бодрэ, которому указал на нее швейцар. Старичок холодно спросил жену, взяв ее за руку:
– Вы ли это, сударыня?
Этот внезапно появившийся призрак супружеской власти, перед которой она чувствовала себя такой маленькой, и особенно эти слова едва не оледенили сердце несчастного создания, застигнутого в маскарадном костюме грузчика: чтобы не привлечь внимания Этьена, она выбрала костюм, под которым он не стал бы ее искать. Воспользовавшись тем, что она еще под маской, Дина убежала, не ответив, переоделась и поднялась к матери, где ее ждал г-н де ла Бодрэ. Несмотря на исполненный достоинства вид, она залилась краской, встретившись со стариком лицом к лицу.
– Что вам от меня нужно, сударь? – спросила она. – Разве мы не навсегда расстались?..
– Фактически – да, – ответил г-н де ла Бодрэ, – но юридически – нет…
Госпожа Пьедефер делала дочери знаки, которые Дина наконец заметила и поняла.
– Только ваши интересы могли привести вас сюда, – сказала она с горечью.
– Наши интересы, – холодно поправил ее человечек, – ибо у нас есть дети… Ваш дядюшка Силас Пьедефер умер в Нью-Йорке; он наживал в разных странах состояние, разорялся, снова богател и в конце концов оставил после себя что-то вроде семисот или восьмисот тысяч франков, – говорят, даже миллион двести тысяч франков; но чтобы получить эти деньги, нужно реализовать товары… Я – распорядитель нашего общего имущества, я осуществляю ваши права.
– О! – воскликнула Дина. – Во всем, что касается дел, я доверяю только господину де Кланьи; он знает законы, посоветуйтесь с ним; все, что он сделает, будет сделано хорошо.
– Я не нуждаюсь в господине де Кланьи, – сказал г-н де ла Бодрэ, – чтобы отнять у вас моих детей.
– Ваших детей! – вскричала Дина. – Ваших детей, которым вы не послали ни гроша! Ваших детей!..
К этим словам она могла добавить только громкий, раскатистый смех; но невозмутимость тщедушного ла Бодрэ заморозила этот взрыв веселья.
– Ваша матушка, – сказал г-н де ла Бодрэ, – мне сейчас их показывала, они очаровательны, я не хочу с ними разлучаться и увожу их в наш замок Анзи, хотя бы для того, чтобы они не видели матери, замаскированной, как маскируются какие-то…
– Довольно! – повелительно сказала г-жа де ла Бодрэ. – Что вам нужно от меня? Зачем вы сюда явились?
– За доверенностью на получение наследства вашего дядюшки Силаса…
Дина взяла перо и написала несколько слов г-ну де Кланьи, сказав мужу, чтобы он пришел вечером. В пять часов прокурор судебной палаты (г-н де Кланьи был повышен в чине) разъяснил г-же де ла Бодрэ ее положение; но он взял на себя труд упорядочить его, предложив мировую старичку, которого привело в Париж одно лишь корыстолюбие. Г-н де ла Бодрэ, которому доверенность жены требовалась для свободы действий, купил ее на следующих условиях: прежде всего он обязался ежегодно выплачивать жене по десять тысяч франков до тех пор, пока ей угодно будет – так говорилось в акте – жить в Париже; но по достижении детьми шестилетнего возраста они должны быть переданы г-ну де ла Бодрэ. Кроме того, прокурор добился выплаты годового содержания вперед. Г-н ла Бодрэ любезно пришел проститься с женой и детьми, для чего нарядился в коротенькое белое прорезиненное пальтецо. Он так крепко держался на ногах и так мало изменился с 1836 года, что Дина отчаялась похоронить когда-нибудь этою страшного карлика.
Из сада, где журналист курил сигару, он видел г-на де ла Бодрэ только то краткое время, какое потребовалось этому насекомому, чтобы пересечь двор; но этого было достаточно для Лусто: он ясно понял, что этот щуплый старичок собирался разрушить все надежды, какие его жена могла возлагать на его смерть. Эта мимолетная сцена сильно изменила тайные планы журналиста. За второй сигарой он стал обдумывать свое положение. Совместная жизнь с баронессой де ла Бодрэ до сих пор стоила ему деньгами ровно столько же, сколько и ей. Говоря коммерческим языком, счета их в точности балансировались Но, учитывая свои малые средства и тяжкий труд, каким достаются ему деньги, Лусто в душе считал себя ее кредитором. Положительно настала подходящая минута, чтобы бросить эту женщину. Почти три года он играл комедию, которая никогда не становится привычкой, устал от нее, но поневоле скрывал свое раздражение. Холостяк, которому никогда не приходилось притворяться, напускал на себя дома улыбку, похожую на улыбку должника перед кредитором. Это принуждение становилось для него с каждым днем все тягостнее. До сих пор громадная выгода, какую сулило будущее, давала ему силы; но когда он увидел маленького ла Бодрэ, так же беззаботно отправлявшегося в Соединенные Штаты, как если бы дело шло о поездке на пароходе в Руан, он потерял всякую веру в будущее. Он вернулся из сада в уютную гостиную, где Дина только что приняла прощальный привет своего мужа.
– Этьен, – сказала г-жа де ла Бодрэ, – знаешь, что мне сейчас предложил мой супруг и повелитель? Он уже отдал распоряжения на случай, если мне вздумается пожить в Анзи, пока его там не будет, и надеется, что я уступлю совету матери вернуться туда с детьми…
– Совет превосходный, – сухо ответил Лусто, хотя он достаточно знал Дину, чтобы понимать, о каком ответе страстно молили ее глаза.
От его тона, выражения, равнодушного взгляда больно сжалось сердце женщины, жившей одною своею любовью, она не нашла ответа, только две крупные слезы выкатились из ее глаз и потекли по щекам; но Лусто заметил их, лишь когда она взяла платок, чтобы смахнуть эти две жемчужины горя.
– Что ты, Дидина? – воскликнул он, пораженный в сердце живостью ее чувства.
– В ту минуту, – сказала она, – когда я радовалась. что навсегда отвоевала нашу свободу ценой своего состояния… и когда я отдала даже то, что для матери всего дороже, своих детей… потому что он отберет их, как только им будет шесть лет… и, чтобы их видеть, придется вернуться в Сансер! Какая пытка! Боже мой, что я наделала!
Лусто опустился перед Диной на колени и стал целовать ей руки с самой вкрадчивой нежностью.
– Милый мой ангел, ты меня не понимаешь, – сказал он. – Я трезво сужу о себе и знаю, что не стою всех этих жертв. В литературном отношении я – человек второго разряда. В тот день, когда мне не удастся блеснуть в фельетоне, хозяева бульварных листков прогонят меня, вышвырнут, как старый башмак. Подумай об этом! Нашей братии, канатным плясунам, пенсии не полагается! Слишком много нашлось бы талантливых людей, заслуживших пенсию, если бы государство пошло по пути подобной благотворительности! Мне сорок два года, я стал ленив, как байбак. Я это чувствую: моя любовь (он с нежностью поцеловал ей руку) может быть для тебя только гибельна. Когда мне было двадцать два года, я жил, как ты знаешь, с Флориной; но что простительно в молодые годы, что тогда кажется красивым, очаровательным, то в сорок лет – позорно. До сих пор мы делили бремя нашего существования, – нельзя сказать, чтобы последние полтора года оно было прекрасным. Из самоотверженной любви ко мне ты ходишь во всем черном, это не делает мне чести…
Дина пожала плечами с великолепным безмолвным презрением, которое стоит всех излияний в мире…
– Да, – продолжал Этьен, – я знаю, ты жертвуешь всем ради моих прихотей, даже своей красотой. А мое сердце изношено в битвах с жизнью, душа полна предчувствий злого будущего, я не могу вознаградить твою нежную любовь равной любовью. Мы долго были безоблачно счастливы… И я не хочу видеть дурного конца этой прекрасной поэмы. Разве я не прав?..
Госпожа де ла Бодрэ так любила Этьена, что это благоразумие, достойное г-на де Кланьи, доставило ей удовольствие и осушило ее слезы.
«Значит, он любит меня ради меня самой!» – подумала она, глядя на него улыбающимися глазами.
После четырех лет близости в любви этой женщины соединились все оттенки чувства, открытые нашим аналитическим умом и порожденные современным обществом; Бейль (Стендаль), один из замечательнейших людей нашего времени, о недавней потере которого еще скорбит литература, первый прекрасно их обрисовал. Лусто производил во всем существе Дины какое-то магнетическое глубокое потрясение, которое приводит в расстройство душевные, умственные и физические силы женщины и разрушает в ней всякую способность сопротивления. Стоило Лусто взглянуть на нее, положить ей руку на руку, и вот уже Дина – вся покорность. От нежного слова, от улыбки этого человека расцветала душа бедной женщины, обрадованной или опечаленной каждым ласковым или холодным его взглядом. Когда она шла с ним под руку по улице или по бульвару, приноравливаясь к его шагу, то растворялась в нем настолько, что теряла сознание своего «я». Завороженная умом, зачарованная манерами этого человека, она в его пороках видела лишь легкие недостатки. Она любила дым сигары, который ветер заносил к ней в комнату из сада, и, вдыхая его, не только не морщилась, но наслаждалась им. Она ненавидела книгопродавца или издателя газеты, когда тот отказывал Лусто в деньгах, ссылаясь на огромную сумму уже взятых авансов. Более того, она оправдывала этого цыгана, когда он, написав повесть, рассчитывал на новый гонорар, тогда как ею следовало погасить деньги, полученные вперед. Такова, вероятно, настоящая любовь, включающая в себя все виды любви: любовь сердечную, любовь рассудочную, любовь-страсть, любовь-каприз, любовь-склонность, согласно определениям Бейля. Дидина любила настолько, что в иные минуты, когда ее критическое чувство, такое верное и неустанно упражнявшееся со времени ее приезда в Париж, позволяло ей ясно читать в душе Лусто, страсть все же брала верх над рассудком и подсказывала ей оправдания.
– А я, – ответила она ему, – кто же я? Женщина, поставившая себя вне общества. Если я лишилась женской чести, почему бы и тебе ради меня немного не поступиться мужской честью? Разве мы не живем вне общественных приличий? Почему не принять от меня того, что Натан принимает от Флорины? Мы сочтемся, когда будем расставаться, а… ты ведь знаешь… нас разлучит только смерть. Твоя честь, Этьен, – в моем блаженстве; как моя – в моей верности и твоем счастье. Если я не даю тебе счастья, всему конец. Если же я тебя огорчаю, накажи меня. Долги наши уплачены, у нас десять тысяч франков ренты, а вдвоем мы в год, конечно, заработаем восемь тысяч франков. Я буду писать пьесы! С полутора тысячами франков в месяц разве мы не станем богаты, как Ротшильды? Будь спокоен. Теперь у меня появятся чудесные платья, я всякий день буду дарить тебе радость удовлетворенного тщеславия, как в день премьеры Натана…
– А твоя мать? Ведь она ежедневно ходит к обедне и хочет привести священника, чтобы он уговорил тебя отказаться от этого образа жизни.
– У всякого свои слабости. Ты куришь; она, бедняжка, читает мне наставления! Но она заботится о детях, водит их гулять, предана мне безгранично, боготворит меня; не можешь же ты запретить ей плакать!..
– Что скажут обо мне?..
– Но мы живем не для света! – воскликнула она, поднимая Этьена и усаживая его рядом с собой. – И вообще когда-нибудь мы поженимся… на нашей стороне случайности морского путешествия…
– Об этом я не подумал!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я