унитазы с вертикальным выпуском в пол 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Зверек тут же исчез, как растворился.
Когда восстановилось дыхание, женщина и сама подумала: а вдруг ей все это мерещится?! Но на шее у нее остались черные следы от пальцев, а состояние было совершенно ужасное, разбитое. Женщина кое-как оделась и доплелась до своей работы. Ее состояние вызвало много вопросов, но о происшедшем рассказала она только своей близкой подруге.
– Это тебя домовой невзлюбил! – уверенно сказала подруга. – Домовой гонит тебя из квартиры. И все происходящее знаешь к чему? Что вы с мужем получите новую квартиру.
Самое интересное, что супругам буквально через три дня и правда дали новую квартиру, уже без хозяйки.
В этой истории, на мой взгляд, два пласта: этой странной зверушки, «Чебурашки без ушей», и города Калининграда.
Что касается зверушки, то вообще домового очень часто представляют себе именно в таком виде – в виде маленькой пушистой зверушки. Представляют его, правда, и в виде маленького уродливого человечка, и в виде какой-то призрачной сущности. Словом, за домовым не зафиксирован какой-то раз и навсегда определенный образ.
Итак, домовой…
Что же касается Калининграда… Не сомневаясь в абсолютной просвещенности моих читателей, я все-таки осмелюсь напомнить, что до 4 июля 1946 года этот город назывался несколько иначе – Кёнигсберг, то есть «королевская гора». Это была столица Восточной Пруссии. По решениям Потсдамской конференции 1945 года, Кёнигсберг и примерно третья часть Восточной Пруссии отходили к СССР, и уже 7 апреля 1946 года была создана Калининградская область. Восточная Пруссия оказалась стерта с лица земли; не было больше места, которое бы так называлось.
Но земля землей, а ведь в Кёнигсберге жило до 400 тысяч человек, во всей Восточной Пруссии порядка 6 миллионов. Чтобы стереть с лица земли Пруссию и построить на ее месте Калининградскую область, этих людей предстояло уничтожить.
Поляки, отдадим им должное, все же вели себя приличнее – они депортировали немцев из Пруссии, вывозили их за пределы новых границ Польши. Вывозили варварскими методами, в их эшелонах смертность была чудовищная, но все же задача ставилась иная – вывезти, а не истребить. А вот советскую территорию от немцев очищали гораздо проще. Я не могу утверждать, что ВСЕ советские части, наступавшие на Восточную Пруссию, получали такой приказ, – таких данных у меня нет. Но мне доводилось говорить с несколькими из бывших участников очистки Восточной Пруссии от ее немецкого населения, и все они рассказывали одно и то же: мол, был такой приказ – стрелять по всему, что еще шевелится.
А в начале 1970-х судьба свела меня с одном немцем… Немец приехал из ГДР к моему знакомому; он немного говорил по-русски, но очень, очень плохо. И меня попросили переводить.
Было страшно браться, но и невероятно интересно. А вышло еще интереснее. Герхард был длинный, с костистым лицом и с оловянными глазами цвета промокашки, – очень «немецкий» и уже поэтому невероятно интересный. И вообще какой-то странный… странный и немного несерьезный. Мы все жили все какими-то большими, глобальными делами и проблемами – наукой, политикой (в масштабах Европы, не меньше), судьбами человечества, серьезными разговорами о жизни, о литературе… Так жили и мы, наше поколение, и все старшие, которых я знал. А Герхард никогда не говорил о чем-то величественном или сверхважном. Если он начинал разговор, то разговаривал, например, о том, как надо есть колбасу, что в ГДР колбаса вкуснее, чем в СССР.
Или спрашивал: «Liebst du Musik?» Любишь ли ты музыку?

– и начинал играть на губной гармошке. Для меня тогда немец, играющий на гармошке, ассоциировался… ну, понятно с чем. Но мы знали, что Герхард состоит в каком-то международном антифашистском комитете, расследует преступления немецко-фашистских захватчиков и вроде даже оказал содействие при разоблачении каких-то преступных личностей.
А если я расспрашивал его о науке, Герхард рассказывал, как в заповеднике считали кабанов, а старший егерь напился, пошел на четырех конечностях по лесу и вместе с кабанами нечаянно сосчитали и главного егеря… Наверное, он честно хотел мне ответить, но получалось как-то несерьезно. Там, где должен быть пафос и зверски важные и деловые подходы, у Герхарда было… но нет, все же явно не легкомыслие. Он ведь был серьезный ученый, член кучи комитетов и комиссий…
И вообще Герхард обнаруживал иногда совершенно удивительные познания, и явно более точные, чем наши. Например, он удивлялся самому слову «фашист». В Германии почти не было фашистов, объясняет Герхард. Были «нацисты». А «нацисты» – это вовсе не фашисты, это такие социалисты…
Вообще было неясно, сколько ему лет. Молодой он? Молодой, потому что играет на гармошке, живот у него впалый, а ходит он так же энергично, как люди нашего возраста. Старый – потому что в голове есть седые пряди. И дочке у него десять лет, – и она приносит «единицы» – то есть у них это пятерки… И войну он помнил хорошо. А мы привыкли, что войну помнят только те, кто намного нас старше.
Кроме всего прочего, Герхард попросил провезти его от Калининграда на запад, в сторону Польши. Почему-то он очень хотел поехать именно туда. Ну, Герхард нанял машину, и мы с ним и еще одним человеком поехали. Мне было очень странно уже то, что можно вот так взять и нанять машину и поехать туда, куда считаешь нужным…
…На второй день мы ехали за Калининградом, на запад. Справа шумело море. Слева шел откос и начиналось плато. На нем были видны отдельные деревья, какие-то непонятные строения… Между морем и откосом было метров сто низменности, и по ней проходила дорога. Герхард был как-то напряжен. Обычно-то он был веселый, а сейчас его явно мучило что-то или очень занимало. Вдруг он замахал рукой. Я уже знал – если он так машет сверху вниз, раскрыв ладонь – это просьба остановить. «Ein Moment… entschuldigen Sie…» Минутку… Извините… (нем.)

– сказал он вдруг с каким-то перевернутым лицом. И стал карабкаться по откосу. А мы, конечно, вслед за ним.
Герхард стоял к нам спиной. Он чуть расставил пуки, едва заметно покачивался взад-вперед, взад-вперед…
– Здесь… точно, здесь! – сказал он вдруг, уверенно тыча рукой. Там, где он показывал, стояла одичавшая, корявая яблоня; чуть дальше – две березы, возле бетонных развалин. – Вот, тут… тут был дом… вот тут… под яблоней был стол! Мы завтракали под яблоней! А ветки вон той березы… вон той… в окно… я по ним вылезал…
Все это он кричал, и не так, как я передаю. Гораздо бессвязнее, да еще хватая нас за руки, дико смеясь, сразу на двух языках. Успокаивался он с полчаса.
А потом Герхард показал, как убегали они с матерью вон в тот лес от русских танков, как он потерял маму в лесу и больше ее никогда не видел. Как он ночью вышел к одной мызе (он показал место, где стояла эта мыза), а там все были уже мертвые. И он взял в этой мызе еды, и сидел днем в лесу, и потом вышел ночью к морю, и его взяли с собой какие-то люди, и они уплыли в Данциг.
Здесь уместно напомнить, что о войне забыть не позволяли. В 1960–1970-х гг. каждый второй фильм был о войне. Включать телевизор было страшно: еще и не видно изображения, а с темного экрана уже несется: «Бух! Тарарах!» И книг соответствующих было море. Недоверие и ненависть к немцам были просто правилом хорошего тона. Впрочем, еще в 1990 году бабки закупали спички и соль – Германия объединилась! Война будет!
В те же 1960–1970-е ходило множество рассказов, и устных, и письменных, и по телевизору, и все примерно этого же рода, что рассказал Герхард. Но в них, конечно же, русские мальчики убегали от кровожадных немецких фашистов. Все, что он рассказывал, было до смешного таким же, как в наших, советских историях, – только стороны были другие.
Больше Герхард об этом не говорил. Еще день мы путешествовали, и он опять играл на гармонике и был такой же несерьезный, как обычно. Он был откровенно счастлив, что нашел свою малую родину, благодарил нас, – но обсуждать ничего не хотел. Мне уже тогда хватило ума понять, что это он не с русскими не хочет обсуждать, не в этом дело. Просто он не привык выносить на люди свои чувства. Да и зачем говорить десять раз? Мужчина говорит однажды, и он привык, чтобы к его словам относились серьезно.
Вот чего мы все никак не ожидали – что у человека такой судьбы может не быть в душе постоянной, ноющей, как зубная, боли. А ведь это, по сути, как раз очень по-европейски – все отплакать, откричать, отболеть. И оставить прошлое – в прошлом. Но весь СССР тогда воспитывали в том духе, что прошлое стать прошлым никак не может. Что пусть пройдет тысяча лет – а Сталинград вечно лежит в руинах. И вечно какой-то параноик… Ой! Я хотел сказать – герой! Какой-то герой вечно затыкает собой амбразуру… и вечно кто-то умирает от голода, сгорает в самолете, пускает под откос поезда, проламывает черепа, сжигает хлеб на поле, всаживает пули в ненавистного врага (в таких же мальчиков лет 18–20).
Правда, чем дальше, тем больше население отвечало на официозный бред… просто-напросто анекдотами. Про Штирлица, про партизана, который «до сих пор (года до 1970) под откос эшелоны пускает»; сочинялись матерные частушки про Зою Космодемьянскую, про разные эпизоды из военной жизни… Люди просто отказывались воспринимать войну в духе официозного пафоса. Глумились над сказками, которые им талдычили власти. Они отрицали, высмеивали его. Утверждали свое право быть свободным от «промывания мозгов», от навязанного отношения к жизни.
Но почему-то я начал испытывать перед Герхардом жгучее чувство вины и стыда. Может, подвел избыток воображения. Слишком уж я ясно видел, как советские танки с красными звездами на броне проползают мимо его дома; как хрупнула некрашеная доска столешницы, разлетелся вдребезги красивый кофейник, за которым много лет собиралась семья… Как с башни одного из танков лупит пулемет по бегущим женщине и мальчику… А у танкистов были лица знакомых мужчин… того самого поколения.
С тех пор я знаю, что такое комплекс исторической вины. Немцы любят извиняться за войну. «Мы не из тех немцев», – говорят они. Это слышится так часто, что возникает невольный вопрос: а где же те самые немцы? Они что, в 1933 или 1939 году с неба упали, а потом растворились в воздухе? Как давешний пушистый зверек, да?
Но когда немцы начинают извиняться за себя, преступно начавших войну, или рассказывают, что они – не из тех, не из нехороших немцев, я сразу вспоминаю Герхарда – его слепое от счастья, восторженное лицо на фоне бетонных руин. И опять больно стискивает сердце.
Иной читатель, особенно из молодых, удивится, а то и возмутится – ведь в СССР не было национализма! Мол, что угодно – а вот этого не было. Ну что ж! Тогда я покажу читателю один любопытный документ: статью Ильи Эренбурга, которая называется «Грабители».
«Говорят, что воровство – последнее ремесло. Но для немцев воровство – единственное ремесло. Немцы не хотят работать у себя дома, они предпочитают грабить на дороге. Все они грабители – от мала до велика. Рейхсмаршал Геринг на войне нахапал пять миллионов золотом. Этот боров весит восемь пудов: зажирел. Но и маленький фриц не дурак – у него в сумке и русский ситец, и сало, и детские штанишки.
Воровство не только ремесло, но и немецкая политика. Они говорят: «Мы, немцы, – народ без пространства». Они забрали немало чужой земли. Они прикарманили Польшу, Норвегию, Бельгию, Францию, Чехословакию, Югославию, Грецию. Им было мало.
Они напали на нашу страну. Они вытоптали Белоруссию, Украину. Жаден немец: чем больше он крадет, тем больше ему хочется. Брюхо у немцев бездонное. Когда он наестся досыта чужой землей? Да только тогда, когда мы набьем землей рот последнему фрицу. Спорить с немцем нельзя: слова от него отскакивают. Он считает, что только он, немец, все понимает. Но есть на свете доводы, которые доходят до фрица.
Когда, например, начинают стрелять наши артиллеристы, эту музыку всякий фриц понимает. Убедить немца нельзя, но зарыть немца можно и должно. Чем больше немцев перебьет каждый боец, тем скорее кончится эта проклятая война. Чем больше немцев перебьет каждый боец, тем больше останется в живых наших. Убей немца – не то немец убьет тебя. Много еще немцев, но все-таки виден конец: мы их перебьем.
Немцы говорят, что они – народ без пространства. Ладно, мы выдадим каждому фрицу по два аршина. Проклятая страна, которая принесла столько горя всему человечеству, которая разорила и опечалила наш народ, получит по заслугам: Германия станет пространством без народа.
Умели воровать, умейте отвечать» [10].
Я мог бы привести и стихи К.В. Симонова, в которых обо всем говорит уже название: «Так убей же его, убей!». Приведу только фрагмент этих жутких стихов:

Если немца убил твой брат,
Если немца убил сосед,
Это он, а не ты солдат,
А тебе оправдания нет!

Иногда злобную ненависть этих авторов к немцам объясняют еврейской кровью, текущей в их жилах. Мол, немецкие нацисты истребляли их народ под корень. Но тогда позвольте вопрос: а чем… нет, не евреи! Я не буду уподобляться ни Геббельсу, ни Эренбургу и не стану возлагать групповой ответственности на целые народы. Но чем конкретно эти двое отличаются от идеологов нацизма? Того же Йозефа Геббельса?
Такие произведения, такой подход к делу и создавали психологический фон для «окончательного решения немецкого вопроса». Фон, на котором становилось возможно утюжить танками дома, стрелять по всему, что еще движется, вывозить уцелевших в море на баржах и топить, сбрасывая в ноябрьскую Балтику.
А потом можно было запахивать немецкие кладбища в Пскове, Новгороде, Кингисеппе и других городах, делая вид, будто немцы вообще никогда не жили в Прибалтике, будто эта земля не часть их исторической родины.
И я не думаю, что домовые в Кёнигсберге (мне приятнее называть этот город историческим именем) должны любить русских вообще и советских военнослужащих особенно.
Тут, конечно, вопрос: а верят ли немцы в домовых, и если верят – то как их себе представляют? Может быть, эта мохнатая зверушка не имеет с их представлениями ничего общего?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55


А-П

П-Я