Никаких нареканий, по ссылке 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ашот был не только артистом, но немножко и поэтом. И всякого рода явления природы, как-то: прорывающаяся сквозь тучи луна, шуршащие под ногами листья, всплеск рыбы или такие сугубо урбанистические детали, как огонек в окне, качающийся фонарь, шепчущаяся у подъезда парочка – все это располагало его к возвышенному и, главное, серьезному. В их мушкетерской троице он был самым серьезным.
Так и сейчас. Луны, правда, не было, но на противоположном берегу на самом верхнем этаже светилось большое окно, очевидно, мастерская художника, а на мосту тускло горели типично парижские фонари – молочный шар, а на нем шапочка. И не привычная, правда, Нева, а Сена катила у их ног свои черные, жирные от масла волны.
– Сашка, – начал он. – Хотя я и знаю: «Что наша жизнь? Игра», – но именно поэтому и именно потому, что речь пойдет об игре, я хочу прочитать тебе маленькую нотацию.
– Песталоцци? – рассмеялся Сашка.
– И Поццо ди Борго заодно. Только тот, корсиканец, был русским послом в Париже после Наполеона, а ты просто Поццо, как был им, так и остался.
Подвыпивший Ашот был красноречив и убедителен сверх меры. Он оседлал своего конька. Сашка, мол, не понимает, какая миссия ему выпала. Стоило ли драпать, чтобы тратить время и силы на всяких минкусовских Дон-Кихотов? Это ж забивание гвоздей микроскопом. Собачий бред, халоймес.
– И тебе же самому скучно, сознайся. Неужели для денег? Не верю! И неужели нет в вашем идиотском Нью-Йорке человека, который подошел бы к тебе и сказал: «Мистер Куницын, давайте перевернем мир! Пусть он ахнет и застынет изумленный, забыв о всяких там выборах, инфляции и нейтронных бомбах. Давайте поставим с вами не знаю что – „Божественную комедию“, „Илиаду“, Арт Бухвальда, на худой конец». Неужели ни разу никто не подошел? У вас же миллиардеров пруд пруди. И все они филантропы, не знают, куда деньги сунуть, чтоб поменьше налогов платить. Неужели среди них ни одного меломана, балетомана, в конце концов, которого можно охмурить? Ты ж у нас обаяшка по этой части.
Сашка слушал молча, не перебивая. Ломал какую-то веточку, бросал в воду.
Ашот вспомнил «Шинель», которой увлекся перед самым его отъездом… Акакий Акакиевич!
– А может, и не Акакия Акакиевича, а саму Шинель сыграть? Мягкую, уютную, обнимающую со всех сторон, пелеринки развеваются, ветер, ночь, пустынная площадь… И исчезает с грабителями. Так ее и вижу, сорванную с плеч старика, рвущуюся к нему. И старая шинель, капот – тоже ты. Жалкая, прохудившаяся, с дырками на плечах, Одетта и Одиллия… Ах, Сашка, Сашка, само ж просится…
– Ты кончил?
– Кончил.
– Дай-ка мне твою трубочку.
Ашот протянул свою старую, прокуренную пенковую трубку. Это был знак высшего расположения, высшего доверия. У знатоков-курильщиков есть даже такая заповедь – жену, коня и трубку не уступают никому. И только с Сашкой Ашот изменял этой заповеди. Ближайшему другу разрешалось.
Сашка прикурил, затянулся несколько раз.
– Видишь ли, Ашотик мой дорогой.
Ашот уже по этому «видишь ли» понял, что весь его заряд прошел мимо, не задев Сашку. Нет, может быть, и задев – кто не хочет быть Нижинским, особенно когда говорят, что он именно ты, – но в том, что говорил Сашка, было столько рационального, трезвого, взвешенного и так мало огня и задора, которые так отличали Сашку от всех других.
– Сашка, ты ли это? – не удержался он.
– Я… Нет, не я, Ашотик, Америка! Ты ее не знаешь, она прекрасна и ужасна, поверь мне. Миллионеров пруд пруди? Верно. И балетоманы среди них есть. Но Дягилевых нет. Нет у них ни Мамонтовых, ни Морозовых, есть дельцы. И от балета тоже. Да на кой хрен ему твоя «Шинель», которую он никогда и не читал, Гоголя с Гегелем путает, когда его устраивают мои антраша в любом проверенном дерьме. И на это он дает деньги и находит режиссера, сколачивает труппу, а на то, буду ли я танцевать Фавна или папу римского, ему глубоко наплевать. Был бы я! А я еще котируюсь. Все же как-никак Кировский, они считают его лучше Большого, и бежал, и относительно молод, и морда не самая отвратная, и сердце пока не подводит, верчусь, прыгаю, что еще надо? И не надо им никаких Дягилевых, Нижинских, Павловых…
– Но нам-то они нужны, нам, русским!
– Аркадий, не говори красиво.
– Отдай тогда трубку.
И разговор увял. Какое-то время сидели молча. Потом встали, перешли через мост, пошли вдоль набережной, в сторону Сен-Мишель. Потом уже Ашот с недоумением и горечью спрашивал сам себя, почему не выпалил он Сашке – Дягилев не Дягилев, но я-то рядом… Я друг, наставник, Песталоцци, знающий каждую твою черточку, каждое движение, всего тебя с головы до ног… Не выпалил. Почему? Постеснялся? Сашки? Бред. Но вот, поди ж ты, промолчал. А тому в голову не пришло. Чепуха! Пришло! Не захотел. Влип. Аме-ри-канизировался.
– А может, в отель ко мне зайдем? – спросил Сашка. – У меня еще бутылка там есть.
– Неохота что-то… Пойдем лучше на вокзал, Гар-дю-Нор. Оттуда и электричка. У тебя когда самолет?
– Надо ж вещи еще забрать. Самолет в восемь.
Пришлось зайти в отель, взять вещи – плащик и чемоданчик крокодиловой кожи. («Шикуешь, брат?» – «Шикую. Есть и другой, из кожи бегемота, а фулиж…») Бутылка оказалась коньяком, ее-то они и раздавили у ног Вольтера.

– 9 –

В этом есть, конечно, некоторое однообразие и отсутствие фантазии, но, проводив Сашку в аэропорт, Ашот не пошел ни на работу (туда позвонил и впервые в жизни сказал, что болен), ни домой, а продолжил прерванное турне по кафе. Деньги взял у Сашки, сказав просто – дай триста франков. Тот сейчас же дал, но – и это кольнуло, как и в прошлый раз – не предложил больше и вообще материальным благосостоянием не поинтересовался ни разу за всю ночь.
Ну вот, думал Ашот, шатаясь по Латинскому кварталу и присаживаясь то тут, то там в кафе, встретились, поговорили, расцеловались, на прощание Сашка дал ему роскошную, с золотым обрезом визитную карточку, но чего не произошло, так это того, что так ждалось и так нужно было. И, казалось Ашоту, им обоим. Разговора по душам не получилось.
Встречаясь с приезжими москвичами и ленинградцами, Ашот давно уловил некую общую для всех (за очень малым исключением) черту – тары-бары о том о сем, как будто виделись совсем недавно, как будто не разделяет их никакой железный занавес, никакая берлинская стена, минимум вопросов – как ты, что ты, с чего живешь? В каждом слове осторожность, боязнь коснуться чего-то серьезного. Один Роман ничего не боялся да на все плевавший Тюлька, рвавшийся на порнофильмы.
Но то москвичи, ленинградцы – у них за спиной любимая родина, а в соседнем номере родной стукач, – но вот и Сашка оказался таким же. Или почти таким же. Ему, правда, нечего было бояться, он не озирался и никакой занавес или стена их не разделяли, но он тоже избегал главного. Встреча друзей, которые давно не виделись, вот и все…
Роман, тот поминутно, впрочем, часто отвлекаясь в сторону, интересовался и работой Ашота, и сколько ему платят, и можно ли на это прожить, одним словом, ему небезразлична была жизнь друга, и его жены, и его матери – ну, как наша старушка, не скучает по своей коммуналке? А Сашка? Сашка все больше об Америке, американцах, которые вроде и хорошие ребята, простые, приветливые, но все у них вокруг денег, собственного бизнеса. А в коллективе – одно время он чем-то там руководил – с ними просто трудно, каждый только о себе думает. Не прочь был Сашка вставить и имена. Это, мол, когда мы с Фрэнком Синатрой на одном приеме встретились, а это после того, как с Ричардом Бартоном выпивали, вкалывает старик дай Бог, а вот Брандо, Марлон Брандо совсем не пьет, завязал. К слову вставлялось и про прием в Белом доме, и про уик-энд на вилле у Лиз Тейлор, располнела старуха, килограммов сто, не меньше. С русскими почти не встречался, так, два-три наиболее известных, газет их тоже не читал, Брайтон Бич, Одессу на море, как прозвали то скопище одесситов, старательно обходил.
Сашке хотелось веселого, неутомительного трепа, забавных рассказов, анекдотов. Какие, кстати, Ромка из Москвы привез? Теперь все про чукчей, Василия Ивановича вовсе забыли. О самом Ромке тоже расспрашивал – говорят, режиссером стал, интересно, интересно, – но ответы слушал рассеянно и все порывался то к «Максиму», то в «Распутин». «Ну, что мы все по забегаловкам? Давай покажем им, парижанам, наши русские загибоны. Деньги-то есть». Крайне был удивлен, что ни в одном из них Ашот никогда не был.
Нет, разговора по душам не получилось. Не произошло того, чего так ждал Ашот. Не сели они в первом же кабачке за столик, не посмотрели друг другу в глаза и не произнесли: «Ну как, Сашка? Ну как, Ашотик? Вот и драпанули мы с тобой, ты на свой манер, я на свой. И живем в чужой стране, ты в той, я в этой. И дом, в котором прожили всю жизнь, для нас теперь закрыт…» И стали бы вспоминать прошлое – а помнишь, а помнишь? Это, впрочем, было для Ашота с болью оторванное – эх, молодость, беззаботность! Для Сашки же что-то, может, и уютное, но такое далекое, полузабытое. Тут же с невских набережных перескакивал на «знаешь ли, недавно праздновали столетний юбилей Бруклинского моста, выдали невиданный фейерверк, почище вашего, версальского…».
И ни разу за все двенадцать часов не задал Сашка такого естественного, такого естественного, такого само собою напрашивающегося вопроса – не нужны ли тебе деньги, Ашотик, хватает ли на жизнь?
Нет, Ашот не обиделся, не затаил ничего, при прощании в обоих навернулись слезы на глаза, но, когда вернулся домой, почему-то протрезвевший, молча плюхнулся на диван.
Анриетт спросила:
– Ну как?
– Грустно, лапонька… Очень грустно.

ЭПИЛОГ

Больше они не встречались, наши мушкетеры. И не переписываются, не звонят друг другу… Почему? Бог его знает, почему. То ли текучка заела – есть у нас такое выражение, то ли…
Фильм Романа не без успеха прошел по стране, но на очередном пленуме был все же раскритикован. Тем самым главным из Союза киношников, которого Роман считал «неплохим парнем». Впрочем, он таким и был, отнюдь не злобным, и перед своим выступлением взял Романа под локоток и сказал:
– Критикну тебя, что поделаешь. Там велели (он ткнул пальцем в потолок). Мне же фильм нравится, без дураков, и народу тоже, а на высокую трибуну, на которую я сейчас поднимусь, плюй. Признания ошибок от тебя сейчас никто не требует. Это главное. Давай заявку на новую картину. Поддержим.
Правда, поднявшись тут же на трибуну, на которую только что советовал плевать, он, как всегда, устало, даже сонно сказал, что зритель не принял картины Романа Крымова и талантливому режиссеру надо крепко об этом подумать. Этим и занялся Роман после выступления Кулиджанова, соображая, куда лучше пойти с друзьями, оператором и вторым режиссером – в ВТО или Дом литератора? Заявку на новую картину пока не подал, ищет сценариста.
По возвращении из Парижа было еще две-три неприятные минуты. Пригласили в гостиницу «Москва» на некое собеседование. Два типа с каменными лицами интересовались, почему он на два дня раньше уехал с фестиваля? Не встречался ли с диссидентами, с отщепенцами? Кто такой этот Никогосян, с которым он общался? Угрожать не угрожали, но дали понять, что вел он себя за рубежом не совсем так, как положено советскому гражданину. Господи, как портит кровь вся эта мура. Сидишь, как идиот, в этом специальном, для собеседований гостиничном номере, все время куришь, пальцы дрожат, они это видят… Тьфу! Хорошо Ашотику, никаких у него встреч в гостиницах, никаких мурлов, таможенников на границе, проверяющих каждый тюбик с зубной пастой. У двоих из их группы отобрали джинсы, даже футбольный журнал про чемпионат Европы.
А Ашотик, в свою очередь, все еще завидует Роману. Да, говна там много – и того нет, и того нет, и за глотку душат, – но вот пробил же он картину. В этом, может быть, главное. Силы будто и неравные, а победил, обхитрил, обвел вокруг пальца. И кого? Комитет, самого Ермаша. Ну, как тут не ликовать? А у него, Ашота? Все будто и спокойно, работа не утомительная, и на чтение остается время, но… Нет той остроты жизни, что у Ромки, борьбы, побед…
Правда, в установившейся его жизни, если не в темном, то все же в недостаточно озаренном царстве блеснул было луч света. Сыграл ни больше ни меньше как Сталина в многосерийном американском фильме. Совершенно случайно столкнулся с режиссером, как раз искавшим в Париже кого-нибудь кавказской внешности. После пробы дал ему этот, не ахти какой большой, но запоминающийся эпизод. Судьбы Геловани он не разделил, не стал мелькать из фильма в фильм, но рецензии в американских газетах были хорошие, а в «Тайм» появилась даже его фотография.
Был и еще один лучик, не очень яркий, но теплящийся до сих пор; в Венеции, куда ездил с телевизионной группой на бьеннале, он познакомился с бежавшим из театра Ленинского комсомола молодым актером. Выпили в какой-то траттории, разговорились. И выяснилось, что оба они более или менее одинаково смотрят на театр. Оба достаточно критически относятся к тому, что происходит сейчас на Западе. Да и Москва, театральная Мекка, тоже не очень-то обоих радовала.
Коля Ветров, живой, востроглазый, неглупый паренек лет двадцати трех, драпанувший совсем недавно, без особого энтузиазма говорил о последних московских премьерах. Молодость безапелляционна, досталось от него и Любимову, и Эфросу, и Ефремову, даже лучшему, на его взгляд, среди всех – Товстоногову, но, в общем-то, его взгляды показались Ашоту близкими. Оба сошлись на том, что с классикой просто беда. Режиссерам обязательно надо найти «своего» Чехова, «своего» Гоголя, все хотят быть Мейерхольдами, слова в простоте не скажут. Не пора ли пересмотреть все это? Не искать собственной трактовки «Трех сестер» или «Гамлета», а попытаться смотреть на пьесу глазами самого автора. Пиранделло пусть будет Пиранделло, Ионеско – Ионеско, а Чехов останется Чеховым. За него они особенно «болели». И к концу вечера, превратившегося в ночь, вспыхнула вдруг идея поставить «Душечку», любимый рассказ Толстого, который он всем читал вслух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я