https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Требуется поразмыслить. Но только мгновение.
– Сначала, – выносила она обвинение, – ты прогулял с Вадимом! – Ее глаза рассыпали громы и молнии. – А потом с Машей.
Я кивнул и кивнул еще раз. «Хорошо, хорошо, – как бы говорил я. – Но выслушай же, в конце концов. Даже злостный преступник и тот имеет право на объяснение своих действий».
Мама стояла, скрестив руки на груди, совсем как Наполеон Бонапарт. Только вот треуголки на ней не было. Ну и, конечно, брюк. А так вылитый император. А рядом с ним покорная слуга – внимательная, качающая головой, осуждающая меня бабушка.
«Да погодите вы! – встряхнулся я. – Выслушайте меня». И пролепетал:
– Мы искали еду.
– Что? – воскликнула мама.
А бабушка горестно подперла ладонью подбородок.
– Что? Что? Что? – выкрикивала мама, будто боялась, что не так меня поняла. Ослышалась. – Ты? Искал? Еду?
– Ну да! – сказал я. – С Вадиком. Достали жмых. Только он невкусный. Его надо пилить. Напильником.
Когда человека обвиняют не совсем уж напрасно, он чаще всего занимается объяснением ничего не значащих мелочей. И как правило, это только раздражает обвинителей. Маму тоже понесло. Этот жмых, которого она, может, никогда и не видала, словно свел ее с ума.
Она вдруг заговорила с бабушкой. Есть такая манера у взрослых: при тебе обращаться к другому человеку, выкрикивая всякие вопросы.
– Представляешь? – крикнула она бабушке. – Мы бьемся! Как мухи в ухе! Работаем! Не покладая рук! Экономим! Думаем о нем и на работе, и даже во сне! А он! Прогуливает уроки!
Есть еще и другой способ пытки. Обращаются вроде к тебе, а ответить не дают. Отвечают сами.
– Ты что, голоден? – спросила меня мама, но даже не взглянула на меня. – Сыт! Ты разут? Нет, обут! У тебя нет тетрадок? Есть! Тебе холодно? Ты живешь в тепле! Тогда чего же тебе надо? – воскликнула она, и я подумал, что хоть сейчас-то дадут слово мне. Не тут-то было! У мамы на все имелись свои ответы. – Хорошо учиться! – сказала она. И прошлась от стола до шифоньера. – И уж конечно! Не пропускать уроков!
Без всякого перехода Наполеон Бонапарт опустил руки и зашмыгал носом. Самый худший вид пытки – материнские слезы. Да еще из-за тебя. Я этого не мог переносить совершенно. Мне сразу хотелось в прорубь головой.
Но вот мама пошмыгала носом и произнесла уже обыкновенным, вполне маминым голосом сквозь скорые, будто летний дождь, слезы:
– Мы с бабушкой стараемся, а ты!
– Больше не буду! – искренне и даже горячо сказал я единственно возможное, что говорят в таких случаях.
– Выходит… – вдруг успокоилась мама. И дальше бухнула жуткую ерунду: – Выходит, на тебя плохо влияет Вадик!
Мне даже уши заложило от гнева.
– Как не стыдно! – крикнул я ей. Нет, не просто крикнуть такие слова маме. Да еще повторить: – Как тебе не стыдно!
Меня всего колотило! Ну, эти взрослые! Им лень поверить собственным детям. Им все кажется, будто их надуют. Трудно разве – возьми расспроси по шажочку каждый час целого дня. Попробуй понять! Раздавить легче всего. Попробуй понять, вот что самое главное. И потом, почему надо думать, будто дети хуже всех? Так и рвутся к беде, к гадостям, так и рвутся натворить каких-нибудь позорных безобразий.
Маму мой отчаянный крик остановил. Так мне показалось. Но что-то рухнуло во мне. Какая-то тонкая перегородочка сломалась.
* * *
Ах, взрослые, умные, мудрые люди!
Если бы знали вы, как тяжелы ваши окрики! Как неправильно – не звучит, а действует ваше слово, в которое, может, и смысла вы такого не вкладывали, но вот произнесли, и оно звучит, звучит, как протяжный звук камертона в маленькой душе долгие-долгие годы.
Многим кажется, что пережать, коли дело имеешь с малым, совсем не вредно, пожалуй, наоборот: пусть покрепче запомнит, зарубит на носу. Жизнь впереди долга, и требуется немало важных истин вложить в эту упрямую голову.
Кто объяснит вам, взрослые, что хрупкое легко надломить. Надлома, трещины и не заметишь, а душа пойдет вкось. Глянь, хороший ребенок вдруг становится дурным взрослым, которому ни товарищество, ни любовь, ни даже святая материнская любовь не дороги, не любы.
Хрупкая, ломкая это вещь – душа детская. Ох, как беречь надо бы ее, ох, как надо!..
* * *
То ли слишком послушным был я тогда, то ли слишком слабым, то ли привык жить в этаком коконе, какой сплели вокруг меня мама и бабушка, а дрогнул я духом.
Не вышло дружбы у меня с Вадиком и Марьей, вышло знакомство. Я заходил к ним домой, и они приходили к нам, бабушка угощала, чем могла. Но чаще всего мы встречались в столовке – и у Марьи и у Вадика были теперь талоны на дополнительное питание, да и новые карточки они тоже получили еще до конца апреля.
Случалось, к нам подсаживались мальчишка или девчонка, просили дрожавшими, тихими, униженными голосами: «Оставь! Оставь чуточку!» И они оставляли. Теперь оставляли они. Ни Нос, ни тот тыквенный пацан никогда больше не приближались к нам, хотя я видел их в восьмой столовке. Бывшего шакала Вадьку хорошо знали тут и предпочитали с ним не связываться.
Впрочем, может, была совсем другая причина, что мы не стали друзьями, – время?
Слишком мало его оказалась у нас. Слишком!
Я узнал Вадьку и Марью в первые дни апреля, а весна самая короткая пора года – кому не известно это?
Весна мчится! Она похожа на добрую дворничиху, эта прекрасная весна! Сметает остатки сугробов, почерневший лед на дороге. Смывает ручьями городскую грязь. Сдувает тяжкие тучи с неба и чистыми губками белых облаков протирает, протирает, как прилежная хозяйка оконное стекло, небо до радостной и ясной голубизны.
Весна – слуга солнца, она работает у него маляром. Раз – и выкрасила тополя в розовый цвет клейких сережек. Раз – и покрыла землю зеленой краской травы. Раз – и мазнула сады и леса белой черемухой.
Весна и на людей влияет. Разгибает спины тех, кто опустил плечи. Разглаживает морщины на лицах. Заставляет вдохнуть поглубже воздух, пьянящий до головокружения.
Весна готовит землю и людей к лету, заставляет поторапливаться даже ребят, которым кажется, что вся жизнь у них впереди и спешить совершенно некуда. Жизнь-то, конечно, впереди, но, как известно, неподалеку конец четвертой четверти в школе, конец учебного года, последние отметки, а начиная с четвертого класса – экзамены и совсем невидимый шажок в следующий класс. Вот так-то!
Ну а та весна вообще была необыкновенной. Голос Левитана становился все торжественней. Все медленнее и тщательнее, как будто прибавляя им весу, выговаривал он каждое слово в сообщениях от Советского Информбюро.
Еще бы! Наши сражались в Германии!
Бились в Берлине!
Первомай вошел в наш городок зеленью и обещанием небывалого счастья.
Еще, еще денек. Еще…
А мама была мудрым человеком. Не раз возвращаясь с работы, тихонько улыбалась и говорила:
– Встретишь Вадика или Машу, скажи, что их мама чувствует себя неплохо.
Первый раз, когда она сказала это, я не поверил:
– Откуда ты знаешь? Туда никого не пускают!
– Ну-у, – улыбнулась мама загадочно. – Я ведь медицинский работник.
И я передал два или три раза Вадьке мамино сообщение. Мама никогда не подводила. Уж если говорит, сомневаться не приходится.
Да и вообще! Весна вокруг! Скоро конец войне! Черная проходнушка с черными, как вороны, санитарками уже казалась мне невзаправдашней, явившейся в болезненном сне, не наяву. Все готовилось к счастью и миру, а если человек очень сильно думает о празднике, он забывает про беду.
Был в сорок пятом, как в любом году жизни, такой день – восьмое мая. Когда он настал и когда двигались часовые стрелки, отмеряя его длину, никто в нашем доме и во всем нашем городе еще не знал, будто это какой-то особенный день. Да и потом мы не очень думали про него – кто будет горевать о последнем дне войны, если рядом с ним стоит первый день мира! Но он все-таки был, этот день. Последний день войны.
Война умирала нехотя. Все было ясно, а где-то там, в Берлине, еще строчили автоматы и ухали пушки.
Восьмое мая началось как обычно. Весна рвалась в окна солнечными щедрыми шторами, клокотала мутными ручьями, орала грачиными голосами. Так что все шло своим ходом.
Я уже давно выучил уроки, когда мама вернулась с работы.
Вообще я считал себя внимательным человеком, но вначале ничего не заметил. Хотя потом, когда прошло время, и я понял чуть побольше, чем понимал тогда, мне стало понятно, отчего мама не вошла сразу в комнату, почему сразу занялась какими-то делами на кухне, отчего долго умывалась и говорила с бабушкой подчеркнуто легким голосом.
Потом она вошла в комнату, порылась на комоде, в шкатулке перед зеркалом – на этой шкатулке сияли под ярким солнцем невиданные пальмы на берегу зеленого моря, а внутри хранились всякие женские мелочи – заколки, наперстки, пустой флакончик из-под довоенных духов, довоенная и уже высохшая без употребления губная помада. Ничему этому не стоило придавать ровным счетом никакого значения. Я и не придавал. Это потом уж я подумал, что мама копалась в своей шкатулке слишком долго для ее скорого характера.
Потом она обернулась, сделала шаг ко мне и поцеловала меня в макушку. Я даже вздрогнул с перепугу. Не то чтобы мама не ласкала меня, напротив! Я рос, пожалуй, скорее, заласканным, с каким-то девичьим, от жизни в женской семье, характером. Но мама поцеловала меня так неожиданно, что я дернулся, хотел обернуть к ней лицо, но у меня ничего не вышло: мама крепко держала меня за голову. Она не хотела, чтобы я видел ее.
Потом стремительно, как всегда, отошла к окну. И я увидел, что она плачет.
Ужас! Меня всегда охватывал ужас, когда мама вдруг плакала. Потому что она никогда не плакала за всю войну. Раза три или четыре, а может, пять в счет не шли. Я точно знал: мама может плакать только от большой радости или большого горя. Поэтому при виде ее дрожащих плеч мне приходило в голову самое худшее. Отец! Что-то случилось с отцом!
Конечно, я закричал, вскочив:
– Что с папой?
Мама испуганно обернулась.
– Нет! Нет! – воскликнула она. – С чего ты взял!
– А почему ты плачешь? – спросил я по-прежнему громко, хотя и успокаиваясь…
– Просто так! – сказала мама. – Просто так!
В дверях уже стояла бабушка, она тоже с подозрением оглядывала маму, ей тоже не верилось, что мама станет плакать просто так, ясное дело.
Мама улыбнулась, но улыбка вышла кривоватая.
– Честное слово, – проговорила она, – я просто так. Подумала о папе… Где-то он там?
Где-то он там? Что-то с ним? Боже, сколько я думал об этом!.. Словом, и я, и бабушка – мы, конечно, сразу стали думать про отца, погрустнев, и я решил, что, пожалуй, мама имеет полное право всплакнуть.
В молчании мы поели. И мама вдруг спросила меня:
– Как там Вадик? Как Маша?
– В баню ходят исправно, – ответил я.
– Вот видишь, – оказала мама, – какие молодцы. – Она помедлила, не сводя с меня внимательного взгляда, и добавила: – Просто герои. Самые настоящие маленькие герои.
Глаза ее опять заслезились, словно от дыма, она опустила лицо к тарелке, потом выскочила из-за стола и ушла к керосинке.
Оттуда она сказала подчеркнуто оживленным голосом:
– Коля, а давай сегодня к ним сходим. Я ведь даже не знаю, где они живут.
– Давай, – сказал я скорее удивленно, чем радостно. И повторил веселей: – Давай!
– Мама! – Это она обращалась к бабушке. – Соберем-ка им какой гостинец, а? Неудобно ведь в гости с пустыми руками.
– Да у меня ничего и нет такого-то! – развела руками бабушка.
– Мучицы можно, – говорила мама, шурша в прихожей кульками, брякая банками. – Картошки! Масла кусочек. Сахару.
Бабушка нехотя вышла из-за стола, там, за стенкой, женщины стали перешептываться, и мама громко повторила:
– Ничего, ничего!
В комнату Вадика и Марьи мама вошла первой и как-то уж очень решительно. Ее не удивила убогость, она даже и на ребят не очень глядела, и вот это поразило меня. Странно как-то! Мама принялась таскать воду, взяла тряпку, начала мыть пол, а в это время шипел чайник, и мама перемыла всю посуду, хотя ее было мало и она оказалась чистой.
Мне показалось, мама мучает себя нарочно, придумывает себе работу, которой можно и не делать, ведь пол в комнате был вполне приличный. Похоже, она не знала, за что взяться. И все не глядела на Вадика и Марью, отворачивала взгляд. Хотя болтала без умолку.
– Машенька, голубушка, – тараторила мама, – а ты умеешь штопать? Сейчас ведь, сама знаешь, как худо. Учиться, учиться надо, деточка, и это очень просто: берешь грибок такой деревянный, ну, конечно, грибок не обязательно, можно на электрической лампочке перегорелой, можно даже на стакане, натягиваешь носок, дырочкой-то кверху, но и ниткой, сперва шовчик вдоль, потом поперек, не торопясь надо, старательно, вот и получится нитяная штопка, это всегда пригодится…
В общем, такая вот говорильня на женские темы, сперва про штопку, потом как борщ готовить, потом чем волосы мыть, чтобы были пушистые, – и так без передыху, не то что без точки, без паузы, но даже без точки с запятой.
И все бы ничего, если бы не одно важное обстоятельство, впрочем, известное одному мне. Обстоятельство это заключалось в том, что мама терпеть не могла такой болтовни и мягко, но решительно прерывала подобные разговоры, если за них принималась какая-нибудь женщина, зашедшая к нам на огонек. Я слушал и не верил своим ушам.
Наконец вся комната оказалась прибранной и прочищенной, чай вскипел, и не оставалось ничего другого, как сесть за стол.
Мама первый раз за весь вечер оглядела Вадика и Марью. Вмиг она умолкла и сразу опустила голову. Вадька понял это по-своему и стал неуклюже, но вежливо благодарить. Мама быстро, скользом глянула на него и неискренне засмеялась:
– Ну что ты, что ты!
Я-то видел: она думает о другом. Нет, честное слово, мама не походила на себя сегодня. Будто с ней что-то случилось, а она скрывает. И это ей плохо удается.
Мы попили чай.
Пили его с хлебом, помазанным тонким, совершенно прозрачным слоем масла, и с сахаром – совсем по-праздничному. Сахару было мало, и мы ели его вприкуску, ничего удивительного. Пить чай внакладку считалось в войну непозволительной роскошью.
Сахар к чаю было тоже военный, бабушкин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я