https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Федор смотрел, как родители утепляли Лену под голубятней, и сказал с упреком, когда они ушли:
– А вчера в одном платье мчалась под дождем. Вот бы они узнали…
До затмения еще оставалось время, и Федор выпустил голубей. Птицы взвились в небо, и Лена, прищурясь и откинув голову, следила за их ликующим полетом.
– Как хорошо все-таки, Федя, – сказала она.
– Я их люблю, – ответил он.
– Я не про птиц. Я вообще. Жить хорошо. Даже если у тебя нет ног.
Федор посмотрел на нее строго.
– Зачем ты об этом?
– А о чем же, Феденька? – улыбнулась она. И шепнула: – Поцелуй меня! Ну! Я смотрю!
Она покосилась на окна, а Федор поцеловал куда-то возле уха и попросил:
– Не надо так.
– Как? – удивилась она.
– Лучше, как вчера.
Она взяла его за руку, ощутила ее шершавость. Сказала улыбаясь:
– Ах, Феденька, все это глупости. Ты вчера ушел, а я, дурочка, размечталась. И потом подумала: ну хорошо, раз так получилось, пусть будет. Все-таки целоваться хоть грустно, но приятно.
– А почему грустно? – улыбнулся Федя.
– Потому что бессмысленно. Это просто такие дни. Жизнь улыбается мне. А потом… ты встретишь нормальную девушку и забудешь про меня.
Федор ничего не ответил. Следил за своими голубями, за их полетом.
– Ты слышишь меня? – спросила она осторожно.
– Я не думал об этом, – ответил Федор.
– Подумай, – посоветовала она.
– Не хочу, – быстро сказал он.
Лена строго взглянула на Федора. «Вот ты какой, – подумала она, – не хочешь, а придется. – Это же решила повторить вслух, но промолчала. – Он ведь прав, раз не хочет думать. Ну и я не хочу».
Голуби кружили в бездонном небе, потом как будто замерли в нем и ринулись вниз. Что-то с ними стряслось. Белыми тенями промчались они рядом с Леной и Федором, влетели в голубятню и тревожно заворковали.
– Держи, – протянул Федор закопченное стеклышко.
Она прищурила глаз, но это вовсе не требовалось, – стекло было довольно большое.
Солнце сквозь него казалось ярко начищенным пятаком, красно-медным и очень близким. Руки грело его тепло, а через стекло оно было холодным.
Федор взглянул на часы.
– Сейчас, – сказал он, – следи внимательно.
Сперва Лена ничего не заметила. Потом солнечный край стал неровным, будто срубленным. И постепенно солнце стало походить на месяц.
Ветер стих, но Лену вдруг зазнобило. Федор удивленно смотрел на нее, а у девочки не попадал зуб на зуб. Он отложил стекло, взял ее за руку. Рука была как ледышка.
– Ты озябла? – спросил он тревожно. – Что с тобой? Что?
Но Лена не отрывалась от стеклышка. Тускнеющее солнце странно завораживало ее.
– Ничего! – сказала она. – Смотри! Пропустишь!
На улицу опускались стремительные сумерки. В тополях отчаянно орали напуганные вороны. И тут солнце исчезло. Вместо него в совершенно синем небе висело черное пятно. Голуби заворковали отчаянно, в полный голос, и Лена прошептала:
– Федя! Мне страшно!
И он снова взял ее за руку.
– Потерпи, – сказал он, – потерпи, сейчас кончится.
С минуту черное пятно, затмившее солнце, повисело в небе, потом край его засеребрился, и, словно обрадовавшись, тотчас дунул ветер. Сумерки посветлели. С каждым мгновением солнце освобождалось от страшной тени, потом снова стало медно-красным, и Лена бросила стекляшку. Раздался звон, и она смотрела на яркое солнце, и от яркости этой, от острой рези в глазах у нее вспыхнули слезы.
Голуби ворковали успокаивающе, вороны в тополях умолкли, и Лена почувствовала, что согревается.
Она повернулась к Федору. Он разглядывал ее испуганно.
– Что с тобой было? – спросил Федя.
Лена пожала плечами.
– Что-то было, – ответила она.
– Дурак, – сказал он, – зря я тебе его показал.
– Нет, – ответила Лена, – не зря. – И облегченно вздохнула. – Все-таки жить хорошо. На солнце смотреть. Но чтобы все понять, надо увидеть это пятно… Ты меня понимаешь?
Они долго молчали. Ветер шевелил высохшие травинки, шелестел в кустах, шумел тополиными листьями.
– Все беды – это солнечные затмения, – сказала Лена, – а жизнь – само солнце.
Из подъезда вышел папка. Подсел к ним. Попросил показать голубя.
Федор быстро поднялся в голубятню, тут же вернулся, дал Лене настороженного рыжего турмана, тот косил глазом, оглядывая новую хозяйку, вопросительно посматривал на Федора, открывал клюв, показывая острый розовый язычок, смешно дергал веком.
Лена слушала, как Федор рассказывает отцу про голубей, и почти ничего не слышала. Федор тоже не слышал себя. Он говорил, а сам смотрел на Лену. И Лена смотрела на него.

Федор себя корил на чем свет стоит, ругал последними словами: у мамки вон какая беда, а он, словно угорелый, к Лене бежит. Беда, беда в дом пришла, умом он это распрекрасно понимал, да вот фокус в чем – беда с его счастьем совпала, и счастье это, встречи с Леной, сама она, лицо ее, из памяти не выходящее, беду домашнюю решительно отстранили.
Корит он себя. На Лену смотрит, вдруг вспомнит про мамкину недостачу, сморгнет и забудет, снова одну Лену видит, только ее. А про батяню и думать перестал. Грех отцовский совсем в стороне. Беззаботно, конечно, так жить, бессовестно даже, но ничего Федор с собой поделать не может. О доме и вспоминает только, когда к нему подходит.
В пятницу отец своим ходом добрался. Мокрый до ниточки, но трезвый. И в субботу с утра дома сидел. Мать и в субботу на базу ушла, проверка заканчивалась там, а батяня мрачнее тучи в комнате остался.
Вернулся Федор домой – боже мой, что творится! Отец босиком и с тряпкой в руке. Так тряпку жмет, с такой ненавистью, что та аж пищит. А лицо у батяни – хоть похоронный марш включай. Тряпкой об пол шлепает, чистоту наводит. Вот так штука!
Федя в тот день на отца чистоту в комнате свалил, хотел его в мамкиных глазах приподнять. Она засмеялась, не поверила. Странно: зацепила отца. Задела самолюбие. Конечно, был бы выпивши или с похмелья, про все бы на свете забыл, а трезвый запомнил. И трезвому – что делать. Взял тряпку, моет. Федор его похвалил, да сам не рад: батяня бровь изломал, нахмурился пуще прежнего.
– А что, – сказал, – я уж и впрямь такой, как думаете? – зашвыркал тряпкой дальше.
Федор на пороге потолкался: в комнату не войдешь, обратно к голубятне идти глупо: сию минуту с Леной расстались. Она-то рада будет, а что родители подумают?
Развернулся и пошел на базу к мамке.
Овощная база на завод, пожалуй, была похожа. Проходная, шлагбаум. И серые корпуса – один к одному. Урчат машины, перекликаются грузчики. Шумное место мамкина база. Только в хранилище пустота. Ворота настежь распахнуты, чернеет зев хранилища, будто чудовищная глотка, тянет из нее холодом, сыростью, душноватым запахом гнилья.
Федор вошел туда – пусто и мрачно. В полумраке виднеется некрашеная белая табуретка, на ней сидит мамка в черном халате и сапогах, только лицо и руки белые в темноте выделяются. Страшновато: табуретка, лицо и руки на черном фоне. И руки к лицу прижаты.
Федор к мамке подошел, хотел подкрасться незаметно, крикнуть, напугать, удивить, а потом пожалел: раскачивается мама на табуретке, как от зубной боли.
Федя присел перед ней на корточки, сказал:
– Да не убивайся ты раньше времени.
Мама руки от лица отняла, не удивилась, увидев Федора.
– Уже после времени, – сказала, давясь слезами. – Все теперь, Феденька, просчитали, недостача на семьсот рублей, в неделю внести надо или дело на суд оформят.
– И слава богу! – сказал Федор.
– Чему радуешься?
– Ясности, – ответил он, – семьсот рублей! Да наберем мы их, займем, если надо. Хочешь, я голубей продам?
Мама его за голову взяла, посмотрела в глаза внимательно, опять слезы из глаз полились, прижала Федю к себе, к черному халату, пахнущему чем-то затхлым, запричитала:
– Ох ты, мой голубо-ок! Как бы я без тебя жила-то? Только в петлю, в петлю!
Федор из мамкиных рук вырвался, тряхнул недовольно головой.
– Сказанешь тоже! – Помолчал. Вспомнил отца. – Вон батяня-то! Третий день как стеклышко, а сегодня дома пол моет.
– Не может быть, – сказала мама и засмеялась. – Не шутишь?
– Какие там шутки! Хвощет тряпкой по полу, аж брызги летят.
Мама опять засмеялась и снова заплакала, и Федя принялся ее уговаривать и гладить по голове, говорить, чтобы ушла она отсюда, с этой овощной базы, тоже, дескать, нашла себе работенку – овощи караулить.
– Семьсот рублей, Федя! Не шутка же, на семьсот рублей сколько всего разного – и яблок, и персиков, и винограда! Народ-то, комиссия эта, знаешь, как косилась – украла, мол, и все. Ладно – вступились люди добрые.
Федор кивал головой, слушал ее и себя проклинал: вот мать ему про свою беду рассказывает, а он в это время Лену видит. То глаза ее, то волосы, то губы. И мамкино несчастье отдаляется сразу, не переживает он нисколечко, хотя внимательно слушает.
– Мам, – сказал неожиданно для себя даже, – перестань горевать. Знаешь, сегодня солнечное затмение было.
– Ну и что? – сказала мать без интереса.
– Солнце пропало. Темно и жутко стало.
– Ну и что? – повторила мамка.
– Эта твоя беда как солнечное затмение, – улыбнулся он, вспомнив Лену. – Ненадолго. А потом снова солнце выйдет. Да оно уже вышло. Ты только не заметила.
Мать вздохнула, вынула платочек, потерла глаза, поднялась с табурета. Закрывая хранилище на огромный амбарный замок, спросила:
– Ты чего такой умный стал? Про затмение говоришь…
Федя засмеялся.
– Научили!
– Это кто же, интересно?
– Добрые люди.
– А есть они, – спросила мамка, задумавшись, – добрые-то люди?
– Сама же сказала, – удивился Федор, – добрые люди тебя защитили.
Мама склонила голову, кивнула.
– Злые люди попользовались, а добрые защитили. Верно. Я вот только думаю, не одни ли и те же они. И добрые и злые?
Федор ее не очень понял. Да и не стремился вникнуть в эти слова. Он опять про Лену вспомнил, как похолодела, будто ледышка, когда солнце исчезло.
Дома было прибрано, чисто, отец сидел за столом, побритый до синевы, в белой рубахе, причесанный и опрятный. Его бы похвалить не мешало, обрадоваться, но как тут обрадуешься, если напротив отца восседает седой друг детства Иван Степанович, а на столе белой наклейкой светится четвертинка. Пока закупоренная, но долго ли ее открыть. Федор и мамка враз нахмурились, и седой увидел это, спросил, вздохнув:
– Чего ты, Тоня, с Джоном сделала? Битый час уговариваю по случаю субботы отметиться, а он не желает. И вообще… какой-то торжественный.
– Торжества у нас невеселые, отмечать нечего, – понурился батяня, потом голову вскинул. – Ну как, Тоня?
Мамка опять заплакала, сказала про семьсот рублей, Иван Степанович крышечку с бутылки сорвал, себе в стакан налил, крякнул, выпив, и утешил – то ли себя, то ли всех их:
– Семь бед – один ответ.
Тут же он встал, вышел, не попрощавшись, ничего не сказав, оставив четвертинку недопитой, и батяня пожал плечами ему вслед.
– Ну, – поднялся он, отутюженный и чистый, – давай, Тоня, глядеть, что и как, унывать теперь прекрати, не ахти какие деньги, семьсот рублей, как-нибудь управимся.
Он двинулся к шифоньеру, распахнул скрипнувшую дверцу, достал свой выходной костюм, новенький, почти не ношенный, проговорил:
– Вот тебе сотня есть!
Мама села на краешек стула, Федор притих у нее за спиной и счастливо заулыбался. Вот таким ему батяня очень нравился. Про такого отца он мечтал. Хоть его Джоном обзови, хоть Американцем, хоть самим дядей Сэмом, ему на шелуху эту наплевать. К водке не приложился, хоть друг детства уговаривал. А сейчас действует уверенно – сила в словах, передвигается спокойно, а не мечется, как дерганый.
– Вот проигрыватель, а, Федюнь, выдержим без музыки?
– Выдержим, – засмеялся Федор, – еще как выдержим!
– Ну тогда, считай, еще полста… Так! Однако, Тоня, ружье куда мое упрятала? Упрятала правильно, давно его пора продать, какой из меня охотник. Это, полагаю, бумаги полторы.
Федор, увлеченный отцом, выбрался из-за материной спины, снял с вешалки свои новые брюки, вытащил рубашки, нейлоновую куртку. Бросил на отцовский костюм, спросил:
– Сколько будет?
Мамка поднялась тоже, взялась перебирать плечики с платьями, но отец вдруг остановился, взял маму за руки, усадил обратно, Федины вещи сложил в шифоньер. Лицо у него было строгое, неприступное.
– Я виновный, – сказал он, – я и рассчитаюсь. А вы отдыхайте.
Мама опять заплакала. Отец к ней подсел, пожалел неуклюже:
– Ну чего, Тонь?
– Гера! – воскликнула мамка. – Чего же тебе мешает всегда-то таким быть, а? Сердце мое не разрывать выпивками своими. Сына собственного щадить!
Отец закурил. Руки у него тряслись – отчего, непонятно. Хрипло сказал:
– Обещание даю! Клянусь вам! Все, конец! – И засмеялся. – Что я, в самом деле, хуже всех? В кино ходить будем, гулять будем. Можно даже в театр.
Неожиданно он маму обнял, потом вдруг вскочил, схватил ее на руки, закружил по комнате, ваза с цветами на пол полетела, грохнуло стекло.
Федор смеялся счастливо, вот и пронесло, все в порядке теперь, посуда к счастью бьется! Кончилось солнечное затмение, опять солнце светит – и когда это было у них в последний раз? Нет, не упомнит Федор, чтоб так было.
Странно устроена жизнь. Когда все нормально, так худо жили, а случилось несчастье – и батяня словно очнулся.
Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» – седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.
Федор скис: ясное дело, за отцом пришли и сами тепленькие – комната сразу перегаром наполнилась.
Мама и отец гостей позже Федора увидели. Батяня мамку на пол бережно опустил, «друзьям детства» заявил:
– И не ждите. Завязал.
Но друзья, не ответив, прошли в комнату, уселись за стол.
– Ну что, – спросил седой пришедших, – допьем? Грех добру пропадать.
Из чекушки водку в стакан слил, пустил по кругу – каждый хлебнул. Батяня и мамка стояли у стола, удивленно на непрошеных гостей смотрели, ничего понять не могли. Один Федор понимал: у, Мефистофели! Батянины совратители!
Он уже приготовился речь произнести, сказать этим мужикам, чтобы валили отсюда, чтоб больше никогда в этот дом не входили, чтоб дали им жить спокойно – маме, отцу, Феде, чтоб не вмешивались во внутренние дела, как пишут в газетах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я