https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-dama-senso-346517000-25096-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Зимы же для Гусева были прямо мукой. Ему приходилось писать бесчисленные отчеты; ненавидевший бумагу и перо, которое не очень-то ему подчинялось, он слагал слова в неуклюжие, малотолковые объяснения и оттого считался человеком слегка, что ли, туповатым. Дружить с работниками управления он не умел, распивать после службы стопку-другую уклонялся, торопясь, с одной стороны, домой, а с другой – экономя: из шестерых, кроме него, жителей квартиры работала еще одна жена, но заработок у нее был скудный, служила она бухгалтером. Словом, с деньгой было всегда напряженно, и в экспедиции на него иногда обижались ребята за то, что он, сам похожий на вола, ишачил до изнеможения, всячески перевыполнял план для дополнительного заработка.
Обижались, впрочем, недолго, а в этом составе только Семка, да иногда ворчал Орелик, глядевший на Славины действия, ну, что ли, по-институтски.
Однажды Слава спросил его прямо, чего он хочет, Орелик обиделся, сказал, пусть, мол, не думает, он не подсиживает, просто хочет иметь собственное решение по любому поводу. Слава повздыхал про себя, подумал и плюнул: ну, пусть имеет свое решение, разве можно этим попрекать? Ведь он хороший парень, Валька, и ему расти и расти, а не вечно ходить за спиной у какого-то Гусева.
Слава поглядел в темнеющее весеннее небо, похожее здесь, у Енисея, даже в мае на осколок синего льда, подбросил в костер сушняка и попросил Орелика:
– Ну, расскажи чего-нибудь. Или почитай.
Валька послушно полез в рюкзак, вытащил обтрепанную книгу, сказал:
– Слушайте. Это я вам еще не читал.
Костер сухо и кратко щелкнул угольями, Валька помолчал чуточку для блезиру и стал читать обыкновенным голосом – не как по радио, не громко, не нараспев, не выпендриваясь, – Славе очень нравилось, как он читал стихи, хотя сам Слава стихов никогда не покупал и не читал в журналах, предпочитал романы, да потолще: чтоб уж заплатил, так и начитался. Вкус к стихам появился у Гусева совсем недавно, с тех пор, как в группу пришел Орелик. Он сразу начал читать стихи, сначала Гусев не обращал внимания, что он там бормочет, потом стал прислушиваться, и ему понравилось, потому что всякий раз стихи эти вызывали у него странные чувства.
Костер потрескивал в тишине, дядя Коля Симонов, прикрыв глаза, дремал, Семка не отрываясь глядел на Орелика, а Гусев тщательно разглядывал свои ладони, бесчувственные от мозолей, пытаясь скрыть странное смущение, вызываемое в нем складными словами:

Прошло с тех пор
счастливых дней,
как в небе звезд, наверное.
Была любимою твоей,
женою стала верною,

Своей законной чередой
проходят зимы с веснами…
Мы старше сделались с тобой,
а дети стали взрослыми.

Уж, видно, так заведено,
и не о чем печалиться.
А счастье…
Вышло, что оно
на этом не кончается.
И не теряет высоты,
заботами замучено…

«Дьявол, – подумал Гусев, – слова ведь простые, а как режет этот Валька, черт его дери». Стихи не просто волновали его, а как бы стыдили, что ли. Никогда не мог он подумать даже о таком неловком, потайном, а тут сказано, да еще и гладко. И правильно в общем-то.

Ах, ничего не знаешь ты,
и, может, это к лучшему.
Последний луч в окне погас,
полиловели здания…
Ты и не знаешь, что сейчас
у нас с тобой
свидание.

Что губы теплые твои
сейчас у сердца самого,
и те слова – слова любви –
опять воскресли заново.

И пахнет вялая трава,
от инея хрустальная,
и, различимая едва,
звезда блестит печальная.

И лист слетает на пальто,
и фонари качаются…
Благодарю тебя за то,
что это не кончается.

Валька умолк, а Слава сказал себе, что эти стихи не про него, – здания, фонари, какие тут фонари и здания, тут тайга, – но тем себя не успокоил.
Помимо него, помимо его воли, выплыл осенний день его жизни, городской сквер, укрытый медью берез, мокрые скамейки, газета, постеленная для сухости на одной из них, и они, он, Слава Гусев, и Ксения Кузьмина, студентка финансово-экономического техникума.
Мысль о Ксене пробудила в нем тайную радость, какое-то ликование, тепло. Он улыбнулся робкой, беззащитной улыбкой. «Надо бы запомнить стихи-то, – сердясь на себя и зная, что никогда ему запоминание это не пригодится, подумал Гусев. – Как это там? „Благодарю тебя за то, что это не кончается“, – и сплюнул, застыдившись и злясь на себя: – Вот еще выдумал!»


– Какими средствами безопасности обеспечивается каждая группа?
– Прежде всего я отношу к ним связь, рацию. Затем надувную лодку.
– Как вы знаете, ее у Гусева не было.
– Знаю, но это не моя личная вина.
– Кто же тут виноват персонально?
– Прежде всего Гусев. Он обязан был позаботиться о лодке.
– Вы же теперь знаете, он заботился. И не только он. Заботилась и Цветкова.
– Что же махать кулаками после драки?
– Пожалуй, все-таки во время драки.
– Нет, я считаю, что прежде всего виноват Гусев. А уж потом Цветкова, которая не проверила, как выполнено ее указание.
– И в-третьих, – Храбриков.
– Его винить нельзя. Простой исполнитель. Винтик. Мог и забыть, хлопот и обязанностей у него полон рот. К тому же это очень порядочный человек.
– Очень.
– А что вы иронизируете?
– Нет-нет.
– Да, очень исполнительный, порядочный человек и прекрасный работник, он на своем незаметном месте сэкономил отряду тысячи рублей.
– Так, вернемся к средствам безопасности.
– Ну, конечно. Значит, рация, лодка, ракета. Ракетница, естественно. Ракеты – красные, чтобы было заметнее.


24 мая. 19 часов 40 минут


Валентин Орлов

«Вот прошел еще один день, и я пишу тебе дальше. Мое письмо походит, кажется, на длинную и бессвязную песню, помнишь, как в рассказе „Степь“ у Чехова? Но что делать? Можно было бы посылать его по частям всякий раз, как за нами приходит вертолет, чтобы перебросить на новую точку, но конверта у меня нет, и я не хочу рисковать, не хочу даже думать, что Храбриков, есть тут один липкий тип, который приставлен от отряда к вертолетам, будет совать свой нос в мои к тебе письма. Лучше уж отправлю сам, когда буду в поселке, через почту, все как полагается.
В общем так, Аленка. Живем мы тут не ахти как весело. Скучаем без цивилизации, без людей. Я о тебе скучаю. Гусев – о своей жене да ребятишках, Семка, радист наш, зеленый пока парнишка, о доме, кажется, скучает, хотя и не говорит, а дядя Коля Симонов о жене своей Кланьке, которую клянет и к которой обещает не возвращаться. Однако, я думаю, вернется, потому что любит ее, любит, несмотря ни на что, и без Шурика, сына своего, жить не может.
Разный народ у нас тут собрался, разноцветный, можно сказать, и по возрасту, и по жизни, а все-таки тут я узнал настоящее товарищество.
Не знаю, Аленка, как дальше будет, как повернется жизнь, но нравится мне мое нынешнее бытие. Еще в институте я заметил: когда выучишь что-нибудь здорово, разберешься как следует и ребята к тебе идут, словно к спецу, за разъяснениями, чувствуешь себя хорошо, уверен в себе, собой доволен. Теперь такое состояние у меня постоянно. Каждый вечер, когда сидим у костра после дневной жуткой, изнурительной гонки, чувствуешь себя человеком, хорошо как-то, в душе музыка играет.
Еще вот я тебе что скажу. Человеку очень важно одиночество. Не такое одиночество, когда ты совсем один, а вот такое, как у нас. Каждый о ком-то скучает, каждый здесь одинок, и это одиночество нас сближает, соединяет в свой, мужской коллектив. Можно, конечно, опуститься в мужском коллективе, тут важен, так сказать, лакмус, основной дух, главный человек. Наш главный человек – Слава Гусев, наш основной, общий дух – вот это скучание по близким и одиночество наше, если хочешь, нас облагораживает.
Я часто думаю, почему так? Нас всего четверо, нас никто не контролирует, на нас никто не глядит. Что же движет нами, что заставляет не волынить, честно вкалывать, вкалывать от души, помогать друг дружке, заботиться, как заботились сегодня обо мне Симонов и Гусев, не пуская вперед, – ненавязчиво, скрыто, как бы стесняясь, заботились, – что Семку заставляет встречать нас с работы, словно родителей, что ли, или выходцев с того света – дикой тунгусской пляской, криками, а то и пальбой. (Это он, когда космонавты летали, палил в их честь, а потом мы первое место за апрель получили.)
Нет, ты не думай, Аленка, что обстановка у нас дистиллированная. Слава Гусев свои мысли, особенно в маршруте, выражает чаще всего крепким словом, но я к этому привык, к тому же сие отнюдь не говорит о его испорченности или порочности. Просто он вот такой – и все тут. Но, начни я стихи, к примеру, читать, Славка и слова плохого не обронит, и, наоборот, на дядю Колю Симонова цыкнет, если тот как-нибудь неловко выразится.
Ни нежности, ни внешней заботы никто у нас, упаси бог, друг к дружке не проявляет, наоборот, скорей ругнется лишний разок, но в серединке-то – я это очень хорошо чую – спаялись мы в плотный монолит, и случись так, что нам пришлось бы разойтись, разъехаться, разлететься, каждый долго тосковать о других станет, потому как ты помнишь: «нет уз святее товарищества», и товарищество это, вот поди ж ты, обосновалось среди нас, четверых разных людей.
Я понимаю, конечно, все проверяется делом, все испытывается, и настоящую цену друг другу мы поймем, когда – не дай бог! – случится что-нибудь с нами. Но чувствую, что в испытании, коли придется, все у нас будет нормально. Не больно-то силен я, прямо признаюсь, хотя и крепну у себя на глазах, хлипок довольно Семка, оттого и не берет его в трудные маршруты Слава Гусев, заставляя кашеварить, поддерживать связь и сторожить лагерь, зато дядя Коля Симонов силен, и Слава Гусев тоже, и оттого, что мы – не каждый поодиночке, а все вместе – и мы с Семкой сильней и надежней кажемся. И в общем, знаешь ли, так оно и есть. Семка вон охотиться у нас научился, прямо профессионал, хотя он очкарик и по зрению в армию не пошел. И с рацией работает исправно.
Видишь, Аленка, какое у меня длинное и путаное послание. Утром писал – Славу Гусева слегка осуждал, себя высоко ставил, а к вечеру – наоборот. Но, ей-богу, непостоянство мое не от болтливости и не от уверенности в себе. Просто, видно, жизнь сложнее, чем мы хотим ее представить, и на каждое дело, на каждого человека может быть сто точек зрения. Все будет алогично, если эти точки отрывать друг от друга. А если объединять, то и получится искомое – жизнь, сложная, многоликая и хорошая.
Хорошая, Аленка, хорошая!»


– Сколько ракет положено иметь группе?
– Нормы нет. Я, когда был в положении Гусева, брал два-три десятка.
– У них оказалось девять.
– Вот видите. Это, хоть и косвенно, говорит о начальнике группы. Мог, кажется, позаботиться. Это-то уж зависит только от него.
– Я проверял. Завхоз отказался выдать больше десятка.
– Этого не может быть!
– Очень может. Завхоз ссылался на ваш приказ об экономии любых материальных средств.
– Но не сигнальных ракет!
– Это в приказе не обговаривалось. Вы требовали экономить все.
– Я старался, чтобы было хорошо людям. За экономию нам полагается премия.
– Хорошо. Пока оставим это. Итак, ракет было девять. Одна найдена у Симонова в кармане. Она не пригодилась. Ракеты им не помогли.


24 мая. 20 часов


Николай Симонов

К вечеру Николаю полегчало. И то уж не раз он замечал: как намолотишься за день, намотаешь ноги, руки, поясницу, всего себя – сразу легче становится. Усталость голову утишает, мысль сбивает. Думаешь уже о том же самом совсем иначе, проще, спокойней. А когда еще полопаешь от пуза, дичинки опять же, глядишь, и загнал в себя на неделю свою хворь. Живи знай себе, не козыряй болячку, слушай сквозь дрему, как Валька стихотворение читает, Семка балагурит. Слава Гусев сопит, про план соображает, про ускорение работ или про заработок.
Нет, слава богу, повезло мне, Николаю Симонову. Он тут, среди ребятишек этих, как в санатории, душа отдыхает от тягостей, от грязного духа, который в заключении хошь не хошь, а имеется. Да уж и то, кто тюрьму себе выбирает? – от сумы да от тюрьмы, говорят, не откажешься.
Вот сколько ни думал про себя Николай Симонов; сколько ни прикидывал, ни перебирал неспешно свою нескладную жизнь, три только момента и было у него счастливых – когда с Кланькой гулял и не лаялись они еще, когда Шурик родился да и вот теперь, после заключения, в партии этой.
Работал он за проволокой зверем, все мимо ушей и глаз пропускал, только бы скорей на волю выйти, исправить свою промашку страшную, а в голове все свербило: как он будет после тюрьмы, ну как людям в глаза поглядит? Ведь скажет только в любом месте – из заключения я, отсидку отбывал, так тут хоть как ни объясняй, за что и каким случаем туда попал, все в сторону шарахаться станут.
Так оно и шло. Когда узнал про Кланьку и свое решил, освободившись, ходил по разным конторам, нанимался. Как доходил до того, что идет из заключения, на него будто со страхом глядели, говорили – не требуется, хоть объявление у входа висело; требуется, требуется… И не искал Николай Симонов ничего такого особенного – лишь бы заработок на пропитание и на обмундирование штатское, да еще общежитие.
Ах, общежитие, пропади оно пропадом! Приняли-таки на одну новостройку, поместил комендант в общежитие – комната большая, на девять человек, все молодые парняги, в сыны ему годятся, а узнали, что он бывший зэк, напаскудили. Объявили, будто бы пропал у одного парня костюм ненадеванный, польский, за сто тридцать рублей. Поглядел на них Симонов – те в сторонке сидели, пили «перцовую», его не приглашали, понял, какую шутку они учинить хотят, плюнул в горестях, поднял из-под койки свой мешок, выданный при освобождении, натянул телогрейку, нахлобучил картуз, сказал им на выходе:
– Ну, попробуйте простить друг дружку за этот факт, за это паскудство. Объяснять вам не стану, скажу, однако, что сидел не за воровство, а за то, что задавил машиной человека. И не вам меня корить. А чтоб не замаралися об меня ваши чистые хари – ухожу.
И хлопнул дверью.
Который-то из них бежал потом по коридору, хватал за рукав, приговаривал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я