https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Подряд!
И Никита, ничего не ответив, сел к столу.
Перед ним в папке лежала пачка листов, отпечатанных на машинке, и сверху этой пачки был присоединен скрепкой знакомый тетрадный листок в синюю линеечку, исписанный крупным, вдавленным в бумагу, детски-корявым почерком, тем непривычным, странно крупным почерком, который появился у матери в больнице — таким почерком она писала ему записки, — и он, в первую минуту мутно видя от волнения, легонько и осторожно разглаживая влажными пальцами письмо, прочитал начальную строчку, прыгающую, как через белесую дымку, еле понимая смысл: «Это письмо тебе передаст мой сын…» И снова прочитал первую фразу, споткнувшись на ней и одновременно заставляя себя понимать то, что было написано рукой матери, словно сознание отказывалось воспринять, когда второй раз держал он это письмо, прикасаясь к тому, что знали теперь и он, и Валерий, и Греков — ее слабость, ее бессилие, ее фразу: «Прощу, умоляю тебя».
«Нет, она писала это перед самой смертью. От боли была в полу сознании…»
Валерий, ожидая, ходил кругами по кабинету, сорочка расстегнута на груди, одна рука глубоко засунута в карман помятых брюк, другую, с сигаретой, держал у рта, жадно и часто затягиваясь, глядел перед собой ищущими, сощуренными глазами.
Он обернулся, спросил громким голосом:
— А? Прочитал? — И бросил сигарету на ковер, растер ее каблуком. — Ах как все это трогательно! Какие нежные родственные чувства! Значит, квиты? И мы, значит, с тобой, братишка, квиты! История, как там в учебниках… умная бабка-повитуха, рассудит!
— В чем? — спросил Никита с заслонившей горло хрипотцой.
— Во всем! Что ты спрашиваешь, как невинная девочка! Пошел к черту! Не ясно?..
Валерий махнул рукой, схватил на столике возле окна графин с водой, постукивая горлышком о стекло, налил в стакан и, звучно глотая, торопливо выпил, вода текла по его подбородку. Потом он рукавом сорочки вытер губы и сел — обвалился — на край столика, скрестил на груди руки, барабаня пальцами по предплечьям, зло говоря:
— Дальше там… если у тебя хватит смелости… Читай дальше. Потом объяснишь мне, зачем он хранил это, старый дурак. Для меня? Для истории? Ос-сел!.. Главное — все вместе и скрепочки. Скрепочками!..
И Валерий грубо выругался, замычал, как от боли, и со скрещенными на груди руками, сжимая ими плечи, опять зашагал по комнате кругами мимо шкафов, массивных кожаных кресел, мимо черных окон, по которым, то усиливаясь, то стихая, вкрадчиво царапал дождь. Потом вышел быстро из кабинета, шаги зазвучали в коридоре, хлопнула дверь в глубине квартиры… И все то, что чувствовал, видел Никита, — этот огромный освещенный кабинет, мертво стоявшие книги за стеклом, эти темные бронзовые бра, картины в толстых рамах на стенах, разбросанные бумаги на полу, постукивание дождя, открытый сейф в углу и ощущение себя, сидевшего за чужим столом над письмом матери, — все на миг представилось нереальным, отдаленным, увиденным в бреду. Это было то ускользающее, ощутимое, и не им, а будто кем-то другим ощутимое, что он испытывал только в детстве, во время тяжелых приступов малярии в Ташкенте.
И невыносимая тишина сомкнулась в кабинете, заполнила, как стоячая вода, всю квартиру; и, будто тиканье часов, стали вдруг слышны слабые капли по стеклу, мышиное шуршание бумаги под пальцами и бой сердца, и собственное дыхание, когда он, спеша, открепил от пачки листков письмо матери, соединенное с бумагами скрепочкой, и открылась первая пожелтевшая по краям машинописная страница, с аккуратностью правленная красными чернилами, педантично округленным, мелким почерком («Это его почерк?»), некоторые слова были ровно, как по линеечке, зачеркнуты, разборчиво вставлены другие.

«ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА»
Директору института тов. Рогозову П.С.
Секретарю парткома Свешникову Я.М.
15 июня арестована моя сестра Шапошникова Вера Лаврентьевна (девичья фамилия Грекова), проживавшая в гор. Ленинграде.
В связи с арестом моей сестры считаю необходимым сообщить следующее:
1. После Октябрьской революции я не имел случая встречаться со своей сестрой в течение 6 лет и, следовательно, об этом периоде ее жизни не имею полного и ясного представления. Мне только известно, что моя сестра вышла в 1918 году замуж за некоего прапорщика царской армии Шапошникова, дослужившегося впоследствии до командира полка Красной Армии.
В 1924 году моя сестра была наездом в Ленинграде, где я жил и работал тогда, и при встрече рассказала мне, что все эти годы после революции по заданиям ЧК она «моталась» с мужем по всей стране, якобы участвовала в подавлении белоказацкого мятежа атамана Дутова в Орске, эсера Савинкова в Ярославле, затем два года была в Средней Азии по ликвидации басмаческих банд на афганской границе.
Рассказ ее в те годы, естественно, не вызывал отрицательного отношения или какого-либо сомнения, как не вызывал сомнения и тот факт, что муж ее, как я говорил уже, Шапошников, был награжден (как он в частной беседе объяснил мне, за ликвидацию басмаческой банды Ибрагим-бека) орденом Красного Знамени. Однако, повторяю, о том периоде жизни своей сестры я мало что знаю.
В 1927 году я был откомандирован на год в Московский университет, и мои контакты с сестрой, оставшейся работать в Ленинграде, прекратились, тем более что по складу наших характеров, следует сказать объективно, эти общения не всегда были приятны ни мне, ни моей сестре, как бы родственно ни были мы связаны. Чувствую необходимость сказать, что характер сестры отличался вспыльчивостью, несдержанностью, прямолинейностью, и это обстоятельство часто приводило нас если не к ссорам, то к размолвкам, в том числе, разумеется, и по чисто научным вопросам советской историографии. И особенно по вопросу народничества, деятельности народовольцев и эсеров. Характер споров касался отдельных личностей из этих организаций.
Сестра в это время работала в Наркомпросе, стала преподавать в Ленинградском университете и вместе с тем писала работу о народовольцах, вышедшую затем в свет и ныне подвергшуюся критике в прессе и в научных учреждениях за чуждое марксизму, произвольное, даже субъективно-пристрастное толкование развития российского революционного движения, связанного с террористическими организациями «Народная воля», а также «Черный передел».
2. Свое отношение к данной работе, носившей заглавие «Убийство Александра II», я высказывал и на ученом совете Ленинградского университета, что подробно освещено в стенограмме, и на моих лекциях, и в центральной печати (журнал «Историческая мысль», статья «Дилетантизм или марксизм?»).
Нахожу нужным отметить здесь главный порок указанной работы, заключающийся в том, что автор В.Л.Шапошникова, словно бы восхищаясь, не жалея красок, живописует смелую, по ее позиции, и романтический деятельность русских террористов, их жертвенность, преувеличивая роль Желябова, Софьи Перовской, студента Гриневицкого, «принесшего себя в жертву», бросившего бомбу в Александра II, безудержно восхищаясь романтическим фанатизмом этой организации, то есть той террористической деятельностью некоторой части российской интеллигенции, последователями которой, как известно, были эсеры, которую осудило все развитие марксизма в России.
Мысленно нельзя уйти и от того факта, что книга вышла в феврале 1935 года, и воспевание активной террористической деятельности, овеивание ее романтическим ореолом выглядело странным в тот период, когда выползшие из всех щелей злостные враги народа произвели из-за угла подлый выстрел в Смольном. В современных условиях обостренной классовой борьбы обращение в историческом исследовании к деятельности русских террористов выглядело по крайней мере политической наивностью, близорукостью, могущей неправильно воздействовать на нашу молодежь, которой и посвящена данная, с позволения сказать, псевдонаучная работа.
Отсутствие марксистского взгляда на исторические факты, однобокий экскурс в историю, безудержное восхищение жертвенностью так называемых сильных личностей в истории того времени и крен таланта автора именно в эту сторону вопроса (смелость, решительность «народовольцев», преданность делу), что является сильными страницами данной работы, в то время как страницы, посвященные первым марксистским кружкам в России, выглядят, как это ни странно, недостаточно сильными, — именно все это вызывало и вызывает у меня, человека, отдавшего всю свою жизнь исторической науке и непосредственно многие годы занимающегося воспитанием, чувство протеста и возмущения.
Как я сказал уже, В.Л.Шапошникова является моей сестрой. Сейчас, когда стало известно, что В.Л.Шапошникова репрессирована, со стороны некоторых членов партии, членов партбюро факультета мне брошен общественный упрек, обвинение в потере пульса классовой борьбы, в политической глухоте и близорукости и в том, что по моей письменной рекомендации В.Л.Шапошникова была принята преподавателем на кафедру истории Ленинградского университета, которой я руковожу в течение трех лет. Должен, как это ни тяжело, признаться самому себе, со всей откровенностью и прямотой заявить, что в этом акте я потерял большевистскую зоркость и проницательность гражданина и ученого, и с горечью и с сожалением понимаю, что заслужил порицание. Но, хочу повторить, в моих действиях не было никакой намеренности, никакой обдуманности. Сознавая свой ошибочный шаг и теперь объясняя его себе, я чувствую, что заблуждался. Ведь и у одной матери, казалось бы, вспоенные одним молоком, растут разные дети, а я как бы закрыл глаза на то, что истинные взаимоотношения, принципиальные жизненные позиции, пролетарская убежденность и бескомпромиссность выявляются и со всей строгостью проверяются только в момента обострения классовой борьбы, которая требует от нас высокой и ежеминутной бдительности и всей жизни.
Прошу разобрать мое заявление.
Заведующий кафедрой истории — профессор Греков Г.Л.».

Никита поднял от стола голову, неясно увидел в оранжевой пустоте перед собой окруженные темными кольцами свечи ламп — и вдруг зажмурился, с силой потер кулаком скулы, будто сдирая что-то мешающее, липкое, произнес шепотом:
— Что же это?..
Все, что он думал в эти дни о Грекове и матери, о ее смерти, о ее письме, и то, что он узнал от Алексея, а потом от профессора Николаева, — все это было противоестественно и страшно, и потому, что это было противоестественно, в уголке его сознания инстинктивно сохранялась, не пропадала надежда естественной самозащиты; невозможно было поверить в простоту доказательств, определяющих судьбу матери, намекающих на что-то преступное, уже предполагаемое в ее прошлой жизни.
И Никита, как бы ища окончательного полного ответа для себя, стал быстро листать другие бумаги. Это были черновики писем, рецензий на книги, наброски выступлений, здесь же лежало несколько вырезанных из газет и журналов статей. Он нашел ту, которую упоминал Греков в заявлении, увидел жирный заголовок «Дилетантизм или марксизм?» и сейчас же начал читать. Но глаза скользили по словам, по абзацам, а сознание не могло сосредоточиться, подчинялось только одной отделившейся мысли: «Зачем он именно так сделал? Он рассчитанно это сделал. Ни одним словом не защитил мать. Нет, я не думал, что так это было…»
И, прислушиваясь лишь к этой мысли, не мог прочитать ни одного слова из статьи, потому что не в силах был понять необходимость этого чудовищно спокойного предательства и вместе равнодушия к судьбе матери.
— …Чудненькое у тебя лицо! А может, тебе дать чего-нибудь? Валерьянки, может? Или вот боржома? Ледяной, из холодильника! Успокаивает и отрезвляет!..
Никита вскинул глаза на звук резкого голоса: Валерий, видимо, уже несколько минут выжидательно стоял в дверях кабинета, прислонясь плечом к косяку, наблюдая оттуда; в опущенной руке была бутылка боржома.
— Прекрасный слог! Суховатый стиль ученого мужа. Этот стиль убеждает, а?
Никита смотрел, не видя выражения его лица, но стараясь угадать, о чем думал сейчас он, что скрывалось за этим насмешливым, высоким, казалось, готовым сорваться голосом.
Валерий подошел к столу, прочно, даже решительно ступая, но словно через силу заставляя себя говорить, лицо было влажно, бледно, — и Никита все ожидающе, молча смотрел на него, видел, как Валерий сел на край стола, — как будто в кино, Никита где-то видел это, — вынул из карманов два бокала и, торопясь, разлил в бокалы пузырящийся боржом, сказал с усмешкой:
— Боржом отрезвляет, Никитушка. Другого ничего нет! За двух Шерлок Холмсов! — И так нерассчитанно сильно стукнул бокалом о бокал, что расплескал боржом на стол. — Будь жив!
Никита молчал.
Валерий, запрокинув голову, жадными глотками пил, а глаза были скошены на Никиту и стали напряженными, осмысленными; чудилось, готовы были сказать что-то. И Никита отвернулся, чтобы не видеть их страшного, немого выражения. Он встал из-за стола так же молча, подошел к окну и прислонился лбом к темному, запотелому стеклу, по которому снаружи с беглым звоном постукивали, сползали капли. Сквозь подвижную эту насечку капель среди мокрой темени двора далеко внизу, на первом этаже соседнего дома, оранжевым квадратом светилось занавесью окно. «А там больной, а может, проснулся кто-то, — подумал он, удивляясь бессмысленной ненужности того, что подумал. — А может быть, гости сидят… Зачем я об этом думаю?»
И Никита со смертельной усталостью, глядя на единственное горевшее внизу, в мокрой тьме окно, услышал шум движения, шаги, стук отодвигаемого кресла. Он повернулся от приникшей к лицу тьмы, от веющего сырой свежестью окна, повернулся на электрический свет, оголяюще разлитый по кабинету. И реально и ясно увидел Валерия.
— И все в сейфе, в сейфе держал!
Ругаясь сквозь зубы, Валерий двигался по белым листкам какой-то рукописи, разбросанной на полу возле раскрытого сейфа, выбрасывая оттуда, швырял на пол кожаные папки с монограммами, какие-то коробочки, глухо звеневшие при ударах о паркет, какие-то статуэтки, массивные костяные четки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я