https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/ 

 

Карлик лежал в углу и простирал вверх руку. Я потребовал подушку и три квадратных аршина чего-нибудь подходящего. Меня ткнули в темную комнату и уложили на неудобном. Ветер засвистал в ушах, и меня понесло вниз головой к чертовой матери в обратную перспективу.
Вчера тоже дул пронзительный ветер. День был яркий и ледяной. Ветер брил мои щеки. Он подметал булыжные мостовые незнакомых мне улиц, глодал голые, обледенелые с подветренной стороны деревья, раздувал до невероятного блеска полярное стеклянное солнце, низко и косо висевшее в васильковом мартовском небе.
Шесть трактиров встретили меня у вокзала почетным караулом. Четыре из них были "Орел", остальные - "Тула". Улица называлась Садовая. Это был Курский вокзал. Это была Москва. Я был раздавлен.
Роскошный извозчик, вероятно родной сын того самого лихача в островерхой лисьей шапке, который в свое время возил князя Нехлюдова, коварный раскосый татарин типа Золотой Орды, потребовал с меня половину всех моих провинциальных сбережений. Я не осмелился возразить. Он был слишком столичен, а я слишком ничтожен. Он назвал меня "вашсиясь" и повез.
Я не скрою от вас ничего.
В тот миг я мечтал раскусить Москву, как орех. Я мечтал изучить ее сущность, исследовать, осмотреть, понять, проанализировать.
Я мечтал увидеть наркомов и Кремль, пройтись по Тверской, снять шапку перед мелкими куполами арбатских часовен (о, Бунин, Бунин!), потрогать колесо Царь-пушки.
На каждой улице, по моим расчетам, должен был гулять кто-нибудь из великих - Шаляпин в шубе или Маяковский в полосатой фуражке и шарфе.
Я знал, что в Москве есть кафе союза поэтов и еще кафе "Стойло Пегаса", битком набитые неоклассиками и имажинистами.
Исследовать Москву!
Не так-то легко это было сделать.
Немедленно же я попал в коварный заговор.
Улицы и переулки, дома и бульвары, церкви и автомобили, трамваи и тресты - они все сговорились против меня. Извозчик был с ними. Я ничего не понимал.
Несуразный город поворачивался ко мне углами и трещинами переулков. Дома шарахались и разбегались во все стороны. Трамваи проносились мимо, пугая мое нищее воображение литерами и искрами. Все без исключения в автомобилях были наркомы. Пешеходы сплошь состояли из знаменитых. За десять минут, пока мы ехали по некоей монументальной улице, я насчитал не менее ста шестидесяти Шаляпиных и такое же количество Маяковских.
Часы на трамвайных остановках явно были в заговоре. Они путали время и приводили меня в замешательство. В начале улицы стрелки показывали четверть четвертого. В конце - без четверти четыре. А когда меня провозили через площадь, заваленную трамваями, на гигантском циферблате было десять минут пятого.
Я проехал через весь город, но не заметил ни Кремля, ни Щукинской галереи, ни Каменного моста, откуда Чехов так любил слушать пасхальный звон. Я даже не видел "Яра", того самого "Яра", где герои русских романов прожигали с цыганами отцовские деньги.
Зато я увидел зеленых лошадей.
Я запомнил их на всю жизнь. Они сделались моей путеводной звездой, моим ориентировочным пунктом, самым любимым моим местом в Москве. Их была четверка. Они летели над латинским портиком какого-то официального здания, вытянув ноги и классические шеи. Впоследствии я узнал, что это здание Большой академический театр, а лошади эти - квадрига, как мне потом объяснили.
Человек, к которому я вошел в комнату, с ужасом посмотрел на мою дорожную корзинку и на сапоги. Он побледнел. Это был известный писатель.
Он был мужественным человеком.
Он поборол свой ужас и, бледно улыбнувшись, воскликнул глухим шепотом, - невероятно, но факт, он воскликнул именно шепотом:
- Ах, как я рад! Давно?
Мы расцеловались.
- Давно. Пятьсот улиц и тысячи переулков тому назад. Из Харькова. Я видел зеленых лошадей и множество часов, которые были заодно с извозчиком. Щукинской галереи я не видал. Дайте мне чаю. Я умираю от Москвы.
Он указал мне угол: сорок штук дорожных корзинок, столько же подушек и столько же чайников.
Я поставил свою наверх.
Мне дали чаю.
В соседней комнате пищал писательский младенец. Писательская жена кончиками пальцев сжимала виски. Сорок одна корзинка занимала треть комнаты. Копна корректур лежала на письменном столе, ожидая необходимой выправки. За окном, к вечеру, начиналась метель.
Я спрятал свои некрасивые сапоги под стул и жизнерадостно развлекал хозяев украинскими новеллами. В то же время я лихорадочно прикидывал, где бы мне расположиться на ночь. За печкой было бы, конечно, самое приятное, но на худой случай я бы не отказался и в сенях. Три стакана чаю, пора и честь знать. Однако хозяин тягостно молчал. Тогда я развязно встал и потянулся:
- Эх-эх-хе! Пора бы и на боковую.
Хозяин побледнел.
- Да, - сказал он, - уже того... десятый час. А вы что же, квартиру-то имеете?
Конечно, это была пустая формальность. Он знал, что у приезжих в Москву комнаты быть не может. Это знал и я. Но в лице хозяина я усмотрел нечто заставившее содрогнуться мое очерствевшее за пять лет сердце. Нет, положительно, у меня не хватило сил зарезать его, этого лихого хлебосола. Да, я украл в 1921 году в одном знакомом доме простыню, что отрицать бесполезно, но на убийство, честное слово, я был еще неспособен. Я небрежно зевнул.
- Квартиру? Да, имею.
Он обалдел.
Это была настоящая победа. Первая московская победа, она же, впрочем, и поражение.
Он весело встрепенулся:
- Так что же вы, голубчик? Еще стаканчик? Или хотите бай-бай? Ну, доброй вам ночи. Не буду задерживать, дуся, поезжайте, отдохните с дороги. Завтра - обедать. Где же вы устроились?
- Устроился? В районе этого самого...
- Вот и чудесно! Рад за вас. Прекрасный район.
Я попросил у него разрешения оставить свою корзинку до завтра. Он с восторгом разрешил. Он умолял ее оставить. Он жалел, что это не велосипед в сосновом ящике.
Мы нежно простились.
Выпуская меня, писатель тревожно выглянул из сеней во мрак. Ночь и вьюга охватили меня в недрах этого собачьего переулка, что в районе Трубной площади. Впрочем, впоследствии оказалось, что площадка Собачья, а переулок Трубниковский, а вся эта музыка в совокупности помещалась в районе Арбата. Но в ту жуткую, вьюжную ночь мне ничего не было известно. Снег валил резко и обильно. Одинокий (эпитет каков, эпитет каков!), одинокий газовый фонарь задыхался в его дифтеритных налетах. Черный ветер дул в ресницы и жег уши.
Куда идти? Черт его знает...
Единственная московская улица, известная мне из русской литературы, была Тверская. Та самая, по которой "возок несется чрез ухабы", но где находились вышеупомянутые ухабы - было покрыто мраком. И ни одного прохожего.
Мороз крепчал.
Увы, я не могу выразиться менее банально, ибо это был действительно добрый, выдержанный мороз и он действительно крепчал, черт его подери.
Идти можно было налево или направо. Я выбрал из двух зол меньшее и пошел направо. В десяти шагах я наткнулся на прохожего. Это был великолепный экземпляр замерзающего младенца. Драповое пальто, барашковый воротник, бородка, пенсне и руки в карманах. Я обрадовался:
- Скажите, как пройти на Тверскую?
Он с трудом разодрал обледеневшие усы и жалобно ответил:
- Я приезжий. Но, быть может, вы знаете, как мне найти квартиру известного писателя? Это где-то здесь, поблизости, я уверен, но я забыл улицу и номер.
- Пятый дом налево. Торопитесь. Злоумышленники похищают вашу корзинку и чайник.
Он дико вскрикнул и кинулся во мрак.
Я закурил и, весело насвистывая "Интернационал", пошел дальше. Я шлялся по метели битых два часа, но никто не мог указать мне, как попасть на таинственную улицу. Не менее десятка прохожих застенчиво говорили:
- Я тоже приезжий. Но, быть может, вы знаете, как мне найти квартиру известного писателя?
Положительно Москва была населена провинциальными гостями моего столичного друга.
Улица сменялась улицей. Москвичи отсутствовали. Толпы "нездешних" двигались в этой великолепной ночной путанице светящихся циферблатов, косого снега, пылающих вензелей кино и загадочных слов "Моссельпром", выбитых электрическими гвоздями в черном небе.
Остальное вам известно.
III
Я проснулся. Я вернулся из обратной перспективы неизвестно в котором часу утра и неизвестно где. Забыл.
Я лежал на сундуке. Вся комната была заставлена примусами, бидонами, змеевиками, бутылями. Это была очаровательная химическая лаборатория, небольшое предприятие на полтора ведра в день. Четыре примуса дружно гудели четырьмя синими розами, полными пчел. Окно было заставлено шкафом и завешено тряпками. Лампочка слабого накала горела сбоку мертво и угнетенно. Великая блудница деловито ползала меж синих роз с иголкой и, вся в пламени, звенела пожарными касками примусов. Стеклянные стрекозы меркли над бидонами. Подо мною, в сундуке, слышалось сладкое сахарное брожение и посасывание. Там, в кадушках, под подушками шипела сахарная брага. Дубовый солдат возился с ведрами.
"Они" встали чуть свет.
Когда еще на улицах было пусто и розово, в утренний час белых столбов дыма и липовых толстых лопат дворников, румяная бабенка Дуняша и ее сын Андрейка звенели в прихожей бутылями и шушукались с великой блудницей. Они положили в мешок товар, погрузили его на салазки-ледянки и двинули (от ворот поворот) по крепкому снежку, хрустящему, как огурец. Великая блудница засунула деньги куда-то под юбку, в панталоны.
Затем мальчик в башлыке, молочник, наливал у печки молоко в голубую саксонскую вазу. Великая блудница хитро говорила:
- За деньгами завтра придешь. Нету. Завтра об эту самую пору, утречком. Нету денег, видишь? Ну да, об эту пору самую. За мною две кружки.
Мальчик потоптался, высморкался в передней и, громыхнув листовой жестью, ушел.
Вдруг над самым моим ухом зазвенел телефон. Вера Трофимовна вихрем, подобрав юбки и мелькая голыми ногами, ринулась через аппараты, через пламя и змеевики к моему сундуку. Надо мною висел телефон. Она схватила трубку и всунула ее в растрепанные патлы возле уха. Ее глаза были круглы и толстые губы закушены. Она навалилась на меня локтем и, нервно почесывая затылок, сказала:
- Эгэ? Алло! Да, да...
Затем она завопила в трубку:
- Иван Платоныч, это невозможно! Это черт знает что! Это вас не касается... Что? Извините меня, пожалуйста, но этот номер не пройдет... - И пошла, и пошла. Она истерически хохотала и ругалась басом. Она вся наливалась кровью и багровела. Ее крутые глаза круглели и пучились.
Она повесила трубку и стала носиться по комнате, на ходу одеваясь, подмазывая губы и ресницы, прихлебывая из саксонской вазы молоко, суя щипцы в горящий примус и в рот - хлебный мякиш. При этом она говорила, говорила и говорила. Она была взбешена. Она выболтала мне все. Звонил экс-муж, Иван Платоныч. Негодяй. Мошенник, но с большими связями в милиции. Взяточник. Композитор-скрябинист. Они разводились. Он жил на стороне. Они делили обстановку и вещи. Она дала ему какие-то брильянты, лишь бы он убрался из квартиры. Он съехал. Теперь он шантажирует. Скотина. Кроме того (глаза круглы и голос - конспиративный хрип)... он влюблен. В нее. Он ее домогается. Он будет стрелять. Это ужасный человек. Демонический. Швейная машинка ее, а не его. Она это так не оставит. Он дьявольски ревнив. Он подглядывает за ней в окна. Каждые полчаса он звонит. Он умоляет, грозит, хохочет. У него связи. Его знают все, он злой гений. Он "засыпет" самогон. Он такой! Он все может. Ах, он сейчас придет!
- Ты его сейчас увидишь, Ивана Платоныча. (Это мне. На "ты".)
А карлик лежал на диванчике и, задрав ноги, ждал, когда дадут "подшамать", перелистывая с голодным отвращением "Миги" Брюсова.
Я умывался в ванной. Крысы пищали за трубами. Полотенца не было. Утирался портьерой.
Иван Платоныч пришел, несмотря на восемнадцать градусов холода, в черном испанском плаще и сомбреро. Его лицо и длинный голубой нос в совокупности были похожи на тот нарисованный указательный палец, под которым обычно пишется: "Мужская уборная - первая дверь налево". Он держал во рту длиннейшую английскую трубку, пустую, впрочем. Он был высок и тощ, как антенна. С первого взгляда было ясно, что его пожирают высокие страсти и низкие инстинкты. Он криво и загадочно улыбался. Он сел за стол, щедро расставил ноги и процедил сквозь зубы:
- Ну-с, Вера Трофимовна... Как мы вырешим вопрос относительно швейной машинки и бронзовой девочки? А? Ну что, ваша фабрика работает?
Великая блудница заметалась, прыгая по золоченым стульям и саксонским вазам. Она кричала, топала ногами, швыряла небьющимися предметами и закусывала губу. Было видно по всему, что она дьявольски боится своего демонического "экса", у которого связи.
Он ледяным тоном требовал мебель. Она исступленно кричала о брильянтах. Он язвительно спрашивал о ее любовниках. Она швырялась стоптанным башмаком с левой ноги. Он грозился съездить к Бондарчуку. Она вопила: "Вы этого не сделаете!" Он цедил: "Отдайте швейную машинку". Тогда начались счеты. Оба они понижали голос и шипели друг против друга, как две змеи. И вдруг из этого шипа взвивалось ракетой: "Ах! Если на то пошло, то кто крал дрова? Кто достал ордер на красный шкаф? Кто?.." - и дальше свистящим шепотком о браслетах.
Очевидно, в свое время "было дело под Полтавой".
Она рванула ящик стола и бросила ему в лицо браслет. Он повертел его, посмотрел пробу.
- Мерси, - сказал он. - За вещами я пришлю завтра, но, может быть, ты одумаешься?..
Она стояла перед ним - руки в боки - в позе разгневанной царицы.
- Композитор! Негодяй! Оставьте меня в покое. Увозите свои вещи к черту!
Он закутался в плащ и исчез, хрипя пустой трубкой.
Потом она металась по комнатам, надевая лиловую шубу и рыжую папаху. Она кричала:
- Я этого не оставлю! Я поеду к Бондарчуку! Я ему подложу свинью!
Бондарчук был участковый надзиратель и жил рядом.
Как только она вылетела, карлик полез искать "шамовки". Он набивал рот холодной кашей и сахарным песком. Он блистал стальными очками и сокрушенно крутил мышиной своей головой.
- Ахти, какие неприятности!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я